1
Крупный плечистый мужчина в жилете, опершись на грабли, задумчиво смотрел на юркого дятла, стучавшего клювом по сосновому стволу. Вниз сыпалась мелкая коричневая труха. Блестящий черный глаз деловитой птицы нет-нет да и скользил по неподвижной фигуре человека. Небо над садом голубое, с просвечивающими перистыми облаками, от вскопанной черной клумбы тянет таким знакомым запахом весенней, пробудившейся от спячки земли.
«Может, дятел прилетел оттуда? — думал человек. — Птицам наплевать на границы… У них свой удивительный мир, свободный от человеческих условностей. Я никогда здесь не видел дятлов. Откуда он тут взялся?..»
Дятел проворно обернулся вокруг ствола, снова блеснул на человека круглым смышленым глазом, резко вскрикнул и, будто чего-то испугавшись, метнулся в сторону и пропал среди ветвей. С высокой сосны медленно спланировала на маслянисто зеленевшую траву розоватая чешуйка коры. Человек прислонил грабли к дереву, присел на низкую скамью и закурил. У него аккуратно подстриженная рыжеватая бородка, густые усы, на широком лбу гармошкой собрались глубокие морщины, некогда яркие голубые глаза изменили свой цвет, теперь они скорее светло-серые. Взгляд тяжелый, мрачный. Нечему радоваться Леониду Яковлевичу Супроновичу. Даже солнечный весенний день не бодрит. Кто он теперь? Сторож и садовник загородной виллы Бруно Бохова. На первом этаже за кухней ему отведена небольшая комната со шкафом, столом у окна и кроватью. Бруно приезжает на виллу на субботу и воскресенье, бывает, заявляется и в будние дни с кем-нибудь из гостей. Они сначала сидят за столом в холле, где Супронович затапливает камин, затем поднимаются в светлый кабинет хозяина на втором этаже. Когда они там, никто не имеет права заходить, даже Петра — секретарь и по совместительству любовница Бохова. Случается, Бруно и Петра уезжают за границу. Когда хозяина нет, Леонид Яковлевич сам чувствует себя хозяином виллы, у него все ключи. Пистолет всегда при нем. Автомат он держит под кроватью в своей комнате.
Тихо здесь и спокойно, однако на душе у Супроновича кошки скребут. Не привык он вот так сиднем сидеть на одном месте. Каждый день посыльный из магазина привозит на фургончике молоко, овощи, продукты, выставляет закрытый пластмассовый ящик у железных ворот и нажимает на кнопку вызова, вмонтированную в железобетонный столб. Когда Супронович неспешно подходит к воротам, фургончик уже отчаливает. Здесь народ нелюбопытный, нос в чужие дела не сует. За последние полгода сторож не перекинулся с посыльным и десятком слов. А с соседями вообще не знаком. Виллы отделяют друг от друга ровные полоски соснового леса. Да какого леса? Культурных древопосадок. Деревья — одно к одному, как солдаты в строю. Леса — это там, в России…
Дымя сигаретой, Супронович думает о своей разнесчастной судьбине. Занес же черт какого-то советского журналиста в Бонн! Ишь, расписал, подлюга! Знай Леонид Яковлевич, что встретит здесь такого землячка, черт бы его побрал, собственными руками придушил бы гада! Это по его милости Супронович не живет дома с женой, а ютится на даче у Бохова. И кем стал — сторожем! И фамилия теперь у нею другая: Ланщиков Петр Осипович. Документы ему Бруно быстро выправил. Видно, запасся ими во время войны. Раз в две недели тайком приезжает Супронович к своей жене Маргарите. Сутки, не выходя из спальни, проведет у нее и в потемках тайком уедет из города на старой машине, которую отказал ему Бруно за ненадобностью. Что-то не заметно в Маргарите особенной радости при их редких встречах. Наверное, скоро все у них кончится. Зачем ей такой муж? Помощи никакой, от людей надо прятаться, что она, подходящего мужика не найдет? Настырный чиновник из муниципалитета Эрнест продолжает наносить ей визиты. Его счастье, что Супронович не застукал его в постели жены… Взял бы еще один грех на душу.
Маргарита молчит, но по глазам видно, что надоела ей такая жизнь. Леонид Яковлевич скрепя сердце уже смирился с тем, что у нее завелся любовник, пусть хоть этот Эрнест, черт бы его подрал, лишь бы его, Супроновича, не турнула… Как-никак он в ее паршивый парфюмерный магазин тоже немало вбухал. По закону ему полагалась бы половина всего имущества, но кто он теперь для Маргариты? Никто, пустое место. Нету у него никаких прав. Муж ее, Ельцов Виталий Макарович, числится в бегах, а с Ланщиковым Петром Осиповичем ее формально ничто не связывает. Молчит Маргарита, терпит его ночные наскоки, но надолго ли ее хватит?.. Ой как хотелось ему нагрянуть к ней в неурочный час! Наверняка долговязый Эрнест блаженствует в ее пышной широкой постели, а она, дебелая телка, в кимоно подает ему кофе «мокко»… Однако он приезжал в обговоренный день: не имел он права устраивать в доме скандал, даже всесильный Бруно Бохов и тот вряд ли сумел бы помочь. Одно дело — старые дела в России, другое — пришить немца в Бонне, пусть даже любовника жены.
Мысли Супроновича снова возвращаются в Андреевку. Как же это руки не дошли до паскудного мальчишки из рода Абросимовых? Предлагал он коменданту Рудольфу Бергеру искоренить весь этот проклятый род, но тот все тянул и дотянул, что после ареста Абросимова все его родственники ушли в партизаны… Сколько лет прошло, а вот аукнулось!..
Негромкий шум мотора вывел его из задумчивости, сквозь металлическую сетку он увидел вишневый «мерседес». Медленно, очень медленно проехала машина мимо виллы. В боковое окошко на Супроновича пристально смотрел мужчина в светлой шляпе. За рулем сидела молодая блондинка, на тонких руках желтые перчатки с прорезями. Леонид Яковлевич машинально пощупал в кармане пистолет: ему приказано никого не пропускать на виллу. Супронович предполагает, что Бохов в стальном сейфе хранит какие-то важные документы, которые и банку не решился доверить. Современный сейф, не зная шифра, невозможно открыть. А может, там золото и драгоценности?..
Снова тот же «мерседес» проехал вдоль металлической сетки, только на этот раз в обратную сторону. Ищут кого-либо, что ли?
