Когда боги глухи — страница 23 из 26

1

Дмитрий Андреевич, поблагодарив шофера, отпустил райкомовский «газик» у повертки с шоссе на Андреевку. Солнце окрасило стволы высоких сосен в розовый цвет, над висячим железнодорожным мостом плыли ярко очерченные желтой окаемкой пышные облака, а небо было пронзительно синим. В этом месте шоссе горбом выгнуло свою серую спину. Машины с надсадным воем взлетали на мост, а затем с шелестящим шумом скатывались вниз. Белые с черными полосами придорожные столбики разбегались по обочинам в разные стороны. Шум машин не раздражал, а, наоборот, навевал приятную грусть: жизнь продолжается, люди куда-то едут, спешат, а солнце на небе все такое же прежнее, и белые облака никуда не торопятся — тихо и бесшумно плывут над землей. И никто не знает их маршрута. Кто-то сделал у повертки навес со скамейкой, Абросимов поставил сумку и присел, по привычке было полез в карман за папиросами, но вместо них нащупал жестяную банку с монпансье. Встряхнул ее — конфеты дробно застучали. Вздохнул и снова опустил банку в карман. Врачи строго-настрого запретили курить. Инфаркт прихватил Дмитрия Андреевича на уроке истории. Кажется, и не волновался, да и настроение в тот зимний день было хорошее, а вот коварная болезнь века взяла да и в одно мгновение пригвоздила его к жесткому стулу в классе. Совершенно удивительное чувство вдруг испытал он: будто взлетел вверх, на мгновение повис между небом и землей, а потом грузно, захлебнувшись воздухом, опустился на прежнее место. И вот тут-то и пришла острая колющая боль, ударила в лопатку и отдалась в левом предплечье. Затем медленно распространилась на левую сторону груди, перехватила дыхание, вызвала мучную бледность на лице, будто плеснула молоком в глаза. Первым обратил внимание на притихшего директора с потухшими глазами Генка Сизов.

— Дмитрий Андреевич, вам худо? — обеспокоено спросил он, тараща на него встревоженные глаза.

А ему было не пошевелиться, казалось, вот-вот что-то тоненькое, как нитка, оборвется в груди… О чем он думал в эти страшные мгновения? Пожалуй, о том, что нехорошо вот так сейчас умереть. Напугать ребятишек… Их лица слились в бледные движущиеся глазастые пятна, голосов он уже не слышал, в ушах что-то слабо тренькало, окно, в которое было видно озеро, будто задернули прозрачной желтой портьерой.

Больше он ничего не помнил до самой больницы, потом рассказывали, что со стула не упал, просто навалился грудью на стол, перед этим тихим голосом сказал, что урок закончен… Генка сбегал за фельдшером, тот вызвал из Климова «скорую», и вот Дмитрий Андреевич пролежал в больнице с обширным инфарктом ровно три месяца. Месяц назад его выписали, он что-то пытался делать по дому, но все валилось из рук, и тогда он понял, что нужно ехать в Андреевку. И это желанье вскоре стало неодолимым. В палате много говорили о новых методах лечения. Если раньше нужно было подолгу лежать, то теперь, наоборот, необходимо больше двигаться. Работать ему запретили, но он не чувствовал себя безнадежно больным, старался не думать о болезни. В палате он стал вставать с койки уже через полмесяца. По новому методу. От лекарств и таблеток было противно во рту, скоро он и их перестал принимать, выбрасывал в окно. Он думал о том, что в их роду в общем-то все были здоровыми, жили подолгу — взять хотя бы мать, Ефимью Андреевну, она умерла, когда ей перевалило за девяносто. Да и Андрей Иванович жил бы да жил, если бы не война… Внутренняя убежденность подсказывала ему, что этот первый «звоночек», как говорили в больнице, дань пережитому, войне, лишениям, семейным неурядицам. А второго «звонка» может и не быть… до самой смерти. Рая часто навещала его в больнице, приносила передачи, доставала дефицитные лекарства, из Калинина приезжал Павел, навестила дочь Тамара, а Варя в это время сама рожала сына, которого в честь отца назвала Дмитрием. Разве можно думать о смерти, когда еще родного внука не повидал?..

Послышался далекий паровозный гудок. Все здесь знакомо: зазеленевшая железнодорожная насыпь, бурый висячий мост, с которого он мальчишкой смотрел на проносящиеся под ним крыши вагонов, будка путевого обходчика, сосновый бор за ней… Товарняк с шумом и грохотом прошел внизу, знакомый запах гари, дробный стук колес на стыках рельсов, тоненький звон и пощелкивание напряженной стали… Отсюда до Андреевки три километра, можно идти вдоль путей, по узкой тропинке, наезженной велосипедистами, или шагать по ухабистому проселку. Сколько раз он говорил председателю поселкового Совета, директорам стеклозавода и деревообделочного, что нужно заасфальтировать дорогу, но они и не подумали… А ведь продукция стеклозавода хрупкая, сколько ее бьют на этой дороге весной и осенью! Летом еще хоть грейдер пройдет. А с другой стороны, можно понять и руководителей предприятий: асфальтирование дороги — дело дорогостоящее, а средств на это им не дают. Доски да детали к стандартным домам можно возить и по разбитой дороге, а вот хрусталь и стеклопродукцию — накладно… Надо бы директорам не кивать друг на друга, а, объединив усилия, взять да и заасфальтировать дорогу. На поселковый Совет надеяться и подавно не приходится: у них средств нет… Дмитрий Андреевич поймал себя на мысли, что надо бы самому заняться этим делом, потолковать с председателем поселкового Совета, с Супроновичем, с директором стеклозавода… А врач не велел волноваться, рекомендовал отдыхать и набираться сил на природе. К черту все их советы, послушаешь докторов — так того нельзя, этого нельзя, а что же можно? Лежать, как кокон, в постели и смотреть в потолок? Или жить, как все люди, радоваться чему-то, переживать, волноваться… Без этого и жизни-то нет. Из кокона потом вылупится красивая бабочка и будет летать, а что вылупится из равнодушного, безразличного ко всему инвалида?

