«Кофе по-сирийски». Бои вокруг Дамаска. Записки военного корреспондента — страница 12 из 38

– Башару народец в повиновение придётся приводить долго и тяжело. Кровушки вкусили вдосталь. Да и неизвестно еще, чья возьмёт. Мы же не знаем, почему народ поднялся, что с ним такое сделали, что стал крушить веками выстроенное. И что будет, если наши подпишутся. Даже если сначала спасибо скажут, то потом предадут. Они силу ищут, чтобы прислониться, а Россия слаба. Да и не определилась она пока, нужна ли ей Сирия, а уж мы и подавно ей совсем ни к чему.

Андрей первым сказал всё это вслух, хотя не должен был: решил уехать – езжай, вольному воля, а всё равно больно, словно резанули по живому. Видели, что крутит парня, ломает, поговорить бы с ним по-доброму, да не нашлось минутки. Теперь вот мы в Дарайю, откуда вообще шанс выбраться невелик, а он в аэропорт.

– Думал, что подстрахуешь сегодня второй камерой, – как-то растеряно обронил я и взглянул на Марата в надежде на поддержку, но тот отмолчался.

Мне по-настоящему жаль, что он уезжает. Мы не стали друзьями, он держался отчужденно и вообще казался ощетинившимся ежом. Теперь понимаю, что это была защита. От кого и зачем? Да так, на всякий случай. Сказал бы, что невмоготу ежедневно, ежечасно и ежеминутно играть в рулетку, не зная, вернёшься ли обратно или размажет тебя миной по мостовой Дарайи или Харасты, пригвоздит к стене автоматная очередь в Алеппо или Идлибе. Сказал бы, что простите, мужики, не могу больше, выдохся. А так не по-людски как-то. Было понятно, что он уходит навсегда из нашей жизни, а мы из его, что он бил вдребезги на мельчайшие осколки то, что так трепетно оберегалось, что он уже начал стирать нас из памяти, выковыривать по кусочкам, по крупинкам, чтобы никогда не возвращаться в это короткое прошлое, в этот последний день, когда мы ещё были вместе.

– Я уезжаю, – повторил он.

Больше мы с ним никогда не встречались. По возвращении домой он сменит номер телефона и оборвёт все связи. Он больше не хотел жить прошлым. Он не хотел возвращаться на войну. Он не хотел, чтобы даже мы напоминали ему о ней. Он просто устал. Бывает. Но жизнь с чистого листа всё равно не начать.

Мы не обнялись на прощание, не пожелали ему хорошего полёта, а он нам возвращения, и на душе остался осадок и предчувствие беды. Она витала в воздухе, она кристаллизировалась и должна была материализоваться – ну сколько можно крутить патрон в барабане револьвера. Ведь рано или поздно, но он войдёт в патронник, а палец нажмёт спуск… Но ведь не сегодня, правда? Оказалось, сегодня.

3

Сумерки стремительно ринулись захватывать дворы и улицы города, размазывая контуры домов. Точнее, не города, а того, что от него осталось – разложившийся труп с оскаленным черепом. Дарайя вовсе не город, а призрак – это когда вместо домов лишь их остовы с пустыми глазницами выбитых окон; улицы только угадываются и завалены горами битого кирпича; словно казнённые палачом деревья – обрубки с обугленными и израненными стволами с отсеченными ветвями. А вот людей нет. И птиц тоже нет. Даже крысы покинули Дарайю. Исчезла жизнь с тех пор, как на улицы города пришла война. Сюр, жуткий пейзаж ядерной зимы без всего живого, который сотворило безумие человеческое своими руками.

На ночлег выбираем более-менее приличное фойе бывшего офиса – большущее помещение на первом этаже с разбитым витринным окном во всю стену, выходящим во двор, похожий на колодец в окружении разбитых многоэтажек, отсечённый справа от внешнего мира высоким бетонным забором. Не двор, а инсталляции из остовов разбитых и сгоревших машин, пары автобусов, скрученных в замысловатые спирали арматурин, гор щебня и битого камня – эдакий конструктивизм войны. Из окон третьего этажа дома напротив пламя корчило нам рожи и жадно облизывало стену. Шикарный кадр, только с освещением беда.

Быстро баррикадируем окно найденными мешками с цементом, оставив несколько бойниц. Дверной проём забираем наполовину всё теми же мешками и завешиваем каким-то полотнищем.

– Парочку бы мин вон под теми окнами да у подъезда, – мечтает с ноткой сожаления Вася Павлов и кивает на дом напротив. – Или растяжки.

Василий – профессиональный военный, бывший комбат, тактик и даже стратег. Безмерной храбрости и трезвости решений мужик, хотя порой прорывает на безрассудство: три танка самолично подбил, то ли ретивость взыграла, то ли кто пяточкой самолюбие прищемил. Но это в прошлой жизни на развалинах великой державы. Вообще-то он не искушён в дипломатии, не знает полутонов и каждый раз, пробираясь сквозь проломы стен вдоль простреливаемых улиц, костерит сирийцев в бога, душу, мать за их пофигизм и пренебрежение к элементарной безопасности. При каждом удобном случае, и даже неудобном, он собирает аскеров[27] вокруг себя и начинает нудить, чтобы вот здесь поставили пулемёт, там «занавесочку»[28] продёрнули, а через эту улицу в самый раз ползком. Сирийцы гордые, ползать под пулями не желают, максимум – перебежка пригнувшись, поэтому на все его советы согласно кивают, улыбаются и пожимают плечами: «на фига», отчего подполковник сатанеет и непочтительно поминает их сирийскую маму.