Машина остановилась напротив железных ворот с пристройкой, блондинка небрежно посигналила, мужчина кивнул головой — то ли поздоровался, то ли пригласил подойти. Супронович вразвалку направился к воротам, отворил боковую дверцу, вспомнил, что пистолет на предохранителе, но все одно, если понадобится, он успеет первым выстрелить. На свою реакцию он пока не может пожаловаться. Умение первым выстрелить не раз спасало ему жизнь. И Бруно ценил его за это. Бохов и предупредил, что в случае проникновения на территорию виллы посторонних лиц он, сторож, имеет полное право стрелять: немецкие законы всегда на стороне частных владельцев. Но незнакомцы и не думали нападать на виллу, мужчина даже не вылез из «мерседеса», блондинка курила длинную коричневую сигарету и смотрела прямо перед собой. Супронович обратил внимание, что при светлых, почти белых, волосах у нее глубокие темные глаза, в вырезе платья виднеется золотой медальон на цепочке. Пожалуй, цыпочка ничуть не хуже Петры…
— Ваша вилла не продается? — спросил мужчина, взгляд у него оценивающий, будто вместе с домом он собирался купить и его, Супроновича.
— Не слышал, чтобы тут кто-нибудь продавал виллу, — не отводя взгляда, спокойно ответил Леонид Яковлевич. Он уже понял, что незнакомца интересует вовсе не вилла. У него глаза не покупателя: если его что и интересует, то только не недвижимость.
У гаража, почуяв незнакомых, лязгнула цепью овчарка. Серьезная псина: если ее спустить на человека, то в один миг повалит на землю и может запросто горло перегрызть. Натаскивали ее в полицейском питомнике; кроме Супроновича и Бохова, никого не признает. Даже Петра к ней не подходит.
— Место здесь тихое, спокойное, — заметил мужчина, как-то странно глядя на сторожа. — В таких местах никогда ничего не случается, не так ли, приятель?
— Ну поговорили — и ладно, — сказал Супронович.
— Мне нравится эта вилла, а вот хозяева, видно, несговорчивые, — вступила в разговор блондинка и обаятельно улыбнулась, показав красивые белые зубы.
Глаза у нее карие, а полные губы розовато-серебристого цвета. Чего только эти бабы не придумают! Леонид Яковлевич повнимательнее взглянул на нее, ему показалось, что на какой-то рекламе он видел эту красотку. С такими зубами можно любую зубную пасту рекламировать, хоть в журнале, хоть по телевидению.
— А мне, фрау, нравится английская королева, — ничего лучшего не придумал Супронович и повернулся к ним спиной, намереваясь уйти, но негромкий спокойный голос мужчины заставил его замереть на месте:
— Виталий Макарович, у меня к вам деловое предложение.
Он не ожидал, что им известно это его имя.
— Весьма выгодное предложение, — продолжал мужчина. Переглянувшись с блондинкой, он вышел из машины. Ростом повыше Супроновича, но пожиже в плечах, наверное, военный. — Надеюсь, мы поладим…
— Не прикасайтесь к воротам: ток пропущен, — сказал Супронович, хотя ничего подобного не было.
— Ценная вилла, если вы так ее охраняете, — улыбнулся незнакомец.
— Говорите, — выдавил из себя Леонид Яковлевич. Его вдруг разобрала беспричинная злость, захотелось выбить дух из этого проныры, а бабу затащить в комнату и содрать с нее узкое платье…
— Я бы хотел только взглянуть на сейф, — сказал мужчина. — Меня интересует, что это за система. Какая фирма поставила вам… — Он снова изучающе посмотрел на Супроновича. — Тысячу марок.
Деньги не малые, причем за такой пустяк, но и не большие, если считать это предательством. Незнакомец достал из кармана серого пиджака красноватый бумажник, похлопал им по ладони. Блондинка отвернулась, показывая, что не хочет быть свидетельницей этой сделки. Овчарка негромко тявкнула, будто напомнила про долг сторожа.
— Господин хороший, вы лучше поезжайте своей дорогой, — уронил Супронович. — Чтобы попасть на виллу, нужно меня убить… — Он бросил косой взгляд в сторону гаража, где была будка овчарки. — И еще кое-кого… А защищаться я умею.
— Я ведь не прошу у вас ключи от сейфа, — улыбнулся мужчина. — Да у вас их и нет.
— Вы, кажется, забыли, что вас разыскивают? — негромко произнесла блондинка, попыхивая сигаретой с золотым обрезом. — Будьте посговорчивее, Виталий Макарович.
— Стоит ли нам ссориться из-за такого пустяка? — улыбнулся мужчина. — У нас есть и другие возможности попасть на виллу…
— Что вам, собственно, нужно? — спросил Супронович.
Ему вдруг все стало безразлично. Раз эти люди знают, кто он такой, в их силах выдать его полиции. И хотя Бруно толковал, что с полицией он всегда найдет общий язык, нежелательная огласка погубит бывшего карателя. И что такое верность, преданность? Сколько она стоит? Сам Бохов торгует секретными документами абвера. Многие нынешние заправилы в ФРГ запятнали себя во времена Гитлера и тщательно скрывают свое прошлое. Пресса способна ради сенсации раздуть любое дело, только подбрось им подходящий материальчик! Наверное, и эти хотят заполучить досье из сейфа, чтобы обезопасить какую-нибудь шишку из правительства или бундесвера. Бруно, видно, дорого запросил, а может быть, у него какие-либо другие намерения, вот они и надумали добраться до цепных бумаг через сторожа…
— Я знал, что мы с вами договоримся, — сказал мужчина. — Как вас лучше называть: Виталий Макарович, Петр Осипович или родным вашим именем — Леонид Яковлевич? Честно говоря, шантаж не в моем вкусе.
— Мне нравится Леонид Яковлевич, — вставила блондинка, играя брелоком.
— Ключи у хозяина, потом эти стальные гробы нипочем не откроешь, даже если бомбу подложить, — проговорил Леонид Яковлевич, про себя уже решив, что упираться и играть в благородство не имеет смысла. Раз такое дело, нужно побольше сорвать с них, а на сейф и бумаги ему наплевать. Пусть сами разбираются… — Сейф не открыть, — повторил сторож.
— Для начала я все-таки хотел бы взглянуть, — сказал мужчина.
Супронович провел его в холл, оттуда узкая лестница вела в подвальное помещение, дверь была на сложном запоре. Он для пущей убедительности подергал за металлическую ручку.
— За этой дверью еще одна — железобетонная, — пояснил он. — Ключ у хозяина.
— Я думал, он вам больше доверяет, — произнес незнакомец.
Леонид Яковлевич повел его вокруг дома и кивнул на небольшое, забранное стальной решеткой окошко.
— Смотрите, — равнодушно сказал он. — А то что не доверяет — правильно и делает…
Мужчина, не пожалев светлых брюк, опустился на колени и, приставив к вискам ладони, долго вглядывался между прутьями решетки. Светило весеннее солнце, и ему трудно было сразу что-либо рассмотреть в темпом подвале. Он достал из кармана маленький фотоаппарат и сделал несколько снимков.
— Про это уговору не было, — произнес Супронович.