На телеграфных проводах вдоль линии отдыхали ласточки, на крыше заброшенной путевой будки сидел грач и важно оглядывал окрестности, а вот скворцов не видно — те весной держатся поближе к людям. Интересно, Дерюгин и Казаков поставили на участке скворечники? Детдомовцы каждую весну мастерят десятки домиков. Весной в парке стоит звон от скворчиных песен. Три десятка скворечников установили ребята на столетних соснах. Надо будет в конце мая съездить в детдом — там теперь новый молодой директор. Учителя, навещавшие Абросимова в больнице, хорошо о нем отзываются. Хочет организовать в детдоме радиомастерскую: он физик и любит радиодело. Что ж, это хорошо. Приятно, что на твое место пришел знающий, неравнодушный человек. Как там Генка Сизов? Этот живой глазастый мальчишка пришелся ему по душе, сбежал с уроков и приехал в больницу с жареными окунями, которых сам наловил… Абросимов чаще вспоминал его в палате, чем родных детей… Вот ведь как привыкаешь и привязываешься в школе к ребятам!

Постиг Дмитрий Андреевич для себя еще одну важную истину: к старости человека неодолимо зовет к себе земля, родной дом. На больничной койке он как бы заново мысленно пережил свою молодость в Андреевке. И понял, что ничего у него в жизни дороже не осталось, чем этот затерянный в сосновых лесах поселок, который основал его отец — Андрей Иванович Абросимов. Андреевский кавалер. Стоило закрыть глаза, как зримо возникала водонапорная башня с круглой железной крышей, убегающие в синюю даль блестящие рельсы, слышался мерный шум раскачивающихся на лужайке перед домом сосен. Сколько их теперь там осталось? Три или две?..

Сидя на деревянной скамье под навесом, Дмитрий Андреевич дал себе слово, что добьется, чтобы андреевскому кавалеру установили в поселке памятник. Он не только срубил первый дом, но и отдал свою жизнь за Родину. Правительство посмертно наградило Андрея Ивановича Абросимова боевым орденом Красного Знамени.

* * *

Три старика сидели за столом, перед ними — соленые грибы, разварившаяся крупная картошка в алюминиевой миске.

— Вот так я примерно и предполагал в больнице нашу встречу пенсионеров…

— Не нравится мне это слово, — поморщился Федор Федорович. — Какие мы пенсионеры? Встаем в шесть утра и до вечера не разгибаем спины. Пока наши женщины не приехали, все приходится делать самим: и огород, и еда, и стирка.

— У нас обязанности распределены: я отвечаю за огород, — подхватил Дерюгин, — а Федорович — за кухню и порядок в доме.

— Я весной весь огород перекопал и картошку посадил еще до вашего приезда, — бросил на него косой взгляд Казаков.

— А какой же мне отведете сектор? — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Пожалуй, каждое утро могу проводить с вами политинформацию.

— Мы тут, слава богу, все подкованные, — улыбнулся Григорий Елисеевич, показав белые мелкие зубы. — Пока походи с Федоровичем в лес — он у нас заядлый грибник — а потом найдется дело, когда малость окрепнешь.

— Какие сейчас грибы? — удивился Дмитрий Андреевич.

— А сморчки? — оживился Казаков. — Мы с Елисеевичем каждый день сковородку вдвоем уплетаем за милую душу!

— Моя мать их и за грибы-то не считала, — усомнился Абросимов.

— Вот завтра на обед приготовлю с луком — языки проглотите, — с гордостью заявил Федор Федорович.

— Они же ядовитые?..

— Это кто не знает, как с ними обращаться, — стал разъяснять Казаков, — сморчки нужно в двух водах по пятнадцать минут отваривать, а потом уж пускать в дело. Их и сушить можно, я в прошлом году сдал на заготпункт почти полпуда!

— В любую погоду чуть свет за грибами, — подтвердил Дерюгин. — Весь дом провонял сморчками.

— Давно уже на плите не сушу, — возразил Казаков. — Мне солнышка хватает.

— И не лень тебе, Федорович? — усмехнулся Дерюгин. — Столько возни с ними.

— Григорий Елисеевич, вы лучше командуйте огородом, а? — нахмурился Казаков.

Абросимов понял, что они не очень-то ладят. В тоне Дерюгина звучала скрытая насмешка: к старости он стал еще ехиднее, то и дело подчеркивал свое старшинство в доме, частенько напоминал, как он его по бревнышку собирал, доставал стройматериалы, каждую дощечку подержал в руках…

И все равно Дмитрию Андреевичу было хорошо здесь, пусть себе поворчат, полковник в отставке привык командовать, без этого не может. Он к Казакову обращается на «ты», а тот на «вы» его величает. Федор Федорович всегда уважал начальство, а Дерюгин — самый старший тут из них.

Абросимов вспомнил, что Казакова, когда он тут был путевым мастером, прозвали Костылем. Сейчас он и впрямь напоминал ржавый костыль: прямой, худющий, с маленькой головой, на загорелом лице глубокие морщины, пепельного цвета волосы хотя и редкие, но без намека на лысину. У Григория же Елисеевича прическа была пышная, светлые волосы с чуть приметной сединой курчавились, серые глаза глубоко прятались в мелкой сетке морщин, но держался прямо — былая военная выправка еще чувствовалась в нем. «Черт возьми, неужели оттого, что оба копаются в земле, не накопили лишнего жира? — с завистью подумал Дмитрий Андреевич. — Я по сравнению с ними толстяк!»

— Федор Федорович, завтра разбуди меня, — попросил он. — Погляжу хотя бы, что это за грибы такие сморчки-строчки.

Он первым поднялся из-за стола, снял с вешалки в прихожей соломенную шляпу. Кажется, совсем мало и ел, а в животе ощущается тяжесть. В больнице он здорово прибавил в весе — вон как пузо выпирает! Если так пойдет и дальше, то скоро носков своих ботинок не увидишь. Один остряк в палате по этому поводу сказал, что хорошего человека должно быть много… Сам-то он сто тридцать килограммов весил!

— Твоя первая жена, Александра Волокова, переплюнула покойницу бабку Сову, — сказал Дерюгин. — Колдует, наговаривает, травами людей и скотину пользует. К ней со всей округи народ приходит.

Дмитрий Андреевич сдержался и спокойно ответил:

— Ладно, Сову заменила Волокова, а вот кто теперь вместо деда Тимаша?

— Свято место пусто не бывает, — засмеялся Казаков, отчего морщины на его худом лице стали резче. — У нас тут появились сразу два затейника — Борис Александров и Самсон Моргулевич… Как соберутся вместе у бани или магазина да начнут спорить, народ со смеху по земле катается.

— Борис-то — горький пьяница, от него жена ушла, а Моргулевич в рот не берет, — сказал Дерюгин. — Чего над ним-то потешаться?

— Он тут мнит себя наипервейшим грамотеем, — продолжал Федор Федорович. — Взялся давеча со мной спорить, что белые грибы растут до тех пор, пока не сгниют…

— Или пока ты их не найдешь, — ввернул Дерюгин.

— Я-то знаю, что белый гриб растет всего одну ночь, — заявил Казаков, не обратив внимания на реплику. — Сто раз проверил, и никто меня не переубедит, что это не так.

— Носатый Моргулевич кого хочешь переспорит, — заметил Григорий Елисеевич.

— Почему же белые грибы только одну ночь растут? — удивился Абросимов. — Есть ведь совсем маленькие, а попадаются и огромные. Я сам в газете читал: один гриб пять килограммов весил.

— И те и другие растут лишь одну ночь, — стоял на своем Казаков. — Говорят ведь в народе, что если ты посмотришь в лесу на белый гриб и не возьмешь его, то он больше не вырастает. Как утро наступает, так он и перестает расти.

— Ночью растут или днем — какая разница? — усмехнулся Григорий Елисеевич. — Лишь бы их побольше было.

— Не люблю, когда люди спорят, а сами в этом деле ни черта не смыслят! — громко заговорил Федор Федорович. — Моргулевич обещал мне какую-то статью принести… Да хоть сто статей показывай, а я буду утверждать, что белый гриб одну ночь растет! Говорю же, самолично сколько раз проверял!

— И охота тебе этим голову забивать? — усмехнулся Дерюгин. — Ночь растет или две — какая разница?

— Меня невежество людей раздражает. Один тут мне доказывал что клесты вылупляются из яйца с кривыми клювами, — разошелся Федор Федорович. — Чепуха! Это потом, когда они начнут шишки лущить, клювы у них искривляются. А вы знаете, почему у дятлов не бывает сотрясения мозга? А ведь как головенкой молотит по дереву!

— Теперь не остановишь… — усмехнулся Григорий Елисеевич. — Сел Федорович на своего конька! А по мне, пусть дятел сам о своей голове заботится. А грибы меня привлекают лишь на сковородке.

— Вы, кроме военных мемуаров, никаких книг не читаете, — подковырнул его Федор Федорович.

— В книжках, бывает, такое напишут…

— Схожу на кладбище, — поднялся с табуретки Дмитрий Андреевич. — Взгляну на могилы родителей.

— Кладбище сильно разрослось. Проводить тебя? — предложил Казаков.

— Я один, — сказал Абросимов.

Как-то раз у Федора Федоровича Казакова и Григория Елисеевича Дерюгина зашел разговор о бывшем директоре молокозавода Шмелеве.

— Иван-то Кузнецов прошляпил тогда… — сказал Федор Федорович. — Шмелев-то орудовал у него под самым носом.

— Кузнецова в то время не было в Андреевке, — вступился за чекиста Дерюгин. — Он служил в Ленинграде.

— Жил под боком враг, а мы и не знали…

И Григорий Елисеевич до мельчайших подробностей вспомнил встречу с Шмелевым-Карнаковым в Ярославле, где стояла его дивизия…

Это было летом 1942 года. Он возвращался с совещания у командующего армией…

— Притормози, — негромко сказал Григорий Елисеевич, увидев впереди знакомую фигуру.

Рослый человек в полотняном костюме с авоськой в руке неспешно шагал по тротуару. В густых волосах серебрилась седина, однако держался человек прямо, голова приподнята.

— Глазам не верю, Григорий Борисович! — окликнул его из машины Дерюгин. — Вот так встреча!

Человек не сразу остановился, будто не расслышал, шоферу пришлось еще немного проехать, чтобы поравняться с ним. Увидев полковника с орденскими планками на груди, человек остановился, с трудом выдавил на окаменевшем лице улыбку.

— Мой тезка? — проговорил он. — Григорий… Елисеевич? Здесь, в Ярославле? Рад вас видеть в добром здравии, очень рад!

Дерюгин вылез из машины, пожал руку старому знакомому. В Андреевке они не раз встречались, несколько раз даже играли у Супроновича в бильярд.

— Вижу вас и глазам не верю, — говорил Григорий Елисеевич. — Вот, значит, куда вас война забросила? Наверное, целым заводом тут заворачиваете?

— Уже полковник? — улыбался Шмелев. — Сколько наград! Теперь до генерала дослужитесь.

— Вы один или с Александрой? — спрашивал Дерюгин. — А мои родственники в Андреевке остались… Живы ли?

— Все жду, когда вы фрицев погоните, — отвечал Шмелев. — Александра не поехала со мной, осталась с сыном… А вы здесь… — он перевел взгляд с петлиц с двумя скрещенными стволами на небо, — воюете? В городе? А меня и в ополчение не берут, дескать, стар, болен.

— По виду не скажешь, — заметил Дерюгин. Как-то не получался у него душевный разговор с бывшим директором андреевского молокозавода. Сам улыбается, голос приветливый, а глаза настороженные, будто он и не рад совсем нежданной встрече. — Сильно я опасаюсь за своих… Андрей Иванович — горячий мужик, случись что — не стерпит. А там и не только горячие головы рубят…

— Да, а ваш шурин Кузнецов как поживает? — вспомнил Шмелев. — Небось в генералах ходит?

— Как началась война, ни слуху ни духу.

— Скорее бы она, проклятая, кончилась, — вздохнул Шмелев. — Надоело скитаться по чужим людям. Потому и не приглашаю к себе, что живу в жалкой комнатенке с одним окном. Вот болел, опять было с легкими обострение. Это в Андреевке сосновые боры, раздолье, а тут городскую пыль глотаю.

— Рад был повидаться с земляком, — улыбнулся Григорий Елисеевич и протянул руку Шмелеву. Когда машина уже тронулась, попросил шофера остановиться и, приоткрыв черную дверцу, великодушно предложил: — Садитесь, Григорий Борисович, подвезу, куда надо.

— Благодарствую, — отказался тот, — я еще хочу в поликлинику заглянуть, это рядом…

— Земляка повстречали, товарищ полковник? — спросил адъютант Дерюгина Константин Белобрысов, глядя в заднее стекло на человека в полотняном костюме, который, стоя у забора, пристально смотрел им вслед.

— Разбросала война людей по белому свету, — думая о своем, проговорил Григорий Елисеевич. — И что удивительно, люди изменились, стали другими. Возьми этого Шмелева. Крепкий мужик и возраст подходящий, а он сидит в тылу, бегает по поликлиникам. Так и не сказал, где работает…

— Зато поинтересовался, где мы стоим, — вставил Белобрысов. — Не обратили внимания, товарищ полковник, когда вы его окликнули, он даже головы не повернул, будто это к нему и не относится? Он что, глухой?

— Не замечал раньше за ним такого, — ответил Григорий Елисеевич. Ведь и вправду, когда он обратился к Шмелеву, тот сначала никак не отреагировал, да и разговаривал как-то скованно.

— Может, контуженный? — предположил адъютант. — Потому и в армию не взяли?

— У него с легкими не в порядке, — сказал Дерюгин.

— Не будь он ваш знакомый, я у него документы бы проверил, — заметил Костя. — Чего-то он испугался, встретив вас… И глаза у него какие-то странные.

— Ну ты наговоришь! — рассмеялся Дерюгин. — Вылез бы и проверил документы…

«Эмка» выскочила из города и запрыгала по выбитой щебенке, красноватая пыль припорошила кусты, по невспаханному полю разгуливали большие черные птицы.

— Ишь ворон сколько, — кивнул на них Григорий Елисеевич.

— Грачи, товарищ полковник, — пряча улыбку, поправил Костя.

…Не решился рассказать эту давнишнюю историю шурину Дерюгин. И он, полковник, не разглядел в Шмелеве врага, а вот адъютант Костя Белобрысов учуял, да постеснялся у знакомого своего командира проверить документы. Наверняка тогда у Шмелева была уже другая фамилия.

2

Вадим шел по Невскому в толпе прохожих, день выдался солнечный, между громадами зданий голубело небо, конец мая, а еще прохладно. Каждую весну Вадима неудержимо тянуло из Ленинграда в Андреевку. Обычно он уезжал туда в середине апреля, но в этом году задержался из-за сдачи рукописи в издательство: то редакторские замечания, то перепечатка на машинке. Закончив наконец работу, он испытывал полное опустошение, первую неделю запоем читал накопившуюся литературу, потом слонялся по городу, глазел на витрины магазинов, подолгу копался в книгах у букинистов, заходил в маленькие кафе, заказывал кофе с молоком и слушал, о чем говорят соседи. Это странное ощущение легкости и пустоты продолжалось недолго. На смену ему приходило беспокойство, сожаление, что надо бы еще поработать над рукописью… Вот шагает он в толпе, а никто и не догадывается, что через полгода появится в книжных магазинах его книга, может быть, кто-то из этих людей будет держать ее в руках, читать. Вадим не представлял, что бы он почувствовал, если бы увидел свою книгу в руках незнакомого человека. В Союзе писателей он встречал прозаиков и поэтов, у которых прямо-таки на лице было написано, что они люди интеллектуального труда, а у него ничего на физиономии не написано — обыкновенное скуластое лицо. Он больше похож на спортсмена, чем на писателя. Как-то Вика заявила ему, что на его внешности творческая профессия никак не отразилась. Собственная внешность Вадима никогда не волновала, он и в зеркало-то смотрелся, разве когда брился. Ушков не раз заявлял, что бездарности чаще всего выглядят импозантно и держатся величаво, а истинно талантливый человек удивительно скромен и прост. Правда, Вадим встречал в писательском кафе и таких молодых авторов, которые с полной серьезностью утверждали, что они — гении! Вычурно одевались, вели себя в обществе вызывающе, поносили классиков… И это все было в нашем мире! Трудно теперь удивить броскостью, нарочитой оригинальностью грамотного, начитанного читателя. Вдруг вспомнилась бабушка Вадима — Ефимья Андреевна и ее слова: «Без работы — как без заботы: и умный в дураках ходит».

Над башенкой Московского вокзала кружились ласточки. Наверное, они и щебетали, но в городском шуме не слышно было. Ну ладно люди скопились в городе, будто пчелы в улье, а вольным птахам что тут делать? В шуме толпы, грохоте транспорта, бензиновом чаду? Что им стоит взвиться в голубое небо и улететь на зеленые просторы? Так нет, тянутся к городу, к людям…

Вадим и не заметил, как оказался у дома Василисы Степановны. Она была дома — и как же ему обрадовалась! Он увидел на столе в комнате раскрытый чемодан, на стульях и диване-кровати разбросаны кофточки, юбки, платья. Василиса Степановна куда-то собиралась. Последнее время Вадим не так уж часто заходил к ней, наверное потому, что дома все образовалось и он и Ирина берегли достигнутые в Андреевке согласие и мир, а когда у человека все хорошо, он редко вспоминает родственников, друзей… В этом с огорчением признался себе Вадим, переступив порог.

— Опять с женой поругался? — чмокнув его в щеку, весело спросила Василиса Степановна.

— Я как раз сейчас подумал, что о близких мы чаще всего вспоминаем, когда беда грянет, — улыбнулся Вадим.

— Почему «мы»? — сказала она. — Будь честен и говори «я».

— Ты куда собралась? — поинтересовался он, присаживаясь на низкий подоконник.

— В девятнадцать тридцать отплываю на теплоходе на остров Валаам, — весело ответила она. — На трое суток. Много слышала про этот красивый остров, а вот только на старости лет собралась побывать.

Мало что осталось в Красавиной от Василисы Прекрасной. Некогда рослая, статная, она ссутулилась, на лице морщины, голубые глаза выцвели, уже несколько лет она носила очки в толстой черной оправе. Лишь ясная добрая улыбка напоминала о прежней Василисе Прекрасной. Замуж она так и не вышла, к Вадиму относилась, как к родному сыну, но старалась не надоедать ему своими телефонными звонками, приглашениями на чай. Все его произведения читала, на полке в ряд выстроились три вышедшие из печати книги Вадима Казакова, а также все журнальные публикации, у нее даже хранилась в ящике письменного стола папка с вырезками редких статей и рецензий на его книги. Все, что он написал, ей нравилось, особенно выделяла детскую книжку о войне.

— Садись к столу, — пригласила она. — Сейчас чай поставлю, поджарю яичницу с колбасой. Да, у меня есть в холодильнике бутылка чешского пива! — Говоря все это, она с улыбкой убирала в шкаф одежду. — Старуха, а вот захотелось приодеться… Там ведь танцы на теплоходе — вдруг какой-нибудь чудак пригласит старую учительницу? На школьный вальс? Как это у Шульженко? — Она весело пропела: — «Что? Да? Нет… Ох, как голова кружится! Голова кружится…»

Она будто помолодела, и Вадим от души заметил:

— Ты все еще Василиса Прекрасная.

— С годами ты все больше становишься похожим на своего отца, — погрустнев, заметила она. — Жаль, что не взял его фамилию.

— Это было бы предательством по отношению к Казакову, — сказал Вадим. — Он всегда был для меня настоящим отцом.

— Если хотя бы твой сын Андрей носил фамилию Кузнецова? — заглянула ему в глаза Красавина. — Вадим, пойми, это ведь несправедливо — забыть такого человека, каким был твой отец! Ты хоть знаешь, сколько у него было наград?

— Меня приняли в Союз писателей, — сказал Вадим. — И недавно сдал свой новый роман… Почему бы мне теперь не написать книжку про… отца?

— Ты давно собирался, — упрекнула Красавина.

— Но я так мало знаю о нем.

— Зато я знаю много… — Она встала из-за стола, достала из ящика письменного стола знакомую папку. — Я ждала, дорогой Вадим… Долго ждала, даже вот успела состариться. Но я не хотела тебя подталкивать, ты сам должен был созреть для этого. Тут письма, аттестат, наградные книжки… Кому и написать про него, как не тебе? Ведь в твоей повести о мальчишках есть один образ командира, напоминающего твоего отца… Разве это не так?

— Я даже не знал, что он делал в партизанском отряде…

— Такова судьба всех разведчиков: их мало знают, — вздохнула Красавина. — И чаще всего должное им воздают лишь после смерти.

— Теперь-то ты поверила, что он погиб? — спросил Вадим.

— Никогда меня не спрашивай об этом, — помолчав, попросила она.

Они просидели за столом до самого ее отъезда на пристань, Василиса Степановна все рассказывала и рассказывала о Кузнецове, об их первой встрече в лесу, тогда она готова была покончить с собой, о том, как он руководил партизанским отрядом, ведь Дмитрий Андреевич позже стал командиром, когда Кузнецова отозвали в Москву…

Провожая Красавину, Вадим уже твердо решил, что будет писать книгу об отце, погибшем в самом логове врага. Красавина рассказывала, что в ГДР встречалась с Гельмутом Боховым, который хорошо знал Кузнецова. Русский разведчик принудил его приземлиться на советской территории — Гельмут тогда летал на «юнкерсе». У Красавиной хранится его письмо с адресом. После войны Гельмут много лет был пилотом гражданской авиации. Он и рассказал Василисе Степановне о своем брате — Бруно фон Бохове, бывшем офицере абвера. Ведь немецкий разведчик незадолго до гибели Кузнецова встречался с ним. Красавина писала и ему — Гельмут сообщил ей адрес брата, — но ответа не получила… Папка с документами и письмами Кузнецова и Красавиной находилась теперь у Вадима. Василиса Степановна с радостью передала ему. Он-то отлично знал, что значит для нее эта папка.

— Я ухожу на пенсию, — беспечно сообщила ему на причале Красавина, однако лицо ее стало несчастным. — Это моя прощальная поездка на Валаам.

— Но ты ведь…

— Хочешь сказать — не старая? — улыбнулась Василиса Степановна. — Без работы я не могу, Вадя… Отнять у меня работу — значит отнять жизнь. Знаешь, что я надумала? Поеду учительствовать в детдом к Дмитрию Андреевичу Абросимову. К моему бывшему командиру. Он ведь тоже на пенсии… Все улажено, осенью я приступаю к занятиям. Заврайоно Ухин прислал официальное приглашение. Место учительницы русского языка и литературы мне обеспечено.

— В начале июня я тоже собираюсь в Андреевку, — осенило Вадима. — Поедем вместе?

Детдом ведь на озере Белом, это в тридцати километрах от поселка. Значит, дядя Дмитрий написал Красавиной… Почему же он ничего не сказал ему, Вадиму, в Андреевке?..

Курсанты военного училища поднимались по трапу на теплоход; проходя мимо них, все почтительно здоровались с Красавиной. Высокий майор подхватил ее чемодан и сказал, что отнесет в каюту. Она поцеловала Вадима и сказала на прощание:

— Я верю, что ты напишешь хорошую книгу, иначе быть не может. Сегодня у меня самый счастливый день! Ты напишешь книгу и вновь обретешь своего отца. Вот увидишь!

Она по-молодому взбежала на борт теплохода, остановилась на палубе у поручней и крикнула Вадиму, чтобы он не ждал, пока отчалят. На лице ее сияла улыбка, густые волосы шевелил ветер. Курсанты разбрелись по широкой палубе, курили, над их головами величаво парили чайки, скоро их резкие крики потонули в басистом пароходном гудке.

Вадим не был на Валааме, хотя слышал, что там еще сохранились старинные монашеские скиты, а природа впечатляюще дика и прекрасна. Надо будет и ему побывать на Валааме. Он улыбнулся про себя: возраст сказывается! Раньше бы и без билета пробрался на теплоход, если бы приспичило поехать, а теперь вот сто раз подумаешь, прежде чем на что-либо решишься…

Возвращаясь с причала к автобусной остановке, он впервые за последние дни не ощутил в себе гнетущей пустоты. Будто мощный мотор, только что сдвинувший с места белую громаду теплохода, заработал и в нем. Ему не нужно было напрягаться, заставлять себя думать о новой книге, мозг сам отбирал в его голове какие-то факты, детали, медленно выстраивал первую главу… И теперь эта незаметная внутренняя работа будет не зависимо ни от чего продолжаться до последней строчки в рукописи. И днем, и ночью. Это было его счастьем и несчастьем, потому что работа над книгой всегда сопровождалась щемящей тревогой, неуверенностью в себе, сомнениями. Еще ни разу он не мог себе сказать, что доволен написанным, что это хорошо. И самое лучшее — ни с кем не говорить о будущей книге, а то малейшее небрежное замечание, даже шутка такого старинного товарища, как Николай Ушков, может надолго остановить работу. В памяти всплыли фамилии немцев: Гельмут Бохов из ГДР и Бруно фон Бохов из ФРГ. Два родных брата, а живут в разных мирах… И оба знали его отца… Нет, надо забыть, что Иван Васильевич Кузнецов его отец, — он чекист, разведчик. Василиса Степановна сказала, что нельзя несправедливо забывать фамилию Кузнецова, дескать, пусть ее носит Андрей. Но сын совсем не знает своего погибшего в 1944 году в Берлине деда. Вадим ничего не рассказывал ему о Кузнецове. И отчим и мать никогда не вспоминали Ивана Васильевича — мудрено ли, что и Вадим о нем забыл? Говорят же, что отец не тот, кто дал жизнь, а тот, кто воспитал. А воспитал Вадима Кузнецова Федор Федорович Казаков. Он дал ему и свою фамилию. Вправе ли он теперь, встав на ноги, отказаться от него? Это было бы неблагородно. Память об Иване Васильевиче Кузнецове не умрет, уж об этом Вадим позаботится, но никто не виноват, что его потомки будут носить другую фамилию. Тут уж ничего не поделаешь, так распорядилась их судьбами сама жизнь.

3

Сначала вертолет шел над самой кромкой моря, сверху было видно, как мирно катились на песчаный берег небольшие, зеленоватые, с пенистыми гребешками волны. В зеленых оазисах возникали стройные белые бунгало, приземистые виллы, построенные из желтого песчаника, на пляжах можно было разглядеть отдыхающих. Парусная яхта покачивалась на волнах, другая, накренившись, совершала крутой вираж, направляясь к берегу. На палубе стояли несколько человек в шортах и сомбреро, загорелая до черноты женщина полулежала в шезлонге. Отчетливо было видно веретенообразное тело большой рыбы. Может, она и двигалась, но сверху казалось, что прилипла ко дну. Миновав вдававшийся в море узкой светлой полоской причал, вертолет повернул в сторону суши. Теперь внизу ярко зазеленели низкорослые деревца и кустарник — чем дальше, тем растительность гуще, темнее. Исчезли пальмы, которых было много у берега. Дуглас Корк в песочного цвета шлеме, с автоматом на коленях, сидел рядом с пилотом, на боковых скамьях — его подручные. Шесть вооруженных автоматами и пистолетами людей в зеленой форме без знаков различия. Лица хмурые, позы напряженные. Некоторое оживление вызвало метнувшееся через солнечную поляну крупное животное с пятнами на шкуре. Оно повернуло маленькую голову вверх — золотисто блеснули узкие глаза — и исчезло в зарослях. Над поляной закружилась пара длинноногих птиц с черными хвостами.

— Кто это? Тигр? — спросил Дуглас у пилота.

Тот усмехнулся и пожал плечами.

«У тигра поперечные полосы на желтой шкуре, — подумал Дуглас. — И он больше. Скорее, гепард».

С неделю Корк и его команда маялись от безделья в небольшой туземной деревушке, расположенной на берегу желтой мутной речки. Ночью они наблюдали за тем, как жители пускали по течению маленькие лодочки, сделанные из банановых листьев. На каждой лодочке — зажженная свеча. Туземцы таким образом отмечали свой старинный праздник. Девушки в красных открытых платьях танцевали на берегу. Высокие прически украшены белыми цветами, на пальцах — длинные, будто из перламутра, искусственные ногти. И кругом установлены на скамейках толстые горящие свечи. Видели они и как выдрессированные обезьяны забирались на высоченные кокосовые пальмы, перегрызали стебель, а туземцы внизу ловко ловили огромные орехи в растянутый брезент. Одна обезьяна вдруг полетела вниз с гладкого ствола и, растопырив все четыре волосатые конечности, будто цирковой акробат, шлепнулась на пружинящий брезент. Дуглас так и не понял, нарочно это она сделала или сорвалась…

Дуглас вопросительно взглянул на пилота, но тот отрицательно покачал головой. Задание не казалось Корку сложным: нужно было внезапно напасть на затерявшуюся в джунглях виллу, на которой, по точным данным, находился захваченный чернокожими мятежниками свергнутый глава правительства маленькой южноафриканской державы. В задании предусматривался и такой вариант: если не удастся вызволить премьер-министра живым, необходимо его и охрану уничтожить. Для этой цели имелось несколько фугасных бомб. Вообще-то и одной было достаточно, чтобы стереть с лица земли виллу. Сначала Дуглас хотел врасплох на вертолете напасть на мятежников, но потом решил, что лучше приземлиться в сторонке и незаметно подобраться к вилле. По сведениям, которые ему сообщили, премьер-министра охраняли всего десять человек. Мятежники были уверены, что виллу в джунглях никто не найдет. Захваченного премьера, которого они считали ставленником военной хунты, хотели судить открытым судом в столице, которая была ими окружена.

Пилот сообщил, что до виллы десять минут лета, Дуглас попросил высадить их километрах в пяти от объекта. С вертолетом связь будет поддерживаться по рации; если понадобится помощь, пилот должен будет сбросить фугаски на виллу, естественно когда группа Корка отойдет на приличное расстояние, а затем забрать их на борт.

Вертолет сначала завис над крошечной полянкой, потом мягко опустился на свои широкие лыжи. Лиственные деревья затеняли солнце, это сверху они казались низкорослыми, вблизи некоторые были настоящими гигантами. Толстые лианы обвивали лысые растрескавшиеся стволы, примолкшие было при посадке птицы снова разноголосо загалдели. Дуглас брезгливо сбросил с рукава длинного черного жука с непрерывно двигающимися челюстями. Тут всякой гадости хоть отбавляй. Больше всего он боялся африканских змей, которые, по рассказам очевидцев, ловко плюют в глаза смертельным ядом. И еще эта проклятая муха цеце. Правда, их уверяли, что в этой местности ее нет. Она предпочитает открытые места. Сверив компас с набросанной от руки схемой, на которой была обозначена крестиком вилла, Дуглас повторил своим людям задание, повесил портативную рацию на шею и, предупредив пилота, чтобы был наготове, пошел впереди отряда в сторону виллы. К счастью, это были не те непроходимые джунгли, которые встречаются в Африке, пожалуй, еще во Вьетнаме. Там без мачете не пройдешь. И гадов там хватает. Почва была сухая, растительность не доходила и до пояса. Немного жутковато было ступать по густой траве и пышным цветам, казалось, там прячутся ядовитые змеи, но пока лишь испуганные птицы в ярком оперении снарядами вылетали из-под ног. Все были обуты в крепкие кожаные сапоги на ремнях, рукава хлопчатобумажных курток с множеством карманов спустили. Шли гуськом за своим командиром. Дуглас поймал себя на мысли, что ему неуютно шагать впереди — такое ощущение, будто в любой момент ему могут выстрелить в затылок. Хуже всего работать с местными. Их лица черны и непроницаемы, никогда не знаешь, что у этих туземцев на уме.

К вилле они вышли через час. Это были небольшое деревянное строение, огороженное невысоким забором, окна забраны железными решетками, на лужайке перед виллой сидели вооруженные автоматами туземцы и играли в какую-то непонятную игру — подбрасывали вверх белые кости и потом подолгу рассматривали каждую. Чернокожих на лужайке было пять человек. В отряде Дугласа вместе с ним семеро автоматчиков, на их стороне — внезапность. Но стрелять через ограду неудобно, а ближе подойти — услышат. Густой кустарник скрывал нападающих от охранников. Где же находится этот чертов премьер? По-видимому, в одной из комнат с зарешеченными окнами. Там, наверное, и остальные пять охранников. Дуглас вытащил из кармана гранату, то же самое сделали и остальные. Знакомое волнение охватило его. Нет, это был не страх, скорее, азарт, который ощущает хищник, видя свою жертву. По его команде все вскочили на ноги и бросились к ограде. Из пяти туземцев только двое успели схватиться за автоматы, но осколки гранат смели всех. И тут случилось непредвиденное: из распахнувшейся двери один за другим посыпались чернокожие — человек пятнадцать. Прыгали с крыльца на траву, ложились и палили из автоматов. В одном из окон разлетелись стекла, — наверное, пленные, почувствовав заварушку, пытались выбраться наружу, но мешала решетка. Черные пальцы цеплялись за нее, раскачивали. Люди Корка залегли, сержант Рэчер матерился и ощупывал плечо, на котором расползалось кровавое пятно. Один из нападавших приподнялся, занес руку с гранатой, и в тот же миг его перерезала автоматная очередь. Граната оглушительно взорвалась, огонь и взметнувшаяся земля на миг скрыли виллу из глаз. Дуглас понял, что без помощи вертолета теперь не обойдешься. Проклиная разведчиков, — это они донесли, что на вилле не больше десятка охранников, — вызвал по рации пилота и приказал к чертям собачьим разбомбить виллу, а своим людям скомандовал отступать в джунгли. Пришлось, пятясь, как ракам, — никто не хотел поворачиваться к противнику спиной — отползать под защиту крупных деревьев. Прямо на них падали срезанные автоматными очередями ветви, слышались мягкие шипящие шлепки пуль, впивавшихся в сочную древесину. В треск очередей вплелся приближающийся шум винтов вертолета. Видя, что мятежники перестали стрелять и о чем-то негромко совещаются, показывая вверх руками, Дуглас вскочил на ноги и крикнул остальным, чтобы бежали подальше от виллы: сейчас начнется бомбежка! И в этот момент что-то сильно толкнуло его в правую лопатку, зеленый куст с розовыми цветами оторвался от земли и прыгнул в лицо, в глазах полыхнуло оранжевое солнце и вдруг погасло, теряя огненные ошметки, как рассыпавшаяся в воздухе ракета. И последнее, что бритвой врезалось в память, — это странный пронзительный вопль с завыванием, который издают на своих религиозных ритуалах чернокожие…

Очнулся он на базе, в маленькой светлой комнате с бесшумным вентилятором на потолке. Сначала ему померещилось, что это крутятся лопасти вертолета, но почему так тихо? Потом вернулось сознание, он все вспомнил. Даже дикий вопль. Наверное, это он сам его издал. Грудь была перетянута бинтами. Наверное, от этого дышалось трудно, во рту пересохло, язык с трудом ворочался, он хотел кого-нибудь позвать, но своего голоса не услышал. Пошевелил ногами — вроде целы, попробовал шевельнуть правой рукой — и пронзительная боль стрельнула в грудь. Лежа в комнате с широко открытыми глазами, он думал о том, что не такой жизни он хотел, решив навсегда покинуть СССР. Он думал, что будет путешествовать по белому свету, загорать на фешенебельных пляжах с соблазнительными женщинами, иметь свой дом, в котором он окружит себя красивыми вещами. У него будут лучшие заграничные магнитофоны, мощный автомобиль, может, даже два… И что он получил здесь в результате? Путешествия? Да, поездить по миру пришлось, но как? С взрывчаткой в рюкзаке и оружием в руках! Везде его окружала невидимая стена недоверия, ненависти: ведь он приезжал в дальние страны не как гость или турист, а как наемник, убийца. И те, кто помогал ему, все равно смотрели на него как на временного союзника, который в любой момент может стать их врагом. Кстати, и такое случалось… Каждый раз после очередной операции он давал себе слово, что покончит с этим, займется чем-нибудь другим, но вежливые начальники с холодными глазами напоминали ему, что он еще не отработал за все то, что для него сделали в Америке. Чтобы жить здесь, в свободной стране, нужно еще заслужить это право. Разве мало ему, платят? Разве не сделали его гражданином США? Он сам выбрал такую работу, закончил спецшколу, ему доверяют, руководство им довольно, чего же более?

Что толку от долларов, которые достаются такой ценой? Ведь улетая на очередное задание на край света, он не знает наверняка, вернется ли обратно. Время бежит, а мечта о красивой богатой жизни остается пока только красивой мечтой… Хорошо валяться на берегу моря с юной девушкой или плавать на яхте, когда знаешь, что весь мир принадлежит тебе. И грош цена кратковременным радостям жизни, если за них приходится расплачиваться собственным здоровьем. Раньше, в Москве, он радовался, приобретя заграничную штучку, а теперь давно к ним равнодушен. Оказывается, эти штучки-дрючки соблазнительны, когда их трудно достать, а если их на каждом шагу тебе навязывает реклама, они утрачивают свою привлекательность. Ну сколько можно иметь фотоаппаратов, магнитофонов, транзисторов, электробритв? А что толку от машины, на которой не ездишь? Или от жены, с которой не спишь? Или от квартиры, в которой не живешь?

Сначала его привлекали доллары, в Америке только все о них и говорят: деньги — это всё! Есть доллары — ты человек! Нет — пустое место. Ноль без палочки. Те, кого в СССР считали жуликами, хапугами и преследовали по закону, здесь процветают. Доллары, доллары! Теперь жена Мери Уэлч распоряжается его долларами… Неужели стоило ехать в Америку, кичащуюся своими красотками, чтобы жениться на заурядной очкастой женщине, в которой и секса-то ни на грош! Впрочем, в этом мире любовь — вещь продажная, нет дня, чтобы в газетах не написали про какой-нибудь скандал в высших сферах. Наставляют рога мужьям жены президентов компаний, боссов, знаменитых людей — ну эти, видно, с жиру бесятся! Женщину любой национальности, цвета кожи можно легко купить здесь, как какую-нибудь вещь. И даже цена известна. С подобным явлением он в России не встречался. Надо признать, что мораль там совсем иная. По крайней мере, ни он сам, ни его знакомые ребята женщин за деньги не покупали. А здесь богатая старуха может запросто приобрести себе по сходной цене молодого любовника. И никого это не удивляет. Это норма жизни «свободного» мира…

Дуглас Корк отлично понимал, что у него выбора нет, он сам мечтал о такой жизни, и он ее получил. Он и не жалуется на судьбу, но заниматься этой опасной работой он больше не будет. Хватит! Жизнь у него одна, и рисковать ею ради спасения какого-то неудачника премьера микроскопического государства, про которое он до сего времени и не слышал, он больше не будет. Найдется для него работа в той же самой спецшколе, которую он закончил, в конце концов эмигрантов из России берут на радиостанции, ведущие передачи на русском языке. Да и тех денег, которые он заработал, должно на несколько лет хватить, если Мери Уэлч не спустит их…

Он снова пошевелил рукой — вроде бы боль меньше. Может, рана опасная и его спишут? Тогда будет пенсия и… свобода! Нужно будет с врачом потолковать…

Однако вместо врача вскоре к нему заглянул шеф. Дуглас не знал, как расценило начальство эту последнюю, как он считал, неудачную операцию, но моложавый шеф в модной ковбойке и шортах улыбался, поинтересовался состоянием здоровья, сообщил, что рана чистая, пуля прошла через грудь навылет…

— И легкое задела? — испугался Корк.

— Теперь, дорогой, все позади, — говорил шеф. — Я думаю, вам не помешает как следует отдохнуть… С недельку полежите здесь, и мы отправим вас на самолете домой…

Шеф толковал, что операция с премьером закончилась благополучно, слово «удачно» он не произнес, виллы больше не существует и премьера тоже. Жаль, конечно, двух белых парней, которые погибли в перестрелке, но тут вины Дугласа нет…

У Корка даже испарина выступила на лбу, когда в его голове созрело, как он считал, гениальное решение: он не поедет в США, у него ведь брат в Западной Германии — Бруно фон Бохов, вот у него он и отдохнет…

Стараясь не выдать своего волнения, он равнодушным голосом сказал об этом шефу, тот лишь на мгновение задумался, а потом заявил, что не возражает. Дело в том, что шеф не рассчитывал на скорое выздоровление Корка и ему было совершенно безразлично, куда тот отправится лечиться. Самолеты с американской базы летали и в ФРГ. Шефу нужны были здесь здоровые люди. Пусть два покойника в цинковых гробах летят в Нью-Йорк, а лейтенант Корк — к брату-разведчику в ФРГ.

Военный врач — он пришел сразу после шефа — осторожно сделал перевязку, Дуглас, сидя на кровати, морщился от боли, однако настроение его явно поднялось. Не может быть, чтобы Бруно ему не помог. Какой ни есть, а брат, отец-то у них один. Черт с ней, с Америкой, он готов служить и немцам, лишь бы больше не участвовать в этой опасной игре…

— Скоро я поправлюсь? — спросил он у врача.

— Молитесь всем богам, лейтенант, что не случился отек легкого, — ответил тот. — Я из вас литра полтора всякой дряни выкачал. В этом климате любая рана мгновенно воспаляется. У вас трупом легче стать, чем инвалидом.

— Инвалидом-то я не останусь? — не на шутку испугался Дуглас.

— Будем надеяться на ваш сильный организм, — немного успокоил врач. — А вообще-то, любезный, прострел легкого — это не шутка!

— А я думал, плечо, — упавшим голосом проговорил Корк.

— Еще неизвестно, что лучше, — усмехнулся врач. — Утром я отнял руку унтер-офицеру. А у него всего-навсего отстрелили палец.

Только сейчас Корк почувствовал, что у него сидит в правой стороне груди тяжелая, тупая боль, отдающая не только в плечо, но и в позвоночник. Он хотел откашляться, но врач предостерегающе поднял руку:

— Постарайтесь этого не делать — может снова открыться кровотечение. Сплюньте комок в чашку, я оставлю ее на тумбочке.

От желания откашляться снова выступил пот на лбу, но он превозмог позыв и выплюнул в подставленную доктором белую чашку густой черный комок. В глазах потемнело от слабости, он откинулся на подушку и закрыл глаза.

Глава двадцать четвертая