— А чего — бедолага?
— А при такой-то матери. — Мария Дмитриевна осуждающе покачала головой. — Она ж ему дышать самостоятельно не давала, все контролировала, чтоб, дескать, дурная кровь не взыграла.
— Он знал, что приемный?
— Может, и знал, только сказать ему об этом было некому. Галину все боялись, она, если хотела, любого могла наизнанку вывернуть. Умела она вот это, знаете — интриганство, сплетни, очернить человека и повернуть все так, что тот сам же и виноват. Ну, а Лешка вырос и женился на Зойке, взбрыкнул, значит. Может, если бы не давила она его так, из него бы человек получился, а так что — спился и пропал без пользы. Зойка-то — мало того что старше, так еще и мать ее была такая жадюга, такая жила, снегу среди зимы не выпросишь, ну и скандалили они из-за денег постоянно. Один скандал особенно громкий был.
— Отчего?
— А по глупости. — Мария Дмитриевна пожала плечами. — У Галины были в доме такие игрушки старинные, уж не знаю, где она их взяла, но красоты неописуемой. Думаю, кто-то из пациентов подарил, она была очень хорошая акушерка, к ней толпились, чтобы попасть, жены и дочери больших начальников особенно. В общем, игрушки стояли у нее в серванте, а когда Лешка женился, то выпросил у матери одну, она и отдала ту, что поменьше, — яйцо пасхальное на лужайке, стеклянными камешками изукрашенное. Какая она ни была, но Лешку любила все-таки, хорошего ему желала — как умела. В общем, Лешка принес эту игрушку в Зойкину квартиру, к теще, значит. Ну, а где-то месяца через два теща возьми да и разбей, одни осколки остались, и Лешка тогда, конечно, сильно с тещей поругался, и Галина туда ходила, осколки требовала, но где там осколки, на помойку выбросили. А я думаю, что продала кому-то жадюга эту красоту, а денежки зажилила, и Галина тоже так думала. Они тогда сервант новый вдруг купили, а деньги откуда? Папаша-то Зойкин пил насмерть, не просыхал вообще, пока и допился, что сгорел от пьянки.
— Как это?
— А так. — Мария Дмитриевна пожала плечами. — Вот как будто из самой середки его огонь шел, так и сгорел, и жалеть нечего, пьянчужка был последний. Так что денег там неоткуда было взять, а они сервант купили, потом ковры и хрусталь. Мать Зойкина говорила — одолжила, значит, денег-то, а только никто бы ей столько не одолжил, все знали, что там нищета — так что, думаю, продала она тайком игрушку эту, может, ценная она оказалась, старинная, а по жадности своей даже Зойке не сказала. Ну, а вторая игрушка у Галины так и сохранилась, но она все говорила Лешке: как помру, первому встречному отдай за упокой моей души, но только не пропей и Зойке не давай.
— Ясно…
Какая игрушка может стоить двести тысяч советских рублей?
Глупость какая-то.
— Мария Дмитриевна, я еще о Полине вас хотела спросить…
— А что спрашивать… дело давнее, да и не знаю я толком ничего… Скандал был тогда огромный, и свару завела именно Галина, тут я даже не стану отрицать. Василий Вертель, муж ее, был ни рыба ни мясо — подкаблучник, одним словом. Ни за что я не поверю, что ходил он к этой Полине, и никто не ходил, Мироновна покойная говорила мне. Мужики-то на нашей улице — алкашня сплошная, только Рустам-татарин не пил, муж Лутфие, он врач был, и неплохой, говорят, и татарка врач хороший, не скажу плохого. И когда Рустама туда попробовали втравить, Лутфие у Галины перед носом дверь захлопнула — дескать, не надо ко мне в дом вашу мерзость тащить, Галина потом мне жаловалась, что докторша гордая больно. Ну, а я ни за что не поверю, что такая красотка, какой была Полина, путалась с нашими алкоголиками, а если она куда и ходила, то никто этого не видел, но пропала бабочка в один момент, даже вещи не забрала. Мироновна мне потом показывала: так, платья были, сумочка, большая связка ключей — ну, вот огромная связка, зачем они ей понадобились, неизвестно — говорила, что собирает для красоты, на стенку вешала как украшение, а какая там красота… вот связка та вместе с ней пропала, а вещи остались, мне потом Мироновна отдала кое-что из вещей — через время, конечно, ведь думали, что вернется хозяйка-то, но годы шли, а она не появлялась, вот Мироновна и раздала вещи-то. И хоть оно мне особо-то и без надобности, но был у ней, у Полины этой, альбом сафьяновый — с фотографиями, значит, мне очень приглянулся, старая работа, хорошая — вензеля там да золотое тиснение, сейчас таких уже нет и не будет, так я те фотографии вынула, а свои поставила. Но не выбросила, вишь, все думала: как Полина вздумает вернуться да спросить о вещах, а у меня все в целости, верну обратно. Где, бишь, они… в ящике под кроватью, я их не выбросила — а вдруг, думаю, вот хоть родня ейная понаедет да спросит, но теперь уж вряд ли, так если надо для дела, то бери.
Старуха подала мне небольшой газетный сверток.
— Там их немного было, фотографий этих. — Старуха вздохнула. — А больше мне сказать вам нечего, девоньки. И время мое на исходе.
— А мебель, Мария Дмитриевна? — Мне нужно знать, очень. — Та мебель, что в отсеке?