Мужчина встал, тщательно отряхнул брюки, выпрямился и пристально посмотрел Супроновичу в глаза.
— Вы должны помочь нам, — будто взвешивая каждое слово, медленно заговорил он. — Я вам дам пластилин, вы сделаете отпечатки ключей от дверей и от сейфа, а дальше не ваша забота. За эту услугу мы гарантируем вам полную безопасность, кроме того, если вы, конечно, пожелаете, устроим вам с женой перевод в Дюссельдорф, где, надеюсь, ваш парфюмерный магазин будет процветать. Ну и… вас устроят десять тысяч марок?
Леонид Яковлевич не ожидал такой щедрости, значит, действительно в сейфах Бруно хранится кое-что подороже золота…
— Допустим, я все сделаю, что вы говорите, но в подвальном помещении установлена автономная сигнализация, — предупредил он. — Оповещаются полиция и хозяин.
— Нам это известно, — заметил мужчина, цепким взглядом окидывая территорию виллы. Его глаза остановились на гараже, откуда на них настороженно смотрела огромная овчарка.
— Вы знаете, я рискую всем, — сказал Супронович. — Пятнадцать тысяч.
— Нам нужно всего-навсего одно досье, — задумчиво произнес мужчина. — И мы его добудем, если даже придется взорвать эту прелестную виллу.
— Не проще ли с хозяином договориться? — рискнул дать совет Супронович.
— Ваш хозяин фон Бохов — умный человек, — помедлив, сказал незнакомец. — Но в данном случае он перехитрил сам себя… Короче, он не хочет расставаться с документами ни за какие деньги. И это его ошибка. Когда бессилен чек, тогда вступает в действие другой закон — закон хитрости и силы. И в результате пострадавшим всегда оказывается тот, кто отказался от денег. И он будет кусать свои локти за безрассудство.
— Я думал, в этом мире все продается и все покупается, — усмехнулся Леонид Яковлевич.
— Бруно фон Бохов страдает одним неисправимым пороком — болезненным честолюбием. Ему хотелось бы, сидя в своем офисе, приводить в движение столь могущественный механизм, который способен и его самого уничтожить… — Мужчина с улыбкой посмотрел на Супроновича. — Видите, как я с вами откровенен… К счастью, мы с вами, Леонид Яковлевич, лишены этого гибельного порока, не так ли?
На этот раз промолчал Супронович. Он понял, что продешевил; судя по всему этому, досье нет цены. Впрочем, эта мысль мелькнула в его голове и исчезла. В ФРГ множество разных разведок, они конкурируют друг с другом, отбивают клиентов, хотя в общем-то служат одному хозяину — крупному капиталу. Эту истину Леонид Яковлевич давно постиг. На этот раз, очевидно, замешано влиятельное лицо из боннского правительства. А в политику Супроновичу никогда не хотелось совать свой нос. Опасное это дело… Здесь с врагами и конкурентами разговор короткий: был человек — и нет человека. В какой-то конторской книге останется лишь скудная запись: «Без вести пропавший». Что-что, а немцы любят порядок и держат свою документацию в идеальном состоянии. Иначе Бруно, завладевший абверовскими бумагами, так не процветал бы. Но, как говорится, и на старуху бывает проруха…
Мужчина — он назвался Альфредом — договорился с Супроновичем, что, как только тот снимет отпечатки ключей, сразу позвонит по телефону, который велел запомнить. Звонить нужно из автомата. Просил все сделать побыстрее. Бруно, по-видимому, ему полностью доверяет, поэтому все это, дескать, не составит для Супроновича большого труда. Отсчитал вместо одной пять тысяч марок, заявив, что это аванс. Когда вручит отпечатки, получит еще пять тысяч.
— И еще одно… — посмотрел ему в глаза Альфред. — Если вы захотите уйти от фон Бохова, мы могли бы предложить вам, Леонид Яковлевич, хорошую работу…
— Милую туристскую поездку в СССР? — усмехнулся Супронович. — Нет уж, господа хорошие, тут я вам не помощник!
— У нас еще будет время поговорить об этом, — сказал Альфред.
Проводив его до машины, где красивая блондинка дымила очередной сигаретой, Леонид Яковлевич напомнил, что он хотел бы получить пятнадцать тысяч марок.
— О’кэй! — похлопал тот по плечу Супроновича. — Мы не мелочны… — Рассмеялся и сел рядом с блондинкой.
Та тоже улыбнулась Леониду Яковлевичу, включила тихо заурчавший мотор, и машина мягко зашуршала шинами по красноватому гравию. Супронович машинально запомнил номерной знак, хотя понимал, что он наверняка липовый. Поглядел на дорогу: ни одного окурка. Аккуратная женщина, наверное, в пепельницу складывала…
Солнце позолотило кору сосен, от декоративно подстриженных кустов плыл запах молодого клейкого листа, в ветвях щебетали птицы, а вот дятла не слышно. Прилетел, напомнил про далекую утраченную Андреевку и улетел в неизвестном направлении… о предательстве Супронович не думал — он с детства запомнил удобную пословицу: «Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше…» Не прозябать же ему тут в сторожах всю оставшуюся жизнь? И потом, Бруно, кроме безопасности, ничего ему и не обещал. Наоборот, нет-нет и заговаривал о России: мол, еще одна поездка туда сделает его, Супроновича, свободным и обеспеченным в старости. Слишком мало предлагал Бруно Бохов. А поездка в СССР — это был бы его конец.
Альфред заранее нащупал все слабые, больные места Супроновича и предложил именно то, что жизненно нужно. Откажись он — эти люди, скорее всего, убили бы его, а своего добились. Конечно, нужно будет позаботиться, чтобы Бохов ни в чем не заподозрил своего сторожа: у Бруно тоже рука не дрогнет пристрелить на месте… Вот и крутись тут как хочешь! Недаром говорят: когда паны дерутся, у холопов чубы трещат… Но и он, Супронович, мужик тертый! Так запросто не даст себя облапошить…
Альфред предложил ему куда больше, чем Бруно. Эти люди, если захотят, смогут повлиять на Маргариту, в конце концов пригрозят ей, и она птицей полетит с ним в Дюссельдорф. Таким образом, он, Супронович, убьет сразу не двух, а даже трех зайцев: сохранит свой дом и капитал, вложенный в парфюмерный магазин, сможет снова жить как свободный человек и хозяин маленького дела и, наконец, навсегда избавится от проклятого чиновника Эрнеста. Тут ему вспомнилась русская пословица: «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь…»
Но об этом думать не хотелось.
2
— Товарищ Абросимов, Иван Степанович ждет вас, — вывел Дмитрия Андреевича из глубокой задумчивости голос секретарши.
