Встретившие нас директор и красивая женщина средних лет – то ли его заместитель, то ли искусствовед – приветливы, улыбки не сходят с лица, но в глазах уже поселились грусть, усталость, а ещё надежда, что очнётся страна от этого наваждения страха и жестокости. Экскурсия для нас двоих по огромному музею. Точнее, для одного русского, невесть как оказавшегося в воюющей Сирии, пролившего кровь за её свободу, олицетворявшего Россию и надежду на то, что она их не бросит.
Мы бродили по пустынным залам, и искусствовед с виноватой улыбкой говорила, что совсем недавно они полнились людьми, но теперь война и сюда больше никто не заходит. Ковры времен завоевания Сирии османами, кресла и диван, обитые каким-то супердорогим шёлком того же периода, резной камень, кованый ажур каких-то канделябров, чеканка по серебру и бронзе, и хранительница, с придыханием и почти шепотом, разрешала прикоснуться к ним, замирая от ужаса, что такое может случиться. Не случилось. Вернулся директор, ненадолго покидавший нас, и предложил посидеть на диванчике, обитом шелком, пока принесут кофе. Я поблагодарил: ну что я, на диванах не сиживал? Он улыбнулся: это не простой шёлк, ему более полутысячи лет, и никто не смеет прикоснуться к нему, но такому гостю в виде исключения они разрешают. Не посмел – это уже святотатство, и не стоит делать никому никаких исключений. Директор радостно и с облегчением вздохнул, как будто сбросил тяжеленный груз, и приобнял меня за плечи. Его заместитель посмотрела долгим грустным взглядом и сказала, что американец наверняка был уселся на диван и положил бы обутые ноги на этот столик, а русский… Я улыбнулся: американец априори не мог быть на стороне сражающейся Сирии, а что касается моего отказа, то пусть не сочтут его за невежливость: мы русские, мы воспитаны в уважении к людям и их традициям. Конечно, загнул и раздулся индюком, но распирала гордость: я и в этой малости поднял честь России еще на одну ступеньку. Виктор шепнул на ухо: вы сделали всё правильно.
Уже на выходе она протянула открытку с видом музея, улыбнулась виновато и сказала, что сейчас нет сувениров, но она обязательно приготовит их для следующей встречи. Она была красива той красотой зрелой женщины, ещё далёкой от увядания, но уже напитавшейся мудростью, глубиной знания жизни, флёром тайны, и я с трудом отвел взгляд: харам[82], нельзя так откровенно смотреть на женщину. И всё же достал из кармана апельсин, сорванный в нашем дворике, и протянул его ей со словами, что пусть этот янтарный плод, напитанный теплом солнца, будет символом цветов, которые я подарю ей в следующий раз.
Уже на выходе я обернулся: она стояла на том же месте и смотрела вслед.
В последний вечер разболелась рука так, что разогнало сон, а тут ещё ко всему прочему сводило рвущей болью простреленную челюсть. За все это время нахождения здесь я впервые разрешил себе отпустить подпругу и раскис. Я ловил себя на мысли, что не хочу возвращаться. Всё-таки на войне психологически проще и чище, а там, дома, до тошноты всё пропитано многоцветьем отношений, таких далёких от искренности.
Виктор просил написать обо всём, что я видел, и в его голосе слышалась неприкрытая мольба.
– Пусть все знают, что они делают с моей Сирией, с моим народом. Пусть ужас поселится в душах людских от зла, чинимого этими нелюдями. Напишите так, чтобы никому и никогда не захотелось брать в руки оружие. – Воспитание не позволяло ему переходить на «ты», и его подчеркнутая вежливость просто выводила из себя. – Понимаешь, за всю историю Сирии Господь миловал её от войн этнических и религиозных. Мы были всегда единым народом. Теперь меж нами рознь и недоверие: «Алавитов – в землю, христиан – на крест!» Но этого «бармалеям» мало – они также уничтожат лояльных Асаду суннитов и шиитов, исмаилитян и друзов, короче, всех, кто не с ними. Это как в России в Гражданскую – в каждом хуторе по своей шайке бандитов всех цветов. Во врагов записали вчерашних соседей, братьев и сестёр – мир перевернулся. Может быть, эта война образумит нас? – Виктор говорил ровным, без оттенков, голосом, но было видно, как его всего корёжит изнутри.
– Война нанесёт столько ран, что кровоточить будут ещё долгие годы, а то и десятилетия. Война, может быть, и санация нации, да только цена ей слишком высока. Я ненавижу войну и не думаю, что это единственное средство, чтобы образумиться, – тактично возразил я. – Да и потом, она прежде всего убивает правду, которая, оказывается, не нужна ни победителям, ни проигравшим.
