Иден устаёт первым.
– Нельзя бояться всю жизнь, – говорит он, не отводя взгляда от пламени в очаге. – И прятаться тоже. Весной мы забираем Виржинию домой.
– Но… – Милдред поднимается из кресла, но сын даже не оборачивается к ней, глядит только на огонь, словно в нём сокрыты ключи ко всем тайнам.
– Не надо спорить, – он улыбается одними губами, а взгляд у него тёмный, тревожный. – Я… я передал дела Рэйвену, он хороший парень и справится с чем угодно, даже с Особой службой. Мы будем жить втроём – Ноэми, я и наша Виржиния, и он будет нас навещать, и ты тоже, мама. Мы будем счастливы. Мы будем очень счастливы.
Это звучит как обещание, но у Милдред в горле встаёт ком, и губы дрожат. Ей хочется спорить; хочется сказать, что нельзя ослаблять защиту, надо быть настороже, но… но что она может предложить Идену, кроме своей войны?
– Вы будете счастливы, – тихо говорит она, скрепляя обещание. – Столько, сколько получится.
…ей снится сон – странный сон, в котором она становится птицей из чистого света и распахивает крылья широко-широко. Бездна вверху и бездна внизу, пахнет дымом, слышатся шёпоты; и самый громкий и ясный голос – Абени.
– Ты не сможешь защитить их, – говорит она, перекрывая шумы. – У тебя не хватит сил!
Милдред ничего не отвечает, но молча обнимает своими крыльями всех – действительно всех, кого знает, и через эту мягкую, такую обманчиво слабую преграду злу дороги нет. Она не знает, сколько ударов выдержит, сколько бед отведёт, но твёрдо знает, что будет сражаться до последней капли крови, до последнего пера…
Абени теперь далеко-далеко, и мёртвый чёрный ветер уносит её слова.
– Ты себя сожжёшь, Милли.
Это правда; но другая правда в том, что Милдред не собирается себя беречь. Иден хочет быть счастливым – и он будет, насколько хватит её сил…
…насколько хватит её.
Перья летят по ветру – Милдред не жалеет ни о чём. Через восемь лет она начинает кашлять кровью по утрам; ещё через два года в доме Идена начинается пожар, глухой ночью, в час колдуна, и огонь не щадит никого. Их с Ноэми находят рядом; говорят, они так и не проснулись, даже когда рухнул потолок, не шевельнулись даже – забытьё перешло в смерть. И Милдред знает, что дальше её очередь – через год, через три, но это вовсе не пугает. Так правильно; так, наверное, даже хорошо.
Виржиния возвращается из пансиона – теперь уже насовсем.
Мёртвый колдун по-прежнему где-то рядом, рыскает и ждёт теперь уже последнюю из рода Эверсан-Валтер. Но Милдред не тревожится за неё: она видит холодный ум, доброе сердце и большие сильные крылья из прочной стали, и каждое перо – словно меч.
Пожалуй, это последнее, что она видит.
Страха нет.
8 Не подарок (история Мэдди)
Рене Мирей отходит ещё на полшага, прижимая к груди сковороду – чистую, на его счастье – и опасливо спрашивает:
– И что же, совсем не страшно?
Мэдди мотает головой. Страха нет. Точней сказать, страхов много, они разные и частенько подкарауливают по ночам, но такой ерунды бояться нечего.
– Так он ведь дохлый, – пожимает она плечами и, присев на корточки, подбирает с полу скукоженного паука. Сейчас его, пожалуй, жалко даже – экий раньше был красавец, чёрно-белесоватый, тельце величиной аж с ноготь на мизинце, а уж лапки… Но и его настигло грозное полотенце, мушиная погибель. – Вы гляньте… Ой.
Как раз, когда Мэдди поднимает паука повыше, он дёргает лапкой, похожей на согнутый человеческий палец.
– Уберите, заклинаю вас, – придушенно просит марсовиец, закрыв лицо сковородой, и добавляет что-то неразборчиво по-своему.
Будь здесь мистер Белкрафт, уж он-то не упустил бы случая подшутить над ним. Однако на кухне никого больше нет – на часах только пять утра, даже рассвет ещё не занимается, и небо на востоке, над изломанными крышами, лишь чуть светлее. Прилечь бы сейчас да поспать, но сон не идёт, и лучше уж скоротать время за работой – и за болтовнёй с Миреем, который, скажем прямо, очень даже славный, хоть и с придурью. Ну и пусть себе боится дохлых пауков; Мэдди-то получше других знает, что иные мертвецы куда опасней живых.
Город тёмен и тих. На пороге дышится легко. Паучок, придавленный вроде бы, оживает и отползает под порожек.
«Может, – воображает себе Мэдди, – он представится там своей мисс Паучихе героем войны и напросится в женихи, и они соткут к свадьбе пышный-пышный белый-белый покров…»
Щёки вспыхивают; лицу становится горячо.
Когда она возвращается на кухню, там пахнет сырым тестом и калёными орехами, а чудной Рене Мирей то ли напевает себе под нос, то ли по-кошачьи мурлычет.
– О, моя спасительница, моя героиня! – восклицает он, глядя на неё. Не издевается вроде бы – по крайней мере, не похоже на то. – Я в неоплатном долгу перед вами, мадемуазель Рич. Скажите, как отблагодарить вас за избавление от чудовища?
Мэдди внутренне вздрагивает – как всегда, когда слышит со стороны имя и фамилию, которые на самом деле ей не принадлежат; хотя она вроде бы уже и свыклась с ними больше, чем с настоящими.
– Какое… – Голос на мгновение отказывает, она привычно щипает себя за руку и заставляет договорить: – Какое там чудовище, мистер Мирей! Так он вас больше перепугался, чем вы его.