Первый секретарь обкома партии недолго заставил его просидеть в просторной приемной, от силы минут пятнадцать. А мысли одолевали Абросимова невеселые, и разговор ему предстоял непростой. Кроме него на мягких стульях сидели пять-шесть человек, лица у всех серьезные. Наверное, каждый про себя не раз прокатывал все то, что должен сказать секретарю обкома. Почти у всех на коленях портфели, пухлые папки, а у Дмитрия Андреевича ничего. Ему на сей раз документы не нужны. И вообще, скорее всего, нынешний разговор будет последним.
Первый секретарь обкома Борисов никогда ни на кого не повышал голоса, да и вообще говорил тихо, — когда выступал на пленумах или собраниях, в зале стояла напряженная тишина. Кстати, речи его были коротки и по существу, хотя в последнее время в моду вошла привычка произносить длинные, утомительные речи. К людям Иван Степанович относился с искренней заинтересованностью, вникал в их заботы, помогал. Тем не менее, когда на бюро обкома разбирались персональные дела очковтирателей, хапуг, использующих служебное положение, он был к ним непримирим и требовал исключения из партии и передачи дела в суд.
Вот к такому человеку специально приехал из Климова Абросимов. С Иваном Степановичем он был давно знаком, еще со времен войны. Тот командовал крупным партизанским соединением, несколько раз им доводилось встречаться на ответственных совещаниях в Москве. Впоследствии по рекомендации Борисова выдвинули Абросимова первым секретарем Климовского райкома партии.
Иван Степанович поднялся из-за большого полированного письменного стола, пошел навстречу. Рукопожатие секретаря обкома было энергичным, он кивнул на кожаный диван у стены, присел и сам рядом.
— Можешь курить, — предложил он. — Я два месяца как бросил. И представь себе, никаких леденцов не сосу!
Дмитрий Андреевич не воспользовался разрешением, он и сам теперь закуривал редко; сердце поджимало и по утрам в горле сильно першило. Дымил лишь дома у раскрытой форточки, когда ссорился с Раей. Тут уж ничего не мог с собой поделать — курево как-то успокаивало. Поначалу поговорили о делах в районе, о планах и перспективах, Иван Степанович дотошно выспросил про строительство нового домостроительного комбината, пообещал распорядиться, чтобы срочно отправили дефицитные материалы, — строительство должно быть закончено в срок. На целине ждут не дождутся стандартных домов, которые будет выпускать комбинат.
— Теперь говори, за чем пожаловал, — взглянув на часы и чуть усмехнувшись, сбоку посмотрел на него секретарь обкома. — Я ведь тебя не вызывал.
— Не вызывали… — согласился Дмитрий Андреевич. — Да дело-то у меня такое, что в двух словах не расскажешь… Или я что-то понимать перестал и отстал от жизни, или что-то в нашей жизни изменилось, только я засомневался в себе, это еще куда ни шло, засомневался я в перспективности своей работы в районе…
В кабинет неслышно вошла секретарша.
— Иван Степанович, в одиннадцать совещание с секретарями парторганизаций идеологических учреждений, — напомнила она. — Я перенесла вашу встречу с железнодорожниками на завтра. На девять утра.
— Разговор, я смотрю, у нас с тобой, Дмитрий Андреевич, будет серьезный и долгий… — сказал секретарь обкома и снова взглянул на часы. — Мне до одиннадцати еще нужно несколько человек принять… — Он поднял глаза на Абросимова: — Вот что, дорогой, приходи ко мне вечером домой. Часиков в девять, а? Чайку попьем и обо всем потолкуем не торопясь. У тебя ведь еще тут дела? Если надо, я распоряжусь, чтобы тебе дали машину.
От машины Дмитрий Андреевич отказался: он на своей в областной центр приехал. Уже в приемной вспомнил, что забыл адрес Борисова, — всего один раз много лет назад и был-то у него. Может, переехал… Адрес ему дала секретарша. Иван Степанович жил там же, где и раньше.
И вот они сидят в небольшой комнате, оклеенной зеленоватыми обоями. У окна письменный стол с двумя телефонами, настольная лампа с зеленым абажуром, у стены тахта, застеленная полосатым пледом. Напротив книжные полки. Сидят они в кожаных креслах, на круглом столике — чайник, стаканы с мельхиоровыми подстаканниками, на блюдечке — печенье.
У Ивана Степановича лицо непроницаемое, темно-серые глаза внимательно смотрят на Абросимова. Иногда он поднимает руку и коротким движением поглаживает переносицу, будто муху сгоняет.
— …Пятьдесят шестой год пошел Советской власти, а мы все еще боремся с пережитками прошлого! И пережитков этих уйма! Грош цена нашей воспитательной работе, если процветают пьянство, взяточничество, воровство… — горячо говорил Дмитрий Андреевич. — И тащат себе, начиная от рядового рабочего до директора. Если первый берет из цеха мелочишку, то второй строит себе за государственный счет дачу… Я опять про эти пережитки: если раньше мы валили на них, как на наследие проклятого прошлого, то теперь-то воруют и лихоимствуют те, кто родился и вырос при Советской власти. Или у нас стали смотреть сквозь пальцы на стяжателей, или мы хозяйствовать разучились? И сознательно закрываем на это глаза?
— Ты ведь не закрываешь? — перебил Борисов. — Надеюсь, веришь, что и я не закрываю.
— Почему хапуги, запустившие руки в государственный карман, благоденствуют и ничего не боятся? Помните, в семидесятом году на пленуме обкома я говорил о директоре «Сельхозснаба» Поташове, построившем за государственный счет двухэтажную дачу?
— Тогда твое выступление много шуму наделало, — усмехнулся Иван Степанович. — Кажется, ты даже партийного выговора не дал ему?
— За что же выговор? Я ему благодарность объявил за… науку. Поташов доказал, что ничего не стоит обмануть государство и присвоить любую сумму, даже исчисляемую десятками тысяч рублей… Он меня носом ткнул в дорогостоящие строительные материалы, которые годами гниют на складах, пакгаузах, а то и просто за забором предприятий. Раз государству не нужно, значит, мне пригодится… Наверное, так рассуждают хапуги? Ладно, Поташов передал детсаду особняк, а другие? У них все бумаги в порядке, они не дураки и знают, что к чему. Выпишут полкуба вагонки, а привезут целую машину. За бутылку-две можно железобетонную плиту для подвала привезти со стройки или бетонные кольца для колодца, да что — вагоны с путей угоняют! Удивляюсь, как это еще из депо паровоз не увели. Просто он никому не нужен… Пробовал я исключать из партии, передавать дела в народный суд, но многие ловчат, выкручиваются, и я ведь остаюсь в дураках!
Иван Степанович не вернулся к дивану, уселся в свое кресло, положил локти на стол, подпер ладонями чисто выбритые щеки. Казалось, лицо его постарело, на лбу и возле носа обозначились глубокие морщины, глаза тоже посуровели. Теперь их разделял огромный письменный стол с резными ножками и зеленым сукном.
— Вспомни, Дмитрий Андреевич, коллективизацию, предвоенные годы… Самое страшное мы пережили, партия пережила и выстояла. И как еще выстояла в войне и после войны, когда мы с тобой восстанавливали разрушенное оккупантами народное хозяйство. Мы победили интервенцию, создали тяжелую индустрию, разгромили гитлеровцев, неужели не одолеем ворюг и тунеядцев?
— Что-то слишком много их расплодилось вокруг, — заметил Абросимов. — Где корень зла? Что мы упустили, недосмотрели, почему изо всех щелей поперла эта плесень? Вместо того чтобы воспитывать в людях высоконравственные начала, верность нашим идеалам, мы, партийные работники, занимаемся черт знает чем, только не своими прямыми обязанностями! Меня уже прозвали в районе «недремлющим оком». Потому что я ношусь по организациям, колхозам, совхозам, стройкам, ругаюсь до хрипоты, требую план… Вы ведь меня не спрашиваете, каков моральный уровень руководящих работников района или как дело с партийной учебой. Вы спрашиваете, когда будет пущен в строй домостроительный комбинат, как прошел сев озимых, сколько комбайнов и тракторов отремонтировали в парках, получили ли мы удобрения, сельхозтехнику… А ведь этим должны заниматься другие люди, которым все это поручено, кто получает за свою работу зарплату. Мы подменяем их, Иван Степанович! И им это на руку! Всю свою ответственность они перекладывают на нас, партийных работников… Хлебокомбинат задержал выпечку хлеба — кто виноват? Райком партии! Не завезли для населения молоко, сметану, картошку — опять виноват райком партии! Помните, за что сняли первого секретаря Осинского райкома? Не за срыв политико-идеологической работы, а за провал весенне-полевой кампании. А председатели колхозов не пострадали. Они и сейчас работают шаляй-валяй. А я за что получил лично от вас нагоняй? Все за тот же самый домостроительный комбинат. Каждое утро езжу туда, воюю со строителями, а я ведь не прораб. Мое ли это дело — указывать специалистам? Так вот, Иван Степанович, я не могу быть в ответе за всех, у меня предприятий в районе десятки, и за каждое я головой отвечаю. И руководители предприятий привыкли к этому: когда все хорошо, план перевыполнен, они радуются, получают премии, ставят в красном углу переходящие знамена, а как срыв — так прячутся за наши спины. Знают, что обком партии будет с нас спрашивать, а не с них, а к нам они привыкли, найдут на каждый случай десяток объективных причин…
— Устал ты, Дмитрий Андреевич, — глядя прямо перед собой, ровным голосом произнес Борисов. — С тебя спрашивают… А с меня в десять раз больше спрашивают! Что же мне, бежать в ЦК и плакаться? Видишь недостатки — так борись с ними! Кто тебе мешает? Хуже, когда ты их не замечаешь, смирился с ними, вот тогда твоя песенка спета.
— Странная штука получается! — думая о своем, продолжал Дмитрий Андреевич. — После революции да и в Отечественную войну люди думали о стране, об общественном. Колхозники отдавали свои сбережения на строительство танков, самолетов… Ничего люди не жалели для победы над врагом… Прошло время, стали жить лучше, и зашевелился в людях этакий червячок стяжательства: все тащить к себе в дом, в копилку! Сначала все копят, а потом и на государственное добро начинают зариться… Разве этому мы учим их в школе, институте? Как было сразу после победы Октября? Мое — это наше! А теперь мое — это мое, а наше — тоже мое!
— Ишь ты какую хитрую философию вывел! — покачал головой Борисов.
— Отпустите, Иван Степанович, — сказал Абросимов. — Я все же историк, был до войны директором средней школы. Тянет, ох как тянет к ребятишкам… Может, сумею воспитать из них настоящих советских граждан.
— Небось и школу уже присмотрел? — без улыбки взглянул на него секретарь обкома.
— Присмотрел, Иван Степанович, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — А на мое место кого-нибудь помоложе… Бороться — силенок маловато. И потом я не знаю, с кем бороться. Уже на моем веку произошло несколько крупных ломок, которые принесли непоправимый вред, сельскому хозяйству… А люди оё-ей как памятливы! Те, кто зарезал скотину, больше не хотят ее заводить, хотя государство сейчас и идет им навстречу. Зачем, говорят, нам ухаживать за скотиной, маяться с сенокосом, кормом, когда пойду в магазин и куплю себе молока, сметаны, творога? До войны в Климове редко кто не имел своего подсобного хозяйства, коровы, свиней, кур, а сейчас этим занимается всего-навсего один процент. На окраинах еще сохранились старые деревянные дома. Чуть перебой в магазине — и в городе скандал: куда подевались молоко, яйца, мясо? На колхозных рынках молочно-мясных продуктов почти не бывает, колхозники теперь предпочитают мясо, молоко сдавать государству. Никаких тебе хлопот — на дом приезжают! — и деньги те же.
— Спорить с тобой, Дмитрий Андреевич, я не собираюсь, во всем, что ты мне тут наговорил, безусловно, есть истина, здравый смысл. Но если бы все у нас было прекрасно, то нам с тобой и делать-то было бы нечего. А недостатки, они всегда будут, всегда найдутся и узкие места. И потом, человек человеку рознь. Один всего себя отдает людям, другой, наоборот, требует лишь все для себя. И тут не эпоха виновата, не пережитки. Люди всегда были разные, непохожие друг на друга… И одними речами и постановлениями делу не поможешь. Ты знаешь, как должен работать с людьми настоящий партийный руководитель? — Иван Степанович поднялся с кресла. — Как же я могу тебя отпустить с партийной работы?
— Как вы повернули! — вырвалось у Абросимова. Достал из кармана пиджака отпечатанные на машинке листки, он протянул секретарю обкома: — Здесь мои соображения, мысли, выводы, предложения… Почитайте на досуге.
— Непременно, Дмитрий Андреевич, — провожая до дверей, произнес Борисов. — Надеюсь, год-два еще поработаешь?
— До отчетно-выборной конференции, — твердо ответил Абросимов. — Заявление вам оставить?
Иван Степанович развел руками:
— Даже не знаю, что с тобой делать. Видишь ли, снимать с работы за развал и другие провинности первых секретарей райкома приходилось, а вот чтобы сами уходили… Как это в трудовой книжке пишется: по собственному желанию? На моем веку это в первый раз!
— У меня пенсионный возраст.
— Тебе не приходило в голову: как ты, первый секретарь райкома, будешь работать в школе? Над тобой будут начальниками твои бывшие подчиненные.
— Есть в нашем районе одно дальнее местечко — бывшая княжеская усадьба на берегу красивого озера, там теперь детдом, я его и приму, — улыбнулся Абросимов. — Начальство-то не очень любит забираться в глубинку… И потом, думаю, что перед ними краснеть мне не придется. Дело-то знакомое, родное.