— А это, милая, мебель-то не моя. И отсек не мой был, а Митрофановны, старой отравы. — Мария Дмитриевна засмеялась. — Отсек-то их был, у меня своего отсека не было, с Мироновной на двоих пользовались. А потом нам в дом газ провели, отопление паровое сделали, дрова и уголь не нужны стали, вот Галина мне и предложила выкупить отсек. А там эти мебеля старые… я думала в камине их пожечь, да сил порубить не хватило, уж больно крепкое дерево, сколько лет в отсеке пролежало, а ничего с ним не сделалось. Ну, отсек большой, так и осталось как было.
— А когда это было? Когда она вам отсек продала?
— И-и-и-и, милая, да разве я вспомню теперь! — Старуха засмеялась. — Не вспомню ни за что.
— Ну, до скандала вокруг Полины или после?
— До. — Старуха кивнула, подтверждая свои слова. — Вот год-то я не вспомню в точности, но года за полтора до этого скандала Галина и предложила мне отсек.
— И что вы там хранили?
— А считай, что и ничего. — Старуха развела руками. — Вот хотелось мне свой отсек иметь, мать-покойница все, бывало, сетовала: у всех отсек есть, а мы как коечники в чужом доме. А тут Галина с этим пришла, я и купила, чтоб мамашу порадовать, но хранить там было нечего. По жадности, можно сказать, купила. Купить-то купила, но так и стоял он у меня без пользы, я и открыла-то его лет через пять после покупки, котелок каминный искала. Галина продала мне этот отсек за копейки, лишь бы Зойке и ее матери-жадюге не отдавать. У них-то свой отсек был, но если б Галина мне не продала, Лешка б выпросил у матери отсек, она все ему отдавала, что просил, — кроме той игрушки с каретой. Тут уж кремень, и вот смешно сказать, но она им эту игрушку разбитую так и не простила, так-то.
А значит, у Митрофановны вполне могли остаться ключи от замков, и тридцать лет назад ей было пятьдесят шесть лет, она была сильная и здоровая тетка.
— Ступайте, девчонки, умаялась я с вами, сил нет. — Мария Дмитриевна засмеялась. — А после еще приходите, буду рада.
Ну, конечно.
18
Рита хлебает сваренный Степаном суп, а я сижу у Лилькиного аквариума и думаю.
В общем, ощущение как на необитаемом острове: фикусы и пальмы в кадках, мягкий зеленоватый ковер в листьях и цветах, и рыбки эти, затянуло — и туплю на них уже полчаса.
Значит, труп в отсек могла спрятать и сама Митрофановна, тем более что хоть отсек юридически чужой, а ключи у нее могли оставаться. И она отлично знала, что новая хозяйка этот отсек не использует. Отличное место для трупа, никому и в голову не придет искать.
Но я не понимаю, зачем было убивать Полину Щеглову. В то, что она путалась с местными мужиками, я тоже не верю, раз уж были они такой же пьянью, как и их сыновья, но зачем нужна была такая сложная интрига?
Нет, здесь не ревность и не боязнь потерять сына — Лешке было тогда уже не меньше тринадцати лет, он бы не бросил своих приемных родителей, ну помитинговал бы, возможно — и все.
Нет, тут что-то другое.
Я разворачиваю сверток, который дала мне Мария Дмитриевна. Фотографий немного, но некоторые из них очень старые. Какие-то красноармейцы в шинелях и буденовках, сестра милосердия, одетая как монахиня, только в белое, а потом девочка в клетчатом платье, с шелковым бантом на русых волосах. Я видела фотографию взрослой Полины Щегловой и могу предположить, что на этой фотографии если не она, то ее сестра, тот же разлет бровей, те же глаза.
И вот сестра милосердия на Полину похожа, но она могла быть ее бабушкой, если сопоставить даты. А то и прабабушкой. Нет, не стыкуется ничего.
А вот фотография какого-то дома, рядом сарай, у сарая две девчушки в каких-то бесформенных и бесцветных платьях. Не знаю, почему, но в селах часто детей одевают в невообразимые тряпки. Но то, что девочки — родные сестры, совершенно очевидно.
На обороте фотографии подпись: Полинка и Маринка, на память дедушке.
Ничего мне эти фотографии не дают.
— Смотри, что мы нашли.
Это Рита заглядывает на мой остров, и я этому не рада.
— Этот дом принадлежал когда-то Савелию Карелину, торговцу мануфактурой. — Рита садится рядом и показывает планшет, в котором тоже фотографии. — Вот он с семейством за полгода до революции.
На фотографии купец и купчиха, просто хрестоматийные: он с окладистой бородой, в суконном сюртуке и хороших сапогах, купчиха круглолицая, очень толстая, в кружевном чепце. А вокруг стайка детей, и это уже другое поколение: два мальчика в гимназических куртках, один — в университетском сюртуке, фуражку держит в руках. Две девочки-гимназистки в белых пелеринах, еще одна — уже барышня лет семнадцати, очень стройная, одета и причесана по моде, невеста на выданье. На лошадке-качалке мальчишка лет пяти, на руках у купчихи девочка не старше моей Лильки, а рядом на стуле девушка в темном платье держит на руках младенца.
Очень знакомое лицо у девушки.
— Кто эта девушка?
— С малышом? — Рита читает подпись под фотографией. — Это гувернантка или нянька, имя неизвестно. Видимо, привели ее ради того, чтоб она за детьми присматривала, фотографировали тогда долго, дети могли шалить, в туалет захотеть, нужна нянька. Видишь, он