Эх, Виктор, дорогой мой Виктор! Разве не написаны десятки и сотни книг против войны, но разум людской вновь и вновь захлёстывает ненависть. Из глаз его истекает боль, а под кожей осунувшегося лица перекатываются желваки. Вот уже скоро год, как он мотается вместе с группой по всей Сирии, показывает, рассказывает, расспрашивает, переводит. Говорит, а у самого порой голос рвётся звенящей струной. Через своё большое и доброе сердце он пропускает разрушенный до основания город, горящие глаза солдат и ополченцев, истерзанные тела пленных, женщин, детей и их отрезанные головы, отрубленные руки и ноги, вспоротые животы. Даже на мёртвых «идейная» оппозиция (оппозиция чего и чему?!) не забывает делать бизнес, изымая почки, печень, роговицы глаз. Впрочем, не у мёртвых – органы должны быть взяты у живых…
Виктор был в нашей группе до меня. Будет и после моего отъезда. Без него мы беспомощны, как слепые котята. Он блестяще знал русский – пословицы, поговорки, литературу, и не только классическую, фильмы, национальную культуру. Ещё бы – учеба в Союзе дала свои плоды. Не менее блестяще владел французским и английским. А ещё он был настоящим аристократом – вилка и нож, салфетка уголком закреплена в расстегнутом на одну пуговицу вороте рубашки, всегда свежей и выглаженной, степенность, деликатность, предельная выдержанность. Даже когда попадали в «замес» и до смерти оставалось всего ничего, он был спокоен, только бледность накрывала его породистое лицо. Удивительно, но никогда не видел его небритым. Вернулись затемно, грязные, промокшие, усталые – упасть бы да забыться, разбрелись по комнатам, чтобы собраться минут через двадцать. Максимум, что успевали, – так это душ принять и переодеться. Виктор же выходил чисто выбритым, в чистой рубашке, ни следа усталости. Марат рассказывал, что когда Виктора представляли ему в политуправлении сирийской армии, то попросили вернуть в целости и сохранности. Шутили, конечно: у войны своя рулетка.
Мы все остались живы – не стало только Марата. Живёт и шагает по планете его детище – «ANNA-NEWS», повзрослевшее, потерявшее свой юношеский задор и непосредственность, как-то остепенившееся, что ли. Конечно, «ANNA» стала другой, да иначе быть не могло. И не потому, что оно выработало свой ресурс, нет, просто изменились обстоятельства.
Желающих работать в «ANNA-NEWS» что тогда, что сейчас предостаточно. Не все выдерживали запредельный темп работы, спартанские условия, жёсткие требования Марата, но те, кто оставался, становились мастерами. Не стоит выделять кого-то особо – писал ведь не об агентстве вообще, а лишь о крохотном эпизоде из жизни Марата. Надо бы рассказать об Игоре Надыршине и Игоре Орженцове, о моих «отморозках» Диме и Виталике, о Саше Рычкове и многих других, но в другой раз. Лишь два слова о стоящих как бы особняком Александре Харченко и Сергее Шилове. Они появились в 2014-м, уже имея за плечами две самостоятельные поездки в Сирию. Отчаянные мальчишки, едва за двадцать, мы сначала не могли поверить в искренность их намерений работать с Маратом. И прежде всего сдерживало непонимание, зачем и почему они сами ездили в охваченную войной страну. Ну не верилось, что эти двое москвичей, не зная языка, обычаев, ситуации, просто бросились с головой в неизвестность – авось вынесет. Да они и сами толком не смогли объяснить зачем и почему.
И даже Марат, ничем не отличающийся от них по способности броситься сломя голову в очередную авантюру, не хотел верить, что есть ещё такие же, как он. Оказалось, что есть. Теперь их репортажи, их съёмки, их фильмы по Алеппо и Дер-эз-Зору – это осмысление войны представителями их поколения. Это их видение, и они имеют право на свой взгляд, на своё мнение.
Это благодаря им и таким, как они, жива «ANNA-NEWS».
Мы улетали, а в Дамаск пришла весна. И еще ярче стал запах жасмина. И в день отлёта вдруг разорвало серую пелену яркое солнце. И город уже не казался сжатым и ссутулившимся, а словно распрямил плечи. Всё было бы хорошо, если бы не одно «но» – мы сдали оружие, а до аэропорта путь неблизкий. Доедем? Не захотят ли «встретиться» «бармалеи»? Хотя у Маджида был ствол, и в «бардачке» наверняка что-то имелось, но ощущение беззащитности не покидало до самых блокпостов на въезде в аэропорт.
Приехали задолго до комендантского часа, промаялись в пустом здании, пока не стали подтягиваться улетающие. Впрочем, привычной суеты всё равно нее было, и все как-то держались отчуждённо, сторонясь друг друга. Пятьдесят на пятьдесят – наши и сирийцы. Даже, пожалуй, сирийцев поболе будет. На этот раз мы были лишены возможности дрыхнуть на разложенных сиденьях – салон самолёта оказался почти полным. Вылет задержали – грузили раненых офицеров.
Одному выбило глаза взрывом снаряда. Другому, полковнику, оторвало ноги ниже колен – лично сел за рычаги и повёл танк в атаку. Долбанули с трёх сторон, сбили динамическую защиту и зажгли машину. В общем, у каждого своя история. Марат сказал, что так каждый рейс отправляют к нам раненых. Что-то я не слышал из наших СМИ ничего подобного. Или не велено?
Летели опять долго, через Иран – Европа и Турция закрыла воздушные коридоры. После приземления нас с Маратом почему-то сразу не пустили на паспортный контроль и лишь после того, как прошли все сирийцы и наши соплеменники, дозволили и нам пересечь границу.
Как только увидел сына и дочь – сдавило спазмом горло и слёзы закипели, готовые вот-вот вырваться. Да, стареем, старик, стареем, сентиментальным станов