— Упрямый ты мужик! — рассмеялся Иван Степанович. — Таким был и в партизанах!
— Тогда было проще, — вздохнул Абросимов.
3
Григорий Елисеевич Дерюгин сидел на добротно сколоченной скамейке у нового дощатого забора и с удовольствием смотрел на дом. Даже не верилось, что из груды раскатанных по земле обтесанных бревен получился такой красавец! Часть нижних сгнивших венцов заменили новыми. Осенью втроем — он, Дерюгин, Федор Федорович Казаков и Дмитрий Андреевич Абросимов — сами поверх дранки покрыли крышу оцинкованным железом. На территории Кленовского стеклозавода годами валялись коробки из-под патронов, остались еще с довоенных времен, когда там была воинская база. Смекнув, что их можно употребить в дело, Григорий Елисеевич сходил к директору завода. Целый месяц трудолюбиво разбивал молотком на верстаке коробки, потом выпрямленные листы соединял воедино хитроумным швом. Этому научил его дед Тимаш. Старик еще бодро сновал по поселку. Дерюгину уж в который раз поведал, как лишился глаза: ночью заболел, раздулся, как куриное яйцо, и лопнул. Утрем встал уже одноглазым. «Энто, Лисеич, знак сверху! — таинственно заключил он, потыкав корявым пальцем в небо. — Сам господь бог подает мне сигнал: мол, товсь, Тимофей, на суд божий…»
Во дворе еще валялись полусгнившие обломки от балок, кучи битого кирпича и штукатурки, разный ненужный хлам, десятилетиями копившийся в сарае и на чердаке. Нужно попросить Семена Яковлевича Супроновича, чтобы дал машину, и весь мусор вывезти на свалку, а гнилье надо бы распилить на дрова. В доме уже вставлены стекла, кроме большой общей кухни там четыре комнаты. Для своей семьи Григорий Елисеевич выкроил две смежные комнаты. Соорудили небольшую светелку и на чердаке. Вадим Казаков сказал, что будет в этой комнатушке стучать на машинке… Теперь надо где-то раздобыть вагонку, обшить и покрасить дом. Дерюгин все любил делать добротно, обстоятельно. Второй год ему помогает дед Тимаш, только на него теперь надежда плохая: полдня покрутится у верстака и исчезнет. Раз или два ходил за ним к магазину Григорий Елисеевич, но потом рукой махнул: какой после бутылки из него работник? Тимаш выполнял плотницкие и столярные работы. Топор и рубанок еще слушались его, но вот ворочать бревна уже не мог. Приходилось становиться к нему подсобником Дерюгину. И тогда голос у старика становился зычным, властным, чувствовалось, что ему нравится командовать. Сосед, Иван Широков, как-то сказал, что Тимаш на лужке у вокзала за бутылкой похвалялся, что полковник запаса Дерюгин у него нынче на побегушках… Григорий Елисеевич улыбался: пусть бахвалится, лишь бы дело делал.
Конец мая, все кругом зеленеет и цветет, прямо над головой благоухает вишня, под яблонями в огороде снежинками белеют лепестки. Подует ветер — и будто сотни белых бабочек закружатся во дворе. Пока Григорий Елисеевич тут один, Алена приедет из Петрозаводска через неделю. В этом году выходит на пенсию Федор Федорович Казаков, обещал с Тоней приехать в Андреевку в начале июля. А вот Дмитрий Андреевич что-то не торопится на пенсию, хотя ему уже за шестьдесят. А ему, Дерюгину, в июне стукнет шестьдесят пять, оказывается, он самый старший из них.
Не думал он, что получит такое удовольствие от перестройки дома, ухода за огородом, фруктовым садом. Готов с утра до вечера возиться во дворе. Десять саженцев яблонь привез из питомника, вон как выросли за три года и расцвели!
Весь пол в доме перебран его руками, каждое бревно пощупано, а на крышу любо-дорого поглядеть! Приедет Федор Федорович — нужно сразу покрасить. В какой лучше цвет? Пожалуй, в бурый: не так бросается в глаза и не скоро выгорит на солнце.
Теперь Григорий Елисеевич ничем не отличался от пожилых коренных жителей Андреевки. Да и не будешь ведь работать по дому или в огороде в приличном костюме… Лишь когда приезжала из Петрозаводска Алена — там у них была хорошая трехкомнатная квартира, — Дерюгин облачался в гражданский костюм с галстуком, по очень скоро снова снимал и убирал до торжественного случая в оставшийся с довоенных времен ореховый гардероб — он его предусмотрительно перетащил в свою комнату.
С мелодичным щебетом промелькнули над головой ласточки, немного погодя одна вернулась и нырнула под конек крыши. Ишь, разбойница, задумала состряпать гнездо! Внизу скамейка, стены все равно нужно будет обивать вагонкой, а на крашеной поверхности очень заметен птичий помет… Григорий Елисеевич уже несколько дней следит за ласточками, кажется, гнездо лепят и с другой стороны.
Дерюгин еще немного понаблюдал за птицами, потом поднялся со скамьи, вишневая ветвь мазнула его по лицу, приклеив к скуле липкий листок. Покопавшись в деревянном ящике с инструментом, взял молоток, ручную дрель, поднялся по приставной лестнице на чердак, подставил к стене стол, на него табуретку, и взобрался. Выглянув в круглое окошко, на глазок определил, где находится наполовину слепленное гнездо. Постучал изнутри молотком. Доски загудели, но серая грязь не осыпалась. Крепко лепят, разбойники! Он снова выглянул в окошко, и в этот момент у самого лица, тревожно щебета, замерла ласточка, ее черные крылья быстро-быстро взмахивали, круглые глаза-бусинки смотрели в глаза человеку. Ласточка с горестным криком улетела, а Дерюгин опустил молоток: не хватило у него духу уничтожить гнездо.
Присев на скамейку под вишней, Григорий Елисеевич смотрел, как ласточки подлетали к гнездам и, прицепившись к доскам, что-то делали.
Скрипнула калитка, на тропинке показался Тимаш. Был он в солдатских галифе и сапогах, гимнастерка без пояса, ворот расстегнут, волосы на голове взлохмачены. По красному носу можно было определить, что дед навеселе.
— Дверь-то в кладовку, Тимофей Иванович, плохо закрывается, — вспомнил Дерюгин. — Надо бы маленько подправить.
Тимаш и ухом не повел. Уселся рядом на скамью, покусал прокуренный ус.
— Вот ты грамотный мужик, Елисеич, скажи мне, зачем наши и мериканцы летают в энтот… — Старик потыкал пальцем в небо.
— В космос, — подсказал Дерюгин.
— Чиво они там забыли? Летают, летают, а какой толк-то? Хотят доказать, что бога нет? Дык бог всемогущ, он может на любой планете расположиться со своими анделами.
— И резную планку над окном криво прибил, — вставил Григорий Елисеевич.
— Сижу я на крылечке сельпо с Борисом, отдыхаю… А тут подошел носатый Самсон Моргулевич, он теперя на пенсии, дык делать нечего, газетки читает… С утра сам ходит на почту, — не дождется, пока почтальонша принесет, — он теперя в курсе всех событий в мире. Выписывает пять газет и четыре журнала! Одни водку пьют, а других вон в чтение кидает! Так вот, сидим мы с Борей, а он вынимает газетку из кармана и читает вслух, что в Америке опять чуть не взорвалась перед стартом ракета с людьми. И наш космонавт Комаров погиб в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом.
— Я знаю, — отозвался Григорий Елисеевич.
— Что деется! — разглагольствовал старик. — Разорили всю землю, теперя на весь божий мир нацелились! На эту Вселенную. Пока крутятся вокруг Земли, бог ишо терпит, а дальше не даст никому ходу. Где-то я слышал: «Рожденный ползать летать не смогет».
— Ты вроде, Иванович, в бога не верил? — спросил Дерюгин.
— Я и сейчас не верю, а вдруг все же есть? — раздумчиво сказал Тимаш. — Не второй же век мне куковать на земле? Скоро, наверное, приберет и меня костлявая с косой… Чиво же мне бога-то гневить неверием, ежели он существует? На всякий случай маленько верю, что мне, жалко руку поднять, чтобы лоб перекрестить? Чай, не отвалится… — Тимаш хитро блеснул единственным глазом. — Ты знаешь, Елисеевич, про бога-то я попомнил, как глаз у меня в одночасье лопнул. Поднабрались мы перед этим с Борисом Александровым — одна жуть! А глаз-то у меня давно с похмелья слезился, да рази придет в голову к доктору идти? А тут мы с ним так завелись, что трех бутылок не хватило, а денег, сам знаешь, ни у меня, ни у него сроду не водилось… Тут и стукни мне в дурную башку мысля: не продать ли нам икону божьей матери? Ну пошли в избу, сняли икону — она еще при живой моей женке висела в красном углу — и принесли Косте Добрынину. Тот пятнадцать рублев с ходу отвалил… Вообще-то продешевили, мог бы и больше дать, да нам было недосуг особливо торговаться — душа горела! Ну а ночью глаз-то стал вздуваться, думал, башка треснет… А утром и лопнул. Вот и думай как хошь: случайно это али бог за сотворенное мною святотатство наказал?..
— Руки-то у тебя не дрожат? — внимательно взглянул на него Дерюгин. — Подправь, что говорил, да надо в уборной дверь поставить, петли я купил…
— Ташши из своих запасов бутылку краснухи, — оживился Тимаш. — Мигом твой сортир в лучшем виде оборудуем!
— И заодно уж в кладовке раму вставь.
— Без стекол?
— Ты еще вчера стекла вставил, — покачал головой Григорий Елисеевич.
— Вот башка! — вздохнул старик. — Когда об выпивке думаю, другое не упомнить…
Григорий Елисеевич любил смотреть, как орудует рубанком старик. Сам он не научился плотничать, зато замечал малейший брак и тут же заставлял переделывать. Поначалу целая бригада местных плотников трудилась на постройке дома, но постепенно она распалась, три шабашника еще с месяц стучали топорами, а потом и они ушли, не стерпели придирок Дерюгина. Он заставил их вытащить из фрамуг рамы и заново подогнать, потом переделать всю внутреннюю обшивку дома. Все это, хотя и с матом, плотники сделали, но когда Григорий Елисеевич стал заставлять их балкон переделывать — ему показалось, что он скособочен, — работники плюнули и ушли, даже не потребовав плату за последний день, — так крепко допек их Дерюгин. С тех пор и стучал по дому дед Тимаш. Он за три года привык к Григорию Елисеевичу, и тот привык к старику.
Сначала Дерюгин ходил как привязанный за ним и в каждую дырку нос совал. Плотников это больше всего и раздражало. А Тимаш только посмеивался:
— Иди гляди, Елисеич, я молоток поднял.
— Ну и что? — спрашивал Григорий Елисеевич, начисто лишенный чувства юмора.
— Можно, говорю, по гвоздю али нет?
— Чего меня спрашиваешь-то?
— Вдарю, да не так, — хихикал старик. — Потом снова заставишь перебивать?
И начинал распространяться про то, как служба избаловала «Лисеича», там солдатам что ни прикажешь — все сделают и заново десять раз переделают, а на «гражданке» по-другому, тут за переделки тоже надо платить…
А вообще они ладили. Надо заметить, что работу свою Тимаш выполнял добросовестно, а если где ошибется, так не спорил — исправлял.
— Лисеич, тут народ толкует, мол, Павла-то Абросимова — директора — забирают от нас в область, а батьку евонова, Дмитрия Андреевича, наоборот, из области посылают директором в школу. Чиво это они надумали поменяться?
Дерюгин на днях разговаривал с Дмитрием Андреевичем — он заглянул в Андреевку на часок, — действительно, осенью Абросимов принимает Белозерский детдом, это где-то в глуши, далеко от железной дороги.
Шурин толковал, что засиделся он в кресле секретаря райкома, сильно устает, да и возраст дает о себе знать… Григорий Елисеевич слушал, а сам думал, что дело тут не в усталости и возрасте — детдом это тоже не курорт! — скорее всего, Абросимов в чем-то проштрафился. Видано ли это дело: с первого секретаря райкома партии человека бросают на какой-то паршивый детдом!.. А сыну его, конечно, крупно повезло: из директоров школы — и прямо в обком партии!
Павел Дмитриевич приходил вчера и тоже советовался: жалко ему бросать школу, вон как он ее отстроил, оборудовал столярную и токарную мастерские. Дом начал строить для учителей. Андреевская десятилетка в области на хорошем счету.
Григорий Елисеевич слушал и помалкивал: пришел советоваться, а сам уже все для себя решил. Может, у Павла разжиться вагонкой? На Дмитрия Андреевича Дерюгин затаил обиду: когда тот на днях пожаловал в Андреевку, Григорий Елисеевич закинул было удочку насчет вагонки, дескать, кубометров пять хватило бы обшить весь дом и снаружи… Дмитрий Андреевич посмотрел в глаза и холодно отчеканил:
— Двадцать лет я отработал первым секретарем, сколько крови попортил, борясь с жульем и злоупотреблениями, так неужели, уходя с партийной работы, я замараю себя?
Дерюгин принялся было толковать, мол, у Супроновича доски сырые, им год сохнуть, в Климове, он слышал, фальцовки прорва… И потом не задаром же? Абросимов сдвинул черные брови, насупился и стал очень похожим на своего отца, Андрея Ивановича. Достав из кармана бумажник, выложил на стол двести рублей. Пододвинул деньги к Дерюгину и уронил:
— Внеси в кассу деревообрабатывающего завода и обязательно возьми квитанцию. А что сырая вагонка, так нам не к спеху, надо сложить на чердаке — и пусть себе сохнет.
— Я же не для себя — для всех, — пряча деньги, заметил Дерюгин.
— Очень прошу тебя, Григорий, не тормоши за шиворот Супроновича и Никифорова, — предупредил шурин. — Узнаю, что взял из стройматериалов без квитанции, — ноги моей в этом доме не будет!
Григорий Елисеевич не любил обострять отношения с родственниками: ведь ему жить с ними в доме бок о бок… Но, с другой стороны, было обидно, он ходит в лесничество, к Супроновичу, на стеклозавод, к путейцам, выпрашивает разные отходы, стекло, шпалы, обрезки… Этого добра-то сколько кругом! Не обеднеют… Железнодорожникам он заявил, что Федор Федорович Казаков просил отпустить для сарая старых шпал, оставшихся после ремонта пути. Бывшего мастера хорошо помнили и без звука дали две машины еще пригодных для строительства шпал. Заплатил только шоферу за доставку. Чего уж тут чиниться-то Дмитрию? Все одно уходит из райкома, мог бы и подбросить напоследок кое-чего из строительных материалов…
Не стал он высказывать Дмитрию Андреевичу свою обиду, потом при случае припомнит…
— …Андрей Иванович был первым человеком в Андреевке, — вывел Дерюгина из задумчивости негромкий голос Тимаша, — и сынок его, Дмитрий, вышел в люди, а теперя, гляди, и Пашка ихний пошел в гору! Я так думаю, Елисеич, кому чего уж на роду написано, тому и быть: одним — командовать людьми, другим — подчиняться.
— Андрей Иванович хороший хозяин был, — невольно взглянул на кучу разного хлама Дерюгин. — Вон сколько всего накопил… Даже капканы на волков берег! А и волков-то в наших краях давно нет.
— Я и говорю, Димитрий хоть силой и осанкой и уступает батьке, а в большое начальство вышел, потому как жила в нем абросимовская, властная, — продолжал Тимаш. — И вишь, сынок его от Шурки Волоковой, Пашка, туда же, в начальники! Вот и кумекай теперя, от бога им дано людьми командовать али своей головой всего достигают.
— Мало разве дурных бывает начальников? Вот у нас в армии…
— Ты вот до енерала не дослужился, — без всякого почтения перебил старик. — Значит, нету в тебе силы людями командовать, армиями… Я вот гляжу, в тебе есть хозяйственная жилка, ты ничего мимо дома не пронесешь — все в дом!
Дерюгин почувствовал, как к лицу прилила кровь, малейшее упоминание о генеральском звании вызывало в нем прилив злости: некоторые его бывшие сослуживцы давно стали генералами, а один даже маршалом. Как-то прочтя в «Известиях» об очередном присвоении воинских званий военачальникам и встретив там фамилию бывшего своего начальника штаба дивизии, Григорий Елисеевич так расстроился, что весь день пролежал на тахте — дело было в Петрозаводске, — к нему тогда никто из близких не подходил. Лишь Алена, подобрав с полу газету и увидев, что так взволновало мужа, поняла его состояние. Потихоньку от него она вскоре куда-то подальше убрала из шифоньера сшитый в пятидесятые годы генеральский мундир…
Чертов Тимаш бьет по самым больным местам… И не прикрикнешь, не оборвешь! Заберет свой остро наточенный топор — и поминай как звали! Клиентов у плотника хоть отбавляй: пять или шесть иногородних строят сейчас дачи в Андреевке. Ладно, пьянство терпит, а уж дерзкие стариковские слова тем более надо стерпеть…
Между тем Тимаш отлично понял, что глубоко уязвил полковника в отставке, — хотя у него и остался один глаз, а все примечает. Строгая широкую доску рубанком, нет-нет и зыркнет на Дерюгина. Однако тот поднял с земли прутяную метлу на длинной палке и стал подметать с тропинки лепестки вишни. Кто хорошо знал Дерюгина, тот безошибочно определял, когда он сердится: хватался за какое-нибудь дело и начинал по-мальчишески шмыгать носом. В таких случаях Алена и дочери уходили в свои комнаты и не задевали его, пока не уляжется злость. Знали об этой привычке и в армии — тот самый бывший начальник штаба, которому недавно присвоили генеральское звание, прозвал его «фырчуном».
— Я ведь не в укор тебе, Елисеич. — Тимаш сообразил, что перегнул палку. — Хозяин ты отменный, и дом у тебя будет игрушка, вона сколько раз заставлял меня каждую пустяковину переделывать, а шабашников довел до белого каления, до сих пор бранным словом тебя поминают, они ведь привыкли бабкам тяп-ляп — и готово, гони деньгу! А ты их загонял, как солдат на плацу. Это я такой терпеливый… На меня суседи-то, которым дом завещал, глядят, как на микробу зловредную: чего, мол, дед, не помираешь? А я, Елисеич, назло им еще поживу. Бутылку красного больше не дают, как было обговорено, когда я им дом передавал, председатель поселкового Мишка Корнилов заявил, мол, сделка эта незаконная, теперь они меня кормят обедами…
— Из железа ты сделан, что ли, Тимофей Иванович? — покачал головой Дерюгин.
— Не отравят они меня, как ты думаешь? — вперился старик хитрым глазом в Дерюгина. — Подсыплют какой-нибудь крысиной отравы, и раньше сроку попаду я пред очи всевышнего, а им мой дом достанется.
— Ты же говорил, не боишься смерти? — подковырнул Григорий Елисеевич.
— Скорее всего, осенью помру, — просто ответил Тимаш. — Зимой, весной и летом жить хочется, а осенью нападает на меня тоска-лихоимка, жить на белом свете не хочется… Шабаш! — положил он на верстак рубанок, а топор засунул рукоятью за галифе.
Почему-то он всегда его уносил с собой, будто это был его отличительный жезл. Впрочем, наверное, так оно и было. Увидев Тимаша с топором, хозяйки чаще приглашали к себе, чтобы он подремонтировал что-нибудь. А раз такое дело, значит, будут закуска и выпивка. Деньги старику редко давали, разве что дачники.
— Приходи завтра пораньше — будем сарай ставить. — Дерюгин приставил метлу к забору. Подмести он ничего толком не подмел, лишь развеял розовые лепестки по траве.
— Остатнюю-то порцию, Лисеич, принеси, — напомнил Тимаш.
Чертыхнувшись про себя, Григорий Елисеевич пошел за бутылкой, засунутой за доски у крыльца.