Звякают ложки, гремит посуда. На кухне становится теплее, на сердце тоже.
– Тут вы правы, о бесподобная. Чудовища выглядят совершенно иначе, и одно нам с вами прекрасно знакомо! Это из-за него вы не спите, не так ли?
В первое мгновение, совершенно ужасное, кажется, что говорит он о мёртвом колдуне и его темнокожей помощнице, и воздух груди смерзается в глыбу льда.
– Знать не знаю, вы про кого, – отвечает Мэдди, и у неё прорезается уличный говорок.
Стыдно. Одно хорошо, что леди Виржиния не слышала.
А негодник Мирей улыбается до ушей:
– О-ла-ла, незачем отрицать! У меня четыре младшие сестры, мне ли не знать, как выглядит наивная, чистая влюблённая дева?
Ну, уж она-то давно не наивная и чистая, но стоит услышать про любовь, как голова становится пустая, кровь приливает к лицу, а язык – нет, чтоб онеметь – мелет невесть что:
– И вовсе я его не люблю, ничуточки! Он грубиян, и неряха, и лезет вечно не в своё дело, а как доходит до своего, так сразу и вид делает, что он не при делах!
– И это совсем не дело, – сочувственно соглашается Мирей, размешивая тесто. Руки у него сильные – куда сильней, чем кажутся, а ещё он добрый, заботливый, красивый, изящно говорит и рубашки у него всегда чистые. Вот бы в такого влюбиться – но нет, Мэдди, как нарочно, кого похуже выбрала. – Так что же, откроете мне, что у вас на сердце?
Он спрашивает вроде, но ответа словно бы и не ждёт – знай себе возится с ложками-поварёшками, славный-хороший, вроде и не чужой уже, но пока и не свой; перед кем другим было бы стыдно дать слабину, но перед ним отчего-то нет. И хоть и выглядит как джентльмен, особенно как цилиндр свой белый наденет, а нрав у него прямо как у подружки… Впрочем, разве же были у Мэдди когда-нибудь подружки? Да нет, отродясь не водилось.
Может, потому она и выговаривается теперь, жалуется взахлёб – легче воду в сите удержать, чем слова.
И про Эллиса, который вроде и умный, а такой глупый, дальше носа своего ничего видеть не желает; и про собственную дурость и никчёмность, и про шарф этот из Никкеи, и про поцелуй, и про Эллисову твердолобость; и про то, как он вздумал подговорить леди Виржинию, чтоб та ей запретила с ним, с Миреем, болтать; и про ссору, и про тревоги свои, и про то, что на неё, такую нелепую, никто в здравом уме не взглянет – и уж тем более её не полюбит.
– Погодите-ка, погодите-ка, мадемуазель Рич, – перебивает её Мирей вдруг, хотя до сих пор он только кивал и слушал. – Начнём с главного. Это почему ещё вы нелепая?
Вместо ответа Мадлен закатывает рукав и сжимает в кулак пальцы, даже сейчас красноватые и некрасивые. Выступают синеватые венки; Мирей проводит пальцем вдоль одной из них и качает головой:
– И что это должно значить? Некая аксонская традиция?
Становится немного стыдно. Мэдди поддёргивает рукав, бормоча:
– То, что руки у меня как куриные лапы, да ещё ошпаренные…
– И что?
– И я сильнющая, если надо, могу человека на себе вверх по лестнице уволочь, мы с Георгом, бывало, леди Виржинию так носили…
– И что?
– И я плохо говорю! Нескладно! – выпаливает она последний аргумент, а щёки тем временем пылают. – А леди все слабые, с нежными руками и изящные! Изящные!
– Ну, я отнюдь не леди, а всё же весьма хорош собой, – резонно замечает Мирей, приосанившись. – Каждый красив по-своему, и в этом нет ровным счётом ничего нелепого. Так ведь?
Скажи это кто угодно другой, Мэдди бы его первая засмеяла – ведь стыдно же так бахвалиться, ну право же. Но Мирею самодовольство идёт, причём удивительно – ему, а ещё, пожалуй, Эллису, особенно когда у него глаза горят в предвкушении, что вот-вот начнётся интересное дело…
Ноги подкашиваются.
– Эллис, – шмыгает она носом. – Мы с Эллисом поссорились, и правильно, зачем я ему такая, нелепая, нужна… И как теперь мириться?
– Но, но, – вздыхает Мирей и садится рядом, поглаживая её по голове. – Мог бы я, конечно, сказать, что возлюбленный ваш – идиот, и что о примирении следует думать ему, а не вам, но когда это страдающее сердце можно было утешить словами? Словами… Мадемуазель Рич, а что вы думаете о подарке?
От удивления Мадлен вскидывает голову – и, конечно, наподдаёт ему по челюсти.
– О подарке?
– Уи, – жалобно подтверждает Мирей и потирает подбородок. Но смотрит при этом с хитрецой, будто знает больше, чем говорит. – Этот ваш Эллис ведь обрадовался шарфу, который вы ему преподнесли, верно? И до сих пор его носит? Значит, решено – мы найдём ему новый подарок, и да свершится примирение! Когда, говорите, у вас выходной?
Идея ужасно глупая, и Мэдди отказывается наотрез, но ранним утром в воскресенье уже поджидает с чёрного хода в «Старое гнездо», прижимая к груди ридикюль – чересчур громоздкий для леди, ну и пусть, зато в него помещаются не только невеликие сбережения и надушенный платок, но кусок кекса в плотной бумаге, маленький гребень, иголка с ниткой и увесистый нож с деревянной ручкой, «Галантный Джентльмен», как его называет мистер Белкрафт. Ибо как честной девушке при деньгах бродить по городу без джентльмена? Не полагаться же на этого…