Потом они вытаскивают простреленного снайперами бойца, когда полуживого, когда уже нет, но верны себе: «штору» через улицу не провешивают, перебегают не пригибаясь. Виктор давно уже перестал переводить шквал русского мата¸ вылетающего из уст подполковника со скоростью работающей «шилки»[29], понимая всю бесперспективность обуздать лень своих соплеменников, сразу же выучивших ёмкое русское слово «на фига» с разными предлогами и окончаниями и отвечающих им на все предложения Павлова. Но сегодня он никого не учит: может, понял бесперспективность трудов своих внушить им что-то путное, может, просто устал.

Виктор задумчиво-тоскливым взглядом уставился на покалеченную одинокую оливу с расщепленным стволом, прижимающуюся к бетонному забору. Наверное, очень уж невесёлые мысли занозили его голову, раз какая-то безучастность сквозит в каждой чёрточке его вдруг осунувшегося лица.

– А лучше танковый батальон и полк пехоты, – ворчу я из вредности. А что не ворчать? Имею право, когда гранат – только для самоподрыва, да и патронов с гулькин нос. В минуты опасности обостряются не только рецепторы периферической физиологической системы, молниеносно считывая внешнюю информацию и анализируя её, но и активничает «соображалка». – Видишь эти жалюзи? – киваю на валяющиеся тут и там вдоль стен покорёженные металлические шторы. – Не хуже «растяжек».

«Растяжки», конечно, это хорошо, это решение проблемы, а вот грохот жести разрывает тишину ночи в клочья – проверено и запатентовано ещё на Кавказе. Собираем жалюзи и раскладываем под окнами и подъездами противоположного дома – ночью звук жести поднимет мертвого. Сыплем сверху на всякий случай битое стекло – классика жанра, теперь любой сунувшийся к нам выдаст себя с головой.

– А что, уютненько и не дует, – философски замечает Вася Павлов, закончив фортификационную суету и умащиваясь в углу на листе фанеры.

Решаем дежурить по двое, так надёжнее, хотя ночью «бармалеи» вряд ли сунутся. Аббас, командир спецназовцев, предупреждает своих бойцов, чтобы «работали» только одиночными и только по видимой цели. Предупреждение не лишнее, зная манеру сирийцев и не только – арабо-восточноафриканская черта ведения боя палить очередями в белый свет, даже не видя противника. Слышны щелчки предохранителей, какая-то суета, и двое спецназовцев занимают место у бойниц.

– Тесбах ала кейр[30], – негромко всем желает Аббас спокойной ночи. Это звучит двусмысленно хотя бы потому, что никто спать не собирается, чтобы не обнаружить поутру свою голову у соседа под мышкой, но все соглашаются: хотелось бы ночи спокойной, без шумовых и пиротехнических эффектов.

– Иншалла[31], – глубокомысленно изрекает Фираз и тянет взгляд к прокопченному потолку.

Фираз – это вообще песня, сирийская песня, тихо журчащая ручьём в расщелине где-нибудь в Зебедани или Сергайи. А ещё это скала, утёс в штормящем море. Он всегда невозмутим с намёком на улыбку и надёжен, как швейцарский банк. Хотя откуда мне знать надёжность банков? Фираз надёжен, как Фираз, и точка. Он откуда-то приволок в решето прошитую осколками и пулями бочку – чем не буржуйка? Два кирпича вниз, сверху несколько арматурин и вот тебе и поддувало, и колосники, топи – не хочу. Ему вообще никогда ничего не надо объяснять – два года войны в спецназе сделали из него универсального солдата. Пока еще сумерки до конца не загустели, собираем доски, палки, обломки мебели – чем больше, тем лучше, ночь зимняя долгая. Впрочем, она не сулила ничего хорошего и теплилась надежда, что «духи» не сунутся в эти израненные, ослепшие и онемевшие многоэтажки с проломленными стенами, сорванными дверями и выбитыми окнами. И всё же желание дожить хотя бы до рассвета перебороло извечное русское авось. Отблеск от горящих деревяшек разгоняет темень по углам комнаты, зато очерчивает круг приличного освещения: не иллюминация, конечно, но даже читать можно при желании, было бы что. Главное – не молчать, иначе каждый так нырнёт в свои мысли, что не сразу и выковыряешь оттуда. Надо нервы ослабить, отпустить, ишь, натянулись, аж звенят.

Расслабляемся: Фираз мостится у «камина», Марат тащит спинку дивана – барин, без роскоши никак, умащивается на ней и с наслаждением потягивается, я подтаскиваю чудом сохранившееся кресло к «буржуйке» и плюхаюсь в него – какое счастье вот так откинуться на спинку и смежить веки! Увы, счастье где-то заплутало и вернулась боль, вкручиваясь в раненую руку раскалённым сверлом, а заодно и в простреленную челюсть.

Виктор снимает повязку с моей руки – синюшность расползается от пальцев до локтя чернотой и пылает внутренним жаром. Не рука, а головешка, только ещё до конца не сгоревшая. Он не хочет пугать, но понятно и так, что если к утру не выберемся, – гангрена обеспечена. Закатывает рукав, вгоняет антибиотик, но боль от укола не чувствуется, и это уже плохо. Перспектива остаться без руки, конечно, хреновая, но до утра ещё дожить надо. Вася Павлов старается поддержать и называет меня Рэмбо, но Марат пользуется случаем отомстить за жеребую кобылу: