1
Возвращаясь из Москвы, Павел Дмитриевич, повинуясь внутреннему побуждению, не вышел в Калинине, а поехал дальше. Вдруг потянуло в Андреевку. В привокзальном сквере стояли голые деревья, ветер с шорохом гонял по пустынному перрону ржавые листья, много их налипло на оцинкованную крышу вокзала. В тупике желтел старенький снегоочиститель. Сколько помнит себя Павел Дмитриевич, он всегда стоял здесь. Напротив — водолей. К красной трубе прилип разлапистый кленовый лист. Если идти в ту сторону, то выйдешь к переезду, где стоит будка путевого обходчика. Мальчишкой Павел Дмитриевич частенько туда наведывался: приносил деду обед в алюминиевых судках. Уже давно будка нежилая, окна заколочены.
Павел Дмитриевич полагал, что Дерюгин, Федор Федорович Казаков и отец уже давно уехали из Андреевки, а дом заперли, и потому очень удивился, когда увидел во дворе отца в старой куртке, у которой один карман до половины был оторван. Дмитрий Андреевич ворошил вилами кучу тлевшего мусора, синий дымок извивался струйкой, тянулся в облачное небо, почему-то пахло горелой резиной, крупное загорелое лицо отца было изборождено морщинами, седой клок редких волос опускался из-под военной фуражки на лоб. Вроде бы раньше он не носил ее, предпочитал на даче выгоревшую соломенную шляпу.
— Здравствуй, отец, — негромко сказал Павел Дмитриевич.
Отец размеренным движением воткнул вилы в землю, поправил фуражку и только после этого обернулся к сыну. Не похоже было, чтобы он сильно удивился.
— Значит, опять наступили перемены в твоей новой жизни, если нежданно-негаданно нагрянул в Андреевку? — улыбнулся он.
Они обнялись и поцеловались. Оба высокие, грузные, похожие друг на друга. Отец заметно сутулился, глаза поблекли, стали мутно-голубыми. Белая трехдневная щетина еще больше старила его. Линия загара как раз проходила по глубокой морщине, перечеркнувшей лоб. Видно, отец летом не снимал фуражку на солнце.
Они присели на бурую крашеную скамью. Жилистые стебли посеревшего осота просовывались между жердин забора, под ногами обожженная первыми заморозками жухлая трава. Мимо прошел грузовик, в кузове ящики с надписями: «Не кантовать!» Продукция стеклозавода.
— Я думал, ты давно уехал, — закуривая, сказал Павел Дмитриевич.
Отец взял сигарету, помял в пальцах, но прикуривать не стал.
— Мне осень нравится, — улыбнулся он. — Когда был молодым, любил весну… Что это — возрастное? Или устал жить? В городе шумно, хлопотно, а тут тихо, спокойно… Я уже неделю в земле копаюсь: собрал в кучу картофельную ботву, пусть преет до весны, напилил на зиму дров, вон какую поленницу сложил! Ей-богу, и мысли тут у меня светлые, веришь ли, радуюсь каждому новому дню.
— Верю, — улыбнулся сын. — Ты посвежел, сердце не беспокоит?
— Не хочу о болезнях, — отмахнулся отец. — Выкладывай, что у тебя нового.
— Взяли меня из обкома на работу в Москву, — сказал Павел Дмитриевич. — В Министерство народного образования РСФСР.
— Значит, пошел в гору? — усмехнулся отец. — У нас бывает, что кого-то вдруг начинают выдвигать и выдвигать… За какие такие заслуги?
— Наверное, хорошо выполняю свою работу, — обидчиво ответил сын. — И потом, министр слышал мое выступление на республиканском совещании работников народного образования. Позвонили в обком, вызвали в Москву — и вчера утвердили заведующим отделом.
— Случайность это или закономерность? — испытующе посмотрел на него отец.
— Новая работа всегда интереснее, — ответил Павел Дмитриевич. — Надеюсь, что и в министерстве в грязь лицом не ударю.
— Не зазнайся, Паша, — похлопал его по плечу Дмитрий Андреевич. — Опасная это штука! И сам не заметишь, как станешь чинушей, бюрократом…
— Постараюсь, — улыбнулся сын.
— Все один?
— Такая уж, видно, наша абросимовская порода — бобылями свой век доживать, — невесело усмехнулся Павел Дмитриевич.
— Ты на породу не греши: дед твой Андрей Иванович и Ефимья Андреевна душа в душу всю жизнь прожили, — строго заметил отец.
— А ты?
— Что я? — хмуро уронил Дмитрий Андреевич. — У меня жена, дети… Никакой я не бобыль.
Павлу Дмитриевичу хотелось спросить, дескать, чего же ты тогда убежал от них в Андреевку, но он промолчал. И не только осень держит его здесь, муторно ему с женой в Калинине. Как заговорил о доме, так по лицу пробежала тень, глаза погрустнели. Столько лет один прожил на озере Белом, Раиса Михайловна только летом на неделю выбиралась к нему, а дочери ни разу не навестили… И теперь уж который год с ранней весны до поздней осени живет в Андреевке, сюда жена — ни ногой. Павел Дмитриевич еще мальчонкой всего один раз видел ее в дедовском доме. Вот ведь как бывает: не сложилась жизнь у отца с Волоковой, не обрел он семейного счастья и со второй женой.
— А как… наши соседи? — кивнул Павел Дмитриевич на дом Ивана Широкова. И вспомнил, что своим детям-то ничего не привез, — ему ведь и в голову не могло прийти, что вот так возьмет и заявится в Андреевку.
— Хорошо живут Иван и Лида, — ответил отец. — Он уважает ее, слова худого не скажет. Я рад за них. Лариса частенько после школы забегает ко мне — обед сварит, приберется… А Валентин пошел по стопам прадеда: ездит помощником машиниста, живет в Климове.
— Не женился еще?
— Ну и батька! — осуждающе покачал головой Дмитрий Андреевич. — Ничего не знает про родного сына!
— Я ему несколько раз писал, а он отделывается поздравительными открытками, — сказал Павел Дмитриевич.
— Тебе ли упрекать его?..
— Лариса-то когда придет?
— Объявится, — сказал отец. — Ты хоть узнаешь ее? Невеста, на будущий год десятилетку заканчивает.
— Пойду ей подвенечное платье куплю, — пошутил Павел Дмитриевич и зашагал по тропинке к калитке.
Шагая с Ларисой вдоль железнодорожного полотна, Павел Дмитриевич не увидел знакомого с детства семафора — вместо него стоял невысокий трехглазый светофор; исчезли и провода на колесиках, которые приводили семафор в действие. Помнится, они с Вадимом Казаковым — им тогда было лет по шесть — как-то выбили камнем пару роликов из гнезда для самокатов. Дед Андрей узнал об этом, узким ремнем сильно выпорол обоих и запер в тесной, пахнущей мышами кладовке до вечера. Оказывается, когда нужно было открыть семафор, он из-за повреждения не сработал, и поезд остановился сразу за висячим мостом через Лысуху…
Небо было низкое, серое, чуть накрапывал дождик. Идея прогуляться до речки возникла у Павла Дмитриевича, дочь охотно составила ему компанию. Ларисе скоро шестнадцать, но, в отличие от нынешних акселераток, она была невысокого роста, грудь почти незаметна, на круглом, чуть веснушчатом лице с маленьким вздернутым носиком — большие ласковые глаза. Точно такой в молодости была ее мать, Лида Добычина, когда Павел впервые увидел ее на танцах. И смешлива в мать. Влетев к Абросимовым, с ходу повисла на шее огромного отца — ему пришлось нагнуться — и расцеловала его в обе щеки. Признаться, он не ожидал столь бурного проявления чувств. Раньше Лариса была гораздо сдержаннее.
Он вручил ей купленные в сельпо красивые резиновые сапожки с пушистой белой подкладкой внутри — их и была всего одна пара. Девочка заявила, что всю жизнь мечтала о таких, и тут же надела, сбросив у порога стоптанные туфли. Сапоги оказались велики, но неунывающая Лариса заявила, что это даже лучше — она будет носить с толстыми шерстяными носками.
Крошечные блестящие капельки посверкивали на ее рыжеватых волосах, пушистый помпон на шапочке смешно подпрыгивал при каждом шаге. Лариса оживленно рассказывала, как нынче на уроке немецкого Ваня Александров с задней парты запустил авиамодель с бензиновым моторчиком. Самолетик угодил в электрическую лампочку и упал на стол учительницы. Шуму было, пришел директор…
— Сын Бориса Александрова? — уточнил Павел Дмитриевич.
— Ну да, этого пьяницы… Вообще-то Ваня умный и добрый, я на велосипеде ездила с ним на рыбалку на Утиное озеро. Снимет с жерлицы три-четыре щуки, а остальных на волю вольную отпустит. А когда Тольку Корнилова на болоте укусила гадюка, Ваня перетянул ему ремнем ногу и высосал яд из ранки… Кто бы другой так поступил?
— Нравится он тебе?
— Я с ним на озере один раз поцеловалась, — призналась Лариса.
Павел Дмитриевич подумал, что в свое время в десятом классе мальчишки с девчонками не целовались, разве что на танцы в клуб бегали, да и то, завидев там кого-нибудь из учителей, старались поскорее ретироваться.
Павлу Дмитриевичу интересно было узнать, как живут Иван Широков и Лида Добычина, но язык не поворачивался спросить, а дочь эту тему не затрагивала. Вот Валентин уже оторвался от них, живет самостоятельно, на будущий год и Лариса закончит школу… Он знал, что она способная девочка и учится на пятерки.
— Лара, а что ты думаешь делать после школы? — спросил он.
— Ваня Александров говорит, что учиться ему до чертиков надоело, — задумчиво сказала дочь. — Лишь бы дотянуть до выпускных экзаменов, а потом он подаст документы в авиационное училище. Хочет быть летчиком.
— Бог с ним, с Иваном, ты-то чего хочешь?
— Дедушка был учителем, ты педагог, наверное, и мне на роду написано быть тоже учительницей, — улыбнулась Лариса.
— Лара, после школы приезжай ко мне в Москву? — предложил он. — Будешь там учиться и жить у меня.
— В Москву? Тебя перевели в Москву?
— Теперь ты удивляешься, — усмехнулся Павел Дмитриевич.
— А кто еще удивился?
— Твой дед… Опасается, что я заделаюсь бюрократом.
— Ты? — воскликнула Лариса. — Никогда! Ты — умный.
— Ну спасибо… Так приедешь ко мне?
— Не понимаю я тебя, — помолчав, сказала дочь. — Зачем же ты с мамой разводился, если живешь один?
— Наверное, все дети рано или поздно задают такой вопрос родителям, — горько усмехнулся Павел Дмитриевич. — Мальчишкой здесь же, в Андреевке, я спросил своего отца, почему он ушел от матери.
— И что он ответил тебе?
— Он сказал, что ответит позже, когда я стану взрослым…
— И что же он тебе все-таки сказал? — Дочь снизу вверх заглядывала ему в глаза.
— Став взрослым, я понял, что глупо спрашивать у родителей, почему они разошлись. Как говорится, каждый сходит с ума по-своему.
— А страдают от этого дети, — не глядя на него, грустно констатировала Лариса.
— Разве тебе плохо живется с отчимом?
— Допустим, мне повезло, а другим? — взглянула на него дочь потемневшими глазами.
— Дай бог, чтобы твоя жизнь удалась!
— Я на себя буду надеяться, а не на бога.
Только сейчас Павел Дмитриевич понял, что Лариса не наивная девчушка, какой она ему показалась вначале. Но как ей объяснишь, что в его жизнь, как он думал, вошла настоящая большая любовь, которая на поверку оказалась красивым мыльным пузырем? Возможно, он и вернулся бы ради них, детей, к Лиде, но та не стала ждать, взяла да и вышла замуж за хорошего человека Ивана Широкова, с которым Павел в детстве дружил…
— Может, за свои ошибки молодости я сейчас расплачиваюсь? — задумчиво произнес Павел Дмитриевич. Он это сказал для себя, однако дочь живо отреагировала:
— А мама не расплачивается, — заметила Лариса. — Она счастлива. И с тобой, говорит, ей было хорошо, пока ты не завел другую…
— Твоя мама — счастливый человек, — сказал он.
— И я хочу быть счастливой.
— Наверное, счастье и несчастье неравномерно распределены среди людей: одним больше, другим меньше, а третьих вообще обделили. Я, по-видимому, отношусь к последним.
— Все говорят, ты умный, — успокоила дочь. — Вон какую в Андреевке школу отгрохал! До сих про тебя вспоминают люди добрым словом. И по работе растешь: был учителем, потом директором, в обкоме партии работал, а теперь в Москву взяли… Как говорит моя бабушка, уж тебе грех на судьбу пенять…
Дождь стал сильнее моросить, со стороны Мамаевского бора потянул холодный ветер, деревья зашумели, застучали голыми ветвями, речка подернулась рябью. И тут они сверху услышали негромкий гогот, шум многих крыл: над бором, пересекая железную дорогу, пролетел запоздалый косяк гусей. Видно, птицы устали и, снизившись, выбирали место для отдыха. Серые птицы почти сливались с дымчатыми облаками, так плотно обложившими небо, что и швов-то не видать.
— Ваня недавно в Лысухе на удочку большую щуку поймал, — вспомнила Лариса.
— Твой Иван, гляжу, на все руки мастер, — усмехнулся Павел Дмитриевич.
— Он любит меня, — сказала дочь. — Нет, не говорил об этом, да я по глазам вижу.
— А ты его?
— Мне он нравится, я горжусь, когда он на соревнованиях берет первые места. У него ясные голубые глаза и золотистые кудри. Мне иногда хочется подергать за них… А когда он дает подзатыльники первоклашкам, я готова ему глаза выцарапать… Разве это любовь?
— Любовь у всех начинается одинаково, — сказал Павел Дмитриевич, — а расстаются люди по разному…
— Посмотри, — показала она на небо, — все гуси давно пролетели, а этот один за всеми торопится.
Гусь, вытянув шею, взмахивал большими крыльями, они даже услышали их свист. В отличие от остальных он был белый. Скоро он слился с серым небом, пропал за остроконечными вершинами высоких сосен.
— Белая ворона в стае, — задумчиво произнес Павел Дмитриевич.
— Это же гусь, папа, — возразила Лариса.
— Гусь, гусь, — улыбнулся он.
— А что такое любовь? — глядя на речку, негромко заговорила Лариса.
Он, казалось, не слышал ее.
— Когда тут установили светофоры? — кивнул он на заморгавший красным глазом невысокий бетонный столб.
— Светофоры? — удивилась дочь.
Вот они, молодые! Даже не заметили, как исчезли с откосов более полувека простоявшие семафоры, а вместо них появились светофоры. Наверное, не знают, что раньше бегали по путям пассажирские паровозы с красными колесами, а теперь мимо Андреевки с грохотом проносятся тепловозы.
— Пойдем домой, — сказал Павел Дмитриевич. — Луны не видно, звезд тоже, наши гуси улетели.
— Папа, а почему ты к бабушке Александре не заходишь? — спросила дочь.
— Как она? Все ворожит?
— Мне бородавку вывела, — сказала Лариса, показывая ему ладошку. — Она вот тут торчала. Обвязала ниткой, пошептала, нитку закопала под крыльцом, а на другой день противная бородавка почернела и отвалилась.
— Кудесница! — рассмеялся Павел Дмитриевич. — Вот что, давай-ка прямо сейчас и зайдем к ней. Напоит нас чаем?
— Она как-то на тебя гадала, сказала, что у тебя будут большие перемены, длинная дорога, на сердце — печаль, разные хлопоты… — Она наморщила высокий чистый лобик: — Что же еще она нагадала? Да, ждет тебя нечаянная радость!
— Добрая у меня мать… — усмехнулся Павел Дмитриевич. — Все верно, кроме последнего: что-то радости меня стороной обходят.
— И еще она сказала, что ты плохой сын, весь в своего отца — гордый и непутевый.
— Как-то неудобно без подарка-то? — заметил он.
— Купи конфет, — посоветовала дочь. — Бабка Александра любит сладкое.
— А что ты любишь?
— Я люблю людей, — серьезно ответила Лариса. — Мне хочется, чтобы им было хорошо… Наверное, мне лучше стать врачом. Почему так много несчастных на свете? — заглянула она в глаза отцу. И взгляд у нее был грустным.
— На этот вопрос не смогли ответить даже великие философы, — улыбнулся Павел Дмитриевич. Дочь все больше удивляла его.
— Раз человек родился, он должен быть счастлив. Ведь жить на свете так прекрасно!
— Одного счастливого человека я уже вижу, — сказал он. — Разве ты не счастлива?
— Я не знаю, — помолчав, ответила она.
Он лежал на жесткой койке и вспоминал разговор с матерью. Странный получился этот разговор. Мать ничуть не удивилась, когда они с Ларисой пришли, что-то хмыкнула себе под нос и даже с табуретки не поднялась. На столе пофыркивал небольшой белый самовар, в вазочке на длинной ножке — конфеты-подушечки, в деревянной чашке — сушки. Постарела мать, вроде бы и ростом меньше стала, седые космы выбивались из-под черного платка, провалившиеся глаза глядели строго, испытующе, во рту осталось не так уж много зубов. На ней была старая вязаная коричневая кофта с дыркой на плече.
— Карты не врут, — сказала она. — С утра ждала тебя, редкий гостенек.
— И меня ждала, бабушка? — хихикнула Лариса.
— Помолчи, стрекоза, — сурово посмотрела на нее старуха. — В каждую дырку свой острый нос сует.
— Что ты, бабушка? — рассмеялась девушка. — У меня курносый нос, даже не нос, а носик.
— Садитесь чай пить, — пригласила старуха. — Ты, кажись, Павел, любишь земляничное варенье? Лариска, принеси из кладовки банку, она в углу на полке у самого окна.
— Как живешь-то, мать? — присаживаясь к столу, спросил Павел Дмитриевич.
— Живешь — не оглянешься, помрешь — не спохватишься, — раздвинула в усмешке блеклые с синевой губы мать.
Павел Дмитриевич заметил, что над печкой торчат серые пучки высушенных трав, в углу, над потемневшим, с трухлявыми ножками буфетом, большая икона божьей матери с младенцем в серебряном окладе и с горящей лампадкой. В железной рамке, где под стеклом множество фотографий, не заметил снимков Игоря и Григория Борисовича Шмелева. Свою фотографию обнаружил в самом углу: ему лет шесть, стоит у калитки и в носу ковыряет. Это Федор Федорович Казаков его в такой позе заснял. Он первым увлекся фотографией в поселке, снимал всех подряд. Пожалуй, именно тогда, когда Вадим и Павел стояли рядком в темной кладовке и смотрели, как при красном свете в ванночке проявляются туманные очертания людей, Павел и решил тоже заняться фотографией…
Глаза матери немного оживились, когда он выставил на стол бутылку кагора.
— Церковное вино, — уважительно заметила она, но пить не стала. Бутылку потом спрятала в буфет. Некогда статная, прямая, теперь она ссутулилась, одно плечо было чуть выше другого. Вроде и нос удлинился. Чего доброго, в глубокой старости совсем превратится в бабу-ягу.
Лариса выпила две кружки чая с душистым вареньем и заторопилась домой.
— Завтра чуть свет поедем в колхоз убирать с полей солому, — сказала она. Подошла к отцу, поцеловала его. — Я тебе напишу… только я адреса не знаю.
— Как устроюсь, я тебе сообщу, — сказал Павел Дмитриевич. — А летом ко мне, слышишь?
— До лета еще дожить надо, — явно копируя бабушку, с серьезной миной произнесла дочь и, звонко рассмеявшись, выскочила за дверь.
— Веселая, добрая, а постоянства в душе нету, — изрекла мать. — И твоя Лидушка такая же. Был ты — любила тебя, а теперя души не чает в Ванятке Широкове. Таким-то, сынок, легче всего и живется на белом свете. Мужик да собака всегда на дворе, а баба да кошка завсегда в избе…
— Я на Лиду не в обиде, — сказал сын. — Что нам было отпущено, прожили с ней хорошо.
— Веришь в судьбу? — хитро взглянула на него мать.
— Так, к слову пришлось, — сказал он.
— Взял бы и снова женился? — усмешливо взглянула на него мать. — Красивый, вон и седина тебе к лицу… Неужто от таких-то нынешние бабы нос воротят?
Он улыбнулся про себя, вспомнив, что то же самое говорила ему и дочь.
— Говорят, ты будущее предсказываешь, — усмехнулся Павел Дмитриевич. — Вот и погадай: женюсь я снова или так свой век бобылем проживу?
— А мне неча и гадать, — скорбно поджав губы, заявила мать. — Я и так знаю — быть тебе бобылем. Не веришь ты бабам и рад бы снова жениться, да не переступить тебе через себя: обжегшись на молоке, теперь будешь дуть на воду.
— А что еще ждет меня впереди?
Павел Дмитриевич понимал, что все это чепуха, но какое-то затаенное любопытство заставляло его задавать матери эти вопросы. Случается, и гадалки правильно предсказывают судьбу. Вернее, не предсказывают, а угадывают. Сколько уже сотен лет существуют хироманты, астрологи, графологи.
— Другим я могу это открыть, а тебе — нет, — сказала мать. — Ты же мой сын. А на своих загадывать трудно… Я слышала, врачи не делают операции близким. Да и зачем это тебе? Ты же образованный, все одно мне не поверишь.
— Ведь узнала же ты, что я сюда приеду?
— Все у тебя, Павел, будет хорошо, а быть одиноким, видно, на роду написано. Возьми своего батьку: и женат, а один как перст, да и я вот доживаю свой век одна… — Она зорко взглянула на него: — А женщина у тебя и сейчас есть, хорошая, умная, только пути ваши уже разошлись, Паша. И другая будет еще умнее и краше этой, помучит она тебя, поиграет тобой и бросит. А на хитрых да коварных, падких до чинов и денег ты и сам не захочешь смотреть. Тут у тебя ума хватит таких сразу распознать. Баба, она, как кошка, ласку любит, а ты, Паша, неласковый, для тебя на первом месте работа, а уж потом остальное… Вот и женись на своей работе…
— Неласковый я, видно, в тебя, мать, — со вздохом произнес он.
— А какая жизнь у меня была, Паша? — поджала сухие губы она. — Много ли я радостей в ней видела? Твой батька от меня ушел, потом этот… Да рази я знала, что он вражина? Ведь до прихода немцев ничего не ведала… А сколько годов из-за него, супостата, люди на меня косились! Слава богу, теперь никто и не попрекнет прошлым… Игорь провалился как сквозь землю. Не знаю, где он и обитает…
— А что же твое колдовство? Не подсказывает?
— Живой он, Паша, — покачала она головой. — Только чужой мне. И не только мне — всем.
Павел Дмитриевич слушал мать и вспоминал свою бабку Ефимью Андреевну, которая хотя и не прослыла в поселке колдуньей, но своим близким предсказывала и беду чуяла задолго… Исстари тянутся больные и увечные к колдунам и знахарям. И некоторых они излечивают от недугов на удивление всей официальной медицине и науке. Об этом тоже пишут в газетах и журналах…
— А Дмитрий, батька твой, не жилец на белом свете, — на прощание заявила мать. — Недолго он протянет.
— Все сердце на него держишь? Не простила?
— Господь с тобой. — Ее губы тронула улыбка. — По мне, живи он хоть сто лет, да смерть ждать не хочет…
— Как тебя встретила Александра-то? — подал голос с дивана Дмитрий Андреевич.
Павел Дмитриевич не говорил ему, что был у матери, а вот поди ты, догадался! Наверное, и впрямь в их роду есть что-то колдовское. Вот только ему, Павлу, не передалась эта особенность. Все беды и невзгоды, не уведомляя его заранее, внезапно обрушиваются на голову…
— А ты чего к ней не заходишь?
— Киваем друг дружке на улице, а поговорить нам не о чем… — Он помолчал. — Вот какая штука. Странно как-то смотрит она на меня…
— Странно?
— Ну, будто что-то за моей спиной видит… Может, смерть с косой?
Павел Дмитриевич внутренне содрогнулся; и отец об этом же самом! Да что они тут, с ума посходили?!
— Не подумай, что я боюсь ее колдовства, — засмеялся отец. — Пустое все это. Поражает меня другое: нет той былой ненависти в ее взгляде, скорее — жалость. А это меня сильно задевает. Последнее дело, когда женщина мужика начинает жалеть. Оскорбительно это для меня.
— Зла у нее к тебе нет, — только и нашелся что сказать Павел Дмитриевич.
— Я вот о чем подумал, — кашлянув, заворочался на своем диване Дмитрий Андреевич. — Останься я тогда, когда был женат на Александре, в Андреевке, может, до сих пор был бы с ней и внуков нянчил. Не пускала она меня в Питер, будто чувствовала, что это конец нашей любви… А мне тогда казалось, что она хочет мне крылья подрезать, сама полуграмотная и мне не дает учиться… Добился я своего, закончил университет, в общем, по служебной линии все у меня было в порядке — и должности, и уважение, — а вот семейная жизнь так и не сложилась с Раей…
— У меня две сводные сестренки, а я их совсем не знаю, — вставил Павел Дмитриевич.
— Рая не захотела, чтобы они ездили в Андреевку, — продолжал Дмитрий Андреевич. — Сначала я думал — из-за Шуры, а потом понял: она просто презирала деревню и ей не хотелось, чтобы наши городские девочки общались со своими деревенскими родственниками… Интересная штука получается: Шура ненавидела город, бешено ревновала меня к нему…
— Не без оснований, — с улыбкой вставил сын.
— …а Рая терпеть не могла деревню. А мне то и другое дорого. А сейчас, в старости, понял, что Андреевка мне ближе, роднее города. Вот какие пироги, Павел!..
— Я начинаю верить, что мать, как и бабушка Ефимья Андреевна…
— Колдунья? — фыркнул отец.
— Есть же люди, которые обладают даром предвидения.
— Не верю я во всю эту чепуху, — сказал отец. — Просто люди в чем-то похожи друг на друга, и жизнь их течет в общем-то в одном русле. Хорошему психологу, да и просто наблюдательному человеку, не так уж сложно предсказать тому или иному человеку его будущее, этак лет на пять — десять вперед. Ты обратил внимание, как цыганки гадают? Они смотрят в глаза и почти всем говорят одно и то же — и часто безошибочно угадывают: женат или холост, сколько детей, какие перемены ждут тебя, дорога, казенный дом… Стоишь разинув рот и поражаешься, как, мол, все верно! А потом поразмыслишь — да ведь она нагадала все то, что у каждого есть, а потом ты и сам гадалке помогаешь выражением глаз, мимикой своего лица…
Оборвав последнюю фразу на полуслове, он замолчал.
— Вроде бы… мать стала помягче, чем прежде, — подождав, вставил Павел.
Отец молчал.
— Ты спишь?
— Паша, накапай мне в рюмку… этой гадости, что стоит на буфете, — с придыханием проговорил отец.
— Сердце? — Сын вскочил с кровати, включил свет и, шлепая босыми ногами по холодному полу, подошел к буфету.
— Тридцать капель… — сдавленно произнес Дмитрий Андреевич.
Чувствуя, как мурашки поползли по телу, Павел Дмитриевич накапал в рюмку из черного пузырька, крепкий запах лекарства ударил в нос.
— И таблетку нитроглицерина, — подал голос отец. Приняв лекарство и запив водой из эмалированной кружки, он подернутыми мутью глазами взглянул на сына, раздвинул синеватые губы в виноватой улыбке:
— Старость не радость.
— Может, врача позвать? — предложил сын, с всевозрастающей тревогой вглядываясь в отца.
— Отпустило, — сказал он. — Обычно я кладу нитроглицерин рядом, на тумбочку…
Нездоровая бледность и синева с губ постепенно сошли, глаза под косматыми бровями прояснились.
— Напугал? — улыбнулся отец.
— Один в пустом доме… — с сомнением покачал головой Павел Дмитриевич. — Пожалуй, отправлю я тебя завтра домой.
— Здесь мой дом, — помолчав, ответил отец. — Я хотел бы, чтобы меня в Андреевке похоронили… Рядом с отцом. Слышишь, Павел?
— О чем ты толкуешь? — с горечью вырвалось у сына. Он снова улегся на кровать. — Береги себя, съезди в хороший санаторий…
— Дважды, Павел, не умирают, а одного не миновать, — сказал отец.
В окно стучали дождевые капли, ветер заставлял глухо шуметь старые сосны на лужайке перед домом, на станции пофыркивал маневровый. Над головой, на чердаке, скреблись мыши, что-то с грохотом упало в сенях, и наступила тишина. Павел Дмитриевич ждал, что скажет отец еще, но скоро услышал негромкое сопение, постепенно перешедшее в свистящий храп. Он натянул на голову одеяло и почувствовал себя под ним спокойно и уютно, грызла лишь тревога за отца.
Диван скрипнул, и храп прекратился, старик, видно, повернулся набок. Немного погодя, когда снова на чердаке зашуршали мыши, подал голос сверчок. И Павел Дмитриевич вспомнил, что и раньше, когда он тут ночевал мальчишкой, под печкой пиликал сверчок. Он так и заснул под его скрипучую волынку.
2
Петя Викторов в трусах, с перекинутым через плечо полотенцем сидел на низенькой деревянной скамье в спортзале и смотрел, как на ринге делают выпады друг против друга Андрей Казаков и второразрядник Алексей Попов. Стройный высокий Андрей держался на ринге красиво, движения его были плавными, расчетливыми. Попов же был полной противоположностью ему: кряжистый, кривоногий, с широким лицом и приплюснутыми ушами. Большая голова набычена, взгляд исподлобья недобрый. Тренер говорил, что Алексей очень цепкий, настырный боксер и далеко пойдет, правда, есть у него недостаток: любит ближний бой и часто входит в клинч. Прижавшись к противнику, изо всех сил молотит его по корпусу, но за это судьи не особенно набрасывают очки. Попов старше Пети и Андрея на два года, он заканчивает в этом году школу и поставил перед собой задачу стать перворазрядником. Весной состоятся зональные юношеские состязания в Риге, тренер толковал, что и Андрей будет включен в сборную. Петя Викторов не надеялся на эту поездку: его дела обстояли не блестяще. У Андрея уже второй разряд и с десяток побед на юношеских соревнованиях, а Петя с трудом заработал третий, хотя вступили в секцию одновременно.
Попов опять прижался к Андрею и колошматил его боксерскими перчатками. Два хука были чувствительными. Тренер развел их, но через минуту Алексей снова притиснул противника к канатам. Тренер уже поднял руку, чтобы сделать предупреждение Попову, но тут произошло следующее: Андрей с силой обеими руками оттолкнул от себя верткого противника, резко выбросил перчатку вперед, и приоткрывшийся Алексей мгновенно очутился на полу. Он спокойно лежал с открытыми глазами и смотрел вверх, губы его шевелились. Казаков нагнулся над ним, глаза его стали удивленными, он все еще никак не мог поверить, что это чистый классический нокаут.
Тренеру пришлось побрызгать водой на Попова, чтобы тот окончательно пришел в себя. С трудом поднявшись и держась за канат, Алексей с кривой усмешкой произнес:
— Мастак ты, Андрей! Первый раз я с пола увидел потолок…
— И не последний, если будешь открываться, — проворчал тренер, усаживая его на стул в углу ринга. — А впрочем, Попов, сходи-ка в медпункт. Мне что-то глаза твои не нравятся.
Петя смотрел на друга и улыбался от уха до уха, он был искренне рад за него. Викторов никогда не испытывал зависти к Андрею. А Казаков будто был и не рад своей победе нокаутом, он протянул Пете руки, чтобы тот расшнуровал перчатки, зеленоватые глаза его смотрели мимо, лоб нахмурен, толстые губы недовольно поджаты.
По дороге домой он вдруг сказал приятелю:
— Знаешь, фиговый я боксер! Когда Леша лежал на полу, как мешок с зерном, мне стало жалко его… Только что перед тобой был живой сильный парень — и вот на тебе! Безвольная туша с мутными глазами. Все-таки бокс — жестокая штука!
— Какой удар! — не слушая его, восторгался Петя. — Прямой правой в челюсть! Вот увидишь, тебя теперь будут бояться на ринге.
— Думаешь, это хорошо?
— Попенченко шел на противника как таран и чаще всего побеждал нокаутами.
— Дотяну до первого разряда и брошу бокс, — задумчиво сказал Андрей.
— Ну и дурак! — с сердцем заметил Петя. — Тренер говорит, у тебя отличные данные, может, в чемпионы выбьешься.
— Не для меня это, Петро, — улыбнулся Андрей. — Радость победы мимолетна, а потом приходит разочарование. Что бы наш тренер ни толковал, но удар в голову — это травма, иногда сотрясение мозга. И я это всегда помню. А сегодня вдруг забыл…
— Вот развел антимонию! — фыркнул приятель. — У тебя появился удар, балда! Надо радоваться, а он какую-то ахинею порет.
— Ладно, куда мы сегодня пойдем? — перевел разговор на другое Андрей.
— Куда? — опять хмыкнул Петя. — Туда же, куда всегда, — в бассейн.
— Вот это спорт! — улыбнулся Андрей. — Забираешься на вышку, ступаешь на доску, раскачиваешься, резко выпрямляешься, сильный толчок — и летишь ласточкой вниз. Красиво, изящно, благородно! А тут лупишь по человеку мягкой кувалдой, обливаешься липким потом, глотаешь кровь с губы, а потом в зеркале любуешься на свою разбитую, несчастную рожу… Мне еще повезло, что нос ни разу не проломили.
— А у меня… — Петя дотронулся до переносицы, — вмятинка. А помнишь, с каким ухом я ходил в школу? Блин, а не ухо! Кстати, это мне Попов свинцом залепил на тренировке.
— Думаешь, она будет сегодня там? — спросил Андрей.
Он не смотрел на приятеля. Они шли в толпе прохожих по Невскому. Двое мальчишек в светлых нейлоновых куртках и джинсах. Влажный серый асфальт, влажные крыши зданий, влажное серое небо над городом. Вроде бы и дождя нет, а такое ощущение, что ты промок насквозь. Такое бывает в Ленинграде в ноябре. Падает с неба снег, а под ногами — мокрый асфальт. Снежинки тают, едва коснувшись его. Вода в Фонтанке маслянисто-черная, в ней отражаются чугунные решетки и здания. У берегов приткнулись катера, на тех, которые не закрыты брезентом, набросаны окурки, на дощатых палубах много красных листьев. Бурый узкий лист с зазубринами приклеился к ягодице бронзового юноши, сдерживающего взметнувшего передние ноги коня на Аничковом мосту.
Андрей любил осенний Ленинград, с удовольствием смотрел на старинные здания со сверкающими широкими окнами, дворцы; хотя вокруг были люди, ему казалось, что он один бредет по городу, забыл даже про Петю. Понемногу развеялось неприятное настроение после боя с Поповым. Какое было у него отрешенное лицо с остановившимися глазами!..
Она медленно поднималась на вышку, движения ее стройного тела в черном купальнике были легки и удивительно изящны. Андрею даже больше нравилось смотреть, как она поднимается на трамплин, чем когда, вытянувшись в бело-черную молнию, входит в зеленоватую воду бассейна. Она высокая, плечи и бедра у нее узкие, на белом лице выделяются светлые глаза. Переодевшись в раздевалке, она выходит оттуда с золотистым пучком на голове, на затылке ее длинные волосы защемлены большой черной заколкой.
Наверное, она обратила внимание, что двое мальчишек в дни ее тренировок приходят в бассейн, садятся на одну и ту же скамью и смотрят на прыгунов с вышки. Когда она выходит из зала, мальчишки идут позади почти до Садовой, там она садится на четырнадцатый автобус, идущий в сторону Лиговки, а они остаются у Гостиного двора. Ни один ни другой ни разу не сделали попытки подойти к ней и познакомиться.
Спортсменка поднялась на вышку, ступила на широкую доску, прижала тонкие руки к туловищу. На мокрой резиновой шапочке играли блики от ярких плафонов. На миг лицо девочки стало очень серьезным и сосредоточенным, потом она стала медленно раскачиваться на пружинящей доске, неожиданно легко оторвалась от нее, птицей взмыла вверх, потом, сделав чистое двойное сальто, с негромким всплеском вошла в воду. Когда она вынырнула и небрежно поплыла саженками к краю бассейна, где ступеньки, Андрей негромко зааплодировал: прыжок действительно был великолепен. Девочка слегка повернула голову в их сторону, легкая улыбка тронула ее губы.
— Интересно, как ее зовут, — провожая взглядом идущую по краю бассейна девушку, задумчиво сказал Андрей.
— Подойди и спроси…
— У нее должно быть красивое имя, легкое, воздушное… Ну… Майя или Алена.
— Прыгает она классно, — заметил Петя.
— А может, Ия?..
— Хочешь, я сегодня подойду и спрошу, как ее зовут? — сбоку взглянув на приятеля, сказал Петя.
— Зачем?
— Что зачем?
— А вдруг — Фекла или Дуня? — усмехнулся Андрей. — Пусть лучше останется прекрасной незнакомкой.
— Пошли, — локтем толкнул его в бок Петя. — Она уже переоделась.
— Она живет в красивом старом доме и вечерами выводит в парк на прогулку борзую, — продолжал Андрей.
— А может, боксера? Или шпица?
— Она очень красиво смотрелась бы с борзой.
— Я у нее спрошу…
— Ты убьешь тайну, — вздохнул Андрей. — Сейчас мы можем предполагать все что угодно, а когда узнаем, тайны не будет.
— Кто же тебе нравится — она или тайна?
— Тайна в ней, — рассмеялся Андрей.
— Иногда я тебя, Андрюша, не понимаю, — вздохнул приятель.
Небо над городом посветлело, кое-где в серой дымке заметны были бледно-зеленые промоины. Даже не верилось, что где-то над пухлым ватным одеялом сияет яркое солнце. На Невском, напротив «Пассажа», регулировщик показывал полосатым жезлом объезд машинам.
Тоненькая девушка с капроновой сумкой через плечо на длинном ремне неторопливо шагала впереди. Она в двухцветной курточке, на стройных ногах красные резиновые боты. Золотистый пучок волос покачивался в такт ее шагам. Она никогда не оглядывалась, никто ее не провожал, мальчишки даже не знали, есть ли у нее подруги. Иногда она, сидя на скамейке и наблюдая за прыгунами, разговаривала с моложавой женщиной в трикотажном костюме — тренером, перебрасывалась несколькими словами с другими девушками, но до остановки на Садовой всегда шла одна.
— Ты что, стесняешься к ней подойти? — уж в который раз спрашивал Петя.
— Она сама по себе, а мы с тобой сами по себе, — улыбался Андрей. — Главное, что она существует на белом свете и мы можем два раза в неделю смотреть на нее…
— Я могу и не смотреть, — ухмыльнулся Петя.
Он и впрямь не понимал своего друга: в общем-то такой решительный и смелый, Андрей явно пасовал перед этой тоненькой узкоглазой прыгуньей. На школьных вечерах спокойно приглашал девушек на танцы, свободно разговаривал с ними, острил, иногда читал им Блока. Из всех поэтов Андрей выделял Есенина и Блока. Нравились ему Бодлер, Теннисон, Китс, Шелли.
Петю поэты не интересовали, он увлекался зарубежными детективами. Лучшими писателями считал Конан-Дойла, Сименона и Агату Кристи. Детектив прочитывал залпом, потом делал небольшую передышку и брался за другой. Их много стали печатать в разных журналах. Раньше Петя Викторов и не подозревал, что существуют такие журналы, как «Подъем», «Волга», «Звезда Востока», «Уральский следопыт». В школе любители детективов обменивались друг с другом этими зачитанными до дыр журналами.
А Казаков к детективам был равнодушен, правда Сименона и Агату Кристи признавал. Он часами просиживал в читальном зале, библиотекарь разрешала ему даже заходить туда, где хранились пришедшие в негодность экземпляры. В книгохранилище Андрей разыскал сборник неизвестного для Пети поэта Франсуа Вийона, которого за бродяжничество в 1463 году на десять лет изгнали из Парижа. Наизусть декламировал его стихи:
…судьба одна!
Я видел все — все в мире бренно,
И смерть мне больше не страшна!
Очень любил Хемингуэя, Фолкнера, Вулфа. Отзывался восторженно о Стейнбеке, Бунине. Петя пробовал читать то, что предлагал ему Андрей, но от Фолкнера его тянуло в сон, он так и не одолел его «Деревушку», рассказы Хемингуэя были ему совершенно непонятны, а Бунин навевал такую зеленую тоску, что он на пятнадцатой странице закрыл книгу и с облегчением вернулся к своим испытанным детективам. Тут все тебя держит в напряжении, до конца не знаешь, кто убил. Читаешь, наслаждаешься, а в книгах, которые давал ему Андрей, иногда никакого сюжета не было — наворочено такого всякого, что голова пухнет, а удовольствия ни на грош. Андрей утверждал, что эти произведения заставляют задумываться о смысле жизни, а когда Петя спросил его, в чем же смысл жизни… так и не сумел ответить, сославшись, что на этот вопрос величайшие философы всех времен не сумели дать точный и ясный ответ. Андрей читал и древних философов, но Пете их книги не предлагал, знал, что тот и страницы не одолеет.
Петя Викторов ниже Андрея почти на голову, он светловолос, широколиц, большерот, ресницы у него редкие и рыжие, а глаза маленькие, водянисто-голубые. Дружат они с пятого класса и, что самое удивительное, никогда не ссорятся. Надо сказать, Андрей не корчит из себя большого умника, не кичится своей эрудицией, а самое главное — ценит Петю как художника. Ему нравятся эскизы, наброски к картине, которую Петя должен закончить через полгода. И еще одно — Казаков не навязывает Пете своих убеждений.
Петя побывал с другом в Андреевке, был на рыбалке на озере Белом, где на пленэре сделал много акварелей и зарисовок, и Андрей, в свою очередь, несколько раз приезжал в поселок художников — это не так уж далеко от Андреевки. Петин отец написал два портрета Андрея. Пете они не очень понравились, он загорелся сам написать приятеля, но тот решительно отказался, не объяснив почему.
…Незнакомка остановилась на автобусной остановке, они прижались к обшарпанной желтоватой колонне Гостиного двора, мимо шли и шли прохожие. Иногда они загораживали девушку. Она стояла чуть на отшибе, ступив на край проезжей части. Из сумки на плече торчала розовая ручка складного зонтика. Пучок на голове, оттопырившись у тонкой длинной шеи, концом своим доставал до узких плеч. Девочка не вертела головой, не высматривала нервно автобус, как другие, просто стояла и задумчиво смотрела продолговатыми глазами на проезжающие по Садовой машины и трамваи.
Четырнадцатый с шипением подкатил к остановке, распахнулись двери, ожидающие, пропустив выходящих, торопливо вскакивали в обе двери. Девочка вошла последней. Прощально качнулся конский хвост, блеснула черная заколка. Автобус, выждав немного, плавно влился в поток машин. На другой стороне улицы в широком окне комиссионного магазина ярко вспыхнула большая бронзово-хрустальная люстра. Наверное, продавец включил для демонстрации покупателю.
Петя улыбнулся, раскрыл большой альбом, с которым никогда не расставался, вырвал оттуда лист и протянул Андрею. На нем была изображена только что уехавшая девушка. Она стояла к ним в профиль, жгут волос причудливо изгибался, узкий глаз, опушенный длинными ресницами, смотрел вдаль, губы тронула легкая презрительная улыбка. Очертания фигуры набросаны небрежными штрихами, однако резиновые сапожки на длинных ногах тщательно выписаны.
— Я не видел, как она улыбается, — внимательно разглядывая рисунок, сказал Андрей.
— Нравится? Можешь взять.
— Ее улыбка…
— До улыбки Джоконды ей далеко, — рассмеялся приятель. — Улыбка Джоконды уже сколько веков — тайна!
Андрей аккуратно свернул рисунок в трубку и засунул в свою сумку.
— Ты — художник, — помолчав, сказал он. — Только вот что я тебе скажу: она умнее, чем ты думаешь.
— Это ты по ее прыжкам в воду определил? — насмешливо посмотрел на него приятель. — Ты ведь с ней не разговаривал? Может, откроет рот и такую понесет чушь…
— Это ты сейчас чушь несешь, — оборвал Андрей.
— Можно подумать, ты ее хорошо знаешь!
— Я знаю, — улыбнулся Андрей. — Уверен, что ей эти блоковские стихи понравятся:
Ты из шепота слов родилась,
В вечереющий сад забралась
И осыпала вишневый цвет,
Прозвенел твой весенний привет.
С той поры, что ни ночь, что ни день,
Надо мной твоя легкая тень…
Приятель уставился на него, почесал бледную вмятину на переносице и сказал:
— Андрюха, никак ты втрескался в нее?
— «Втрескался»… — поморщился приятель. — Петя, ты совсем не романтик! Вспомни, Дон-Кихот поклонялся Дульсинее Тобосской, которую никогда не видел, а Петрарка всю жизнь слагал сонеты Лауре, с которой и словом не обмолвился.
— Я знаю, почему ты не хочешь с ней познакомиться, — подумав, проговорил Петя. — Боишься разочароваться. Откроет пасть…
Андрей предостерегающе поднял руку, мол, заткнись, однако потом мягко заметил:
— Бедный Петя-Петушок Золотой Гребешок! Тебе еще не стукнуло пятнадцати, а ты уже такой закоренелый циник! Разве можно так относиться к женщине? А наша прыгунья? Да она тоненькая, воздушная, неземная… А ты — «пасть»!
— Когда при мне начинают восхищаться девчонками или кинозвездами, я всегда говорю, что они так же, как и все, едят, спят, сморкаются и…
— Петруччио, хочешь, я предскажу тебе твое будущее? — снова перебил его приятель. — Ты женишься на официантке из сосисочной на Невском, будешь стаканами глушить бормотуху, ругаться изощренным матом и раз в месяц попадать в вытрезвитель…
— И буду малевать плакаты к праздникам и вывески для магазинов, — вставил Петя.
— При всем при том ты будешь тонким современным художником, твои картины будут выставляться на выставках, покупаться музеями… — с улыбкой продолжал Андрей.
— Послушай, а кем ты будешь? — спросил Петя.
Они пересекли Невский подземным переходом и пошли по Садовой к цирку. С афиши кинотеатра «Молодежный» на них свирепо смотрел чернобородый Даниэль Ольбрыхский. Шел двухсерийный фильм «Пан Володыевский».
— Там очень натурально сажают одного мужика на острый кол, — кивнув на афишу, заметил Петя.
— Тебе только это и запомнилось? — насмешливо взглянул сверху вниз на него Андрей.
— Отвечай на мой вопрос, — потребовал приятель.
— Ты знаешь, я счастливее тебя! — рассмеялся Андрей. — Ты с детства знаешь, кем будешь, а я — нет. Представления не имею, что меня ждет впереди.
— Чего же радуешься? — подозрительно покосился на него Петя.
— Жить интереснее, когда не знаешь, что тебя ждёт, — рассуждал Андрей. — Некоторые люди пытаются узнать у цыганок, гадалок свое будущее. А зачем, спрашивается? Если все будешь знать наперед, то тогда какой смысл жизни? Солдат не будет носить в ранце жезл маршала и стараться хорошо воевать, потому что звезда и папаха маршала и так упадут на его голову; художник, писатель, композитор не будут оттачивать свое мастерство, потому что им обещали бессмертие.
— Я знаю, кем ты будешь, — задумчиво сказал Петя. — Писателем, как твой отец.
— Мой отец христом-богом заклинает меня не делать этого! — воскликнул Андрей. — И потом, нужен талант, а я, братец, на тройки пишу школьные сочинения.
— Зато стихи сочиняешь…
— Для стенгазеты? — усмехнулся Андрей. — Какая это поэзия! Дилетантство.
— Боксером ты не хочешь быть, поэтом тоже… Тогда кем?
— На Луну хочу слетать, походить по ней…
— Опоздал, — рассмеялся Петя. — Армстронг и Олдрин в июле тысяча девятьсот шестьдесят девятого года уже походили по Луне.
— Смотри, запомнил!
— Я на память не жалуюсь, — сказал Петя. — А ты поступай в авиационное училище. Оттуда легче всего попасть в космонавты.
— Я хочу пойти в кассу, взять билет до Луны или Марса, сесть у иллюминатора в ракету, как в самолет, и полететь туда, — продолжал Андрей. — Когда-нибудь ведь так и будет?
— Ну-ну, слетай, — улыбнулся приятель. — Не забудь мне оттуда привезти… симпатичную голубую марсианочку!
— Пошляк ты, Петя, — вздохнул Андрей.
Солнце с трудом распихало ватные облака, отыскало зеленоватое окошко и неожиданно ярко ударило широким лучом в огромную и красочную афишу на здании цирка. Нарисованный на ней карапуз Карандаш в широченных полосатых штанах и его знаменитый терьер будто вдруг ожили на афише, задвигались…
— Знаешь, кем я буду? — сказал Андрей. — Клоуном… Вот видишь, ты уже смеешься… Замечательная это профессия — людей смешить!
— Пока ты только меня смешишь, — заявил Петя.
3
Вадим Федорович давно уже замечал за собой, что больше месяца-двух не может работать на одном месте, начинает испытывать беспокойство, куда-то хочется уехать, — в общем, появляется неодолимая потребность сменить обстановку. И тут, как раз кстати, позвонили из Литфонда и предложили путевку в Дом творчества в Комарове. Несколько раз он навещал там знакомых писателей. Трехэтажный дом был окружен высокими соснами, напротив него стояло приземистое, с широкими окнами, деревянное здание столовой. В другом двухэтажном деревянном доме, покрашенном бурой краской, жил обслуживающий персонал. Пару комнат на втором этаже тоже занимали писатели, как правило начинающие. В главном корпусе селили известных. В Комарове поздней осенью обычно стоит торжественная тишина. Вниз к Финскому заливу вели неширокие песчаные дорожки. Такое впечатление, когда выходишь из электрички, что это маленький дачный поселок, но когда как следует познакомишься с ним, то начинает казаться, что поселку нет начала и конца. Среди сосен и елей спрятались сотни добротных дач. Улицы тянутся до Репина, бесчисленное количество переулков, тупиков — и все дачи, дачи, дачи. В самых высоких, красивых, сохранившихся еще с довоенных времен, расположились детские санатории, пионерские лагеря. Дом творчества писателей находится на улице Кавалеристов, неподалеку от платформы, где останавливаются электрички.
Казаков приехал в Комарово в середине декабря. Тридцать первого он должен был покинуть Дом творчества, потому что с первого января весь корпус безраздельно будет отдан ребятишкам, которые проведут здесь зимние каникулы.
С сумкой в одной руке и пишущей машинкой «Олимпия» в другой он в одиннадцать утра сошел с электрички и занял комнату, указанную в путевке, на третьем этаже. Разложив вещи, вышел в просторный вестибюль, где на широком диване сидели два почтенных старца, а третий за маленьким круглым столиком с кем-то разговаривал по телефону. «Привези мне в субботу зимнюю шапку, что-то похолодало, — рокотал он густым прокуренным басом в трубку. — Носки? Захвати пару шерстяных… Что? Звонили из Москвы? Ты сказала, что я в Комарове? Сказала, что я уже послал им статью о Пастернаке?..»
Сидящие на диване старички — один был абсолютно лыс, только у висков завивались в колечко белые волосики — равнодушно взглянули на Вадима и продолжали свою неторопливую беседу. Казаков подошел к деревянной доске, где в маленькие ячейки с номерами комнат были всунуты отпечатанные на машинке фамилии проживающих. С удовлетворением отметил, что тут Татаринов Т. А. и Ушков Н. П. Вообще-то знакомых фамилий было много, но Вадим близко мало кого знал. Мелькнула было мысль сразу зайти к Николаю, но решил сначала прогуляться по Комарову, спуститься к заливу: хотелось после шумного города побыть одному. До обеда еще три часа, всех знакомых увидит в столовой.
В Комарове, как и в городе, не было ни снежинки, хотя все говорили, что тут свой микроклимат, мол, когда в Ленинграде дождь и лужи, здесь солнце и снег. На дорожках поблескивали сосновые иголки, с залива дул холодный ветер, слышались глухие удары волн о берег. Вадим поглубже натянул на голову серую кепку, задернул повыше на коричневой куртке молнию и зашагал по асфальтовой дорожке в сторону Академического городка. Сезон давно закончился, и павильоны и ларьки, работающие летом, были закрыты. Через широкие окна видны поставленные на белые столы ножками вверх металлические стулья. Что-то грустное было во всем этом запустении, невольно представлялось солнечное лето — людские голоса, оживление, девушки в купальниках, с махровыми полотенцами, не спеша спускающиеся к пляжу, музыка, выплескивающаяся из транзисторов, солидные матроны, загорающие в шезлонгах на своих дачных участках, веселая детская возня на площадках, где сейчас, печально поникнув головами, мерзли за забором на ветру деревянные зебры, жирафы, слоны. Тропинки, ведущие к дачам, были засыпаны желтыми листьями и иголками. На зеленом заборе из почтового ящика торчала свернутая в трубку мокрая газета.
Мертвый сезон. На дачах почти никто не живет. Вот выпадет снег — и хлынут сюда лыжники. Хозяева дач расчистят засыпанные снегом тропинки, снимут ставни, из труб потянется в морозное небо сизый дымок… А пока тихо, серые облака медленно движутся в сторону залива. Даже отдыхающие не попадаются навстречу. Но Вадиму Федоровичу не было грустно, наоборот, он с удовольствием вбирал в себя эту благословенную тишину, нарушаемую лишь шорохом просыпающихся сверху сухих иголок. Извечный шум раскачивающихся вершин деревьев вселял в сердце тихую щемящую радость. Нет-нет напоминал о себе залив: приглушенный шум накатывающихся на берег волн приходил будто из-под земли. Неудержимо потянуло к морю, и Вадим Федорович, свернув с дорожки к красивой, с затейливой резьбой, даче на пригорке, стал спускаться вниз. Чем ближе к заливу, тем сильнее порывы ветра, деревья уже не шумят, а стонут, скрипят. С Приморского шоссе, что тянется возле самого залива, доносится шум машин. По обеим сторонам крутого спуска болотистые места, тут не видно дач. Они там, у залива. На песчаном берегу видны крашенные суриком днища перевернутых на зиму лодок. Большой красный буй, полузасыпанный песком, косо накренился к воде. Далеко впереди Казаков заметил бредущую по песку у самой воды пару. Ветер яростно трепал их одежду, старался сорвать головные уборы. Женщина опиралась на руку мужчины. Скоро холодный порывистый ветер прогнал их с пляжа, и Казаков снова остался один на один с неспокойным морем. Придерживая кепку рукой, он медленно побрел вдоль кромки залива. На гладком мокром валуне отдыхали две сгорбившиеся чайки, ветер взъерошивал им перья, наверное, брызги попадали на них, но птицы упорно оставались на месте.
Вадим Федорович приехал сюда, чтобы поработать над книжкой о разведчике Иване Васильевиче Кузнецове. Работа что-то продвигалась медленно, очень не хватало фактических материалов о том периоде. Кое-что прислал из Берлина верный Курт Ваннефельд, он писал, что больше его к полицейским архивам не допускают и добиться разрешения властей не так-то просто. Ваннефельд использовал все свои связи. Вадим Федорович понял между строк, что дружба его с советским журналистом не по нутру его буржуазным издателям.
Вернувшись из ФРГ, он снова и снова прокручивал в памяти все события, которые произошли с ним в Мюнхене: встречи с Боховым и Найденовым… Теперь он понимал, что Игорь готовил ему ловушку. Спасибо Курту — он в самый последний момент выручил его. Казаков корил себя за доверчивость, беспечность, с какой он вел себя в Мюнхене. Он слышал и читал о провокациях, которые устраивают за рубежом советским людям агенты разведок, но, как обычно бывает, к себе все это никоим образом не относил. Он позвонил Борису Ивановичу Игнатьеву, встретился с ним и все рассказал… Капитан попенял, что в свое время Вадим Федорович не рассказал о своей встрече в Казахстане с Игорем Найденовым, вернее — Шмелевым. Казаков и сам себя корил за это. Ведь когда Игорь подошел к нему в Мюнхене у гостиницы, он сразу его узнал, почему же там, в целинном совхозе, решил, что это все-таки не он? Ведь пришла же ему мысль в самолете, когда он возвращался из Казахстана, что тракторист-целинник — это Игорь Шмелев? А он эту; мысль начисто отринул и забыл думать об этом, хотя, собирая материал для книги, несколько раз встречался с капитаном Игнатьевым. Кстати, он теперь уже майор…
Мысли с Найденова перескочили на Вику Савицкую. Выходя на прогулку, он намеревался взглянуть на ее дачу. Щека, повернутая к заливу, горела от ледяного ветра, возвращаться тем же путем не захотелось, и он, перейдя шоссе, зашагал по тропинке в поселок. До обеда еще есть время, можно прогуляться до дачи Савицких. Она где-то неподалеку. Вернувшись из ФРГ, Вадим Федорович не позвонил, а сейчас вот вдруг вспомнил о ней…
Комаровские дачи, как правило, находятся в глубине участка. Идешь по улице, и домов почти не видно, одни сосны и ели за заборами. Двухэтажная дача Савицких тоже спряталась среди деревьев. Вадим Федорович уже прошел мимо нее, как что-то заставило его обернуться: в окне боковой комнаты на первом этаже сквозь плотные шторы пробивался электрический свет. На дверях гаража висел замок, прикрытый полиэтиленовой пленкой. На крыльце поблескивали сосновые иголки. Стоя у зеленого забора, Казаков раздумывал: постучаться в дверь или не стоит? Сегодня четверг. Вика, по идее, должна быть на работе. Наверное, родители пожаловали, — ее отец уже несколько лет на пенсии.
Он не зашел. Пройдя немного вперед, свернул на другую улицу и скоро вышел к Дому творчества. Из главного корпуса выходили в наброшенных на плечи куртках и пальто люди. В столовой уже вспыхнули люстры, на столах виднелись холодные закуски, приборы. Громко хлопала широкая застекленная дверь.
— Нашего полку прибыло! — услышал он мягкий тенорок Тимофея Александровича Татаринова. — Здравствуй, дорогой!
Улыбающийся седоусый писатель шел навстречу, распахнув объятия. «Неужели полезет целоваться?» — мелькнула мысль, и в следующее мгновение Татаринов смачно залепил ему поцелуй прямо в губы. Казакову не нравилась эта идиотская привычка людей искусства при встрече целоваться друг с другом и говорить «старик». Стараясь этого избежать, первым далеко вперед протягивал руку, пытаясь волевым движением предотвратить столкновение и неминуемый мокрый поцелуй. Иногда это удавалось. Но коренастый, грузный, с круглым животом, Татаринов пер на него, как танк, и ускользнуть от него не было никакой возможности.
— Ты что же не зашел ко мне? — сразу начал давить на него Тимофей Александрович. — Ишь ты, гордец, приехал и носа не кажет!
— Я час назад заявился, — стал оправдываться Вадим Федорович, удивляясь как это некоторым людям легко удается сразу делать других виноватыми.
— За нашим столом есть одно свободное место, — между тем говорил Татаринов, двигаясь с ним к крыльцу.
И опять Вадим Федорович безропотно подчинился, хотя ему нужно было зайти в номер, раздеться и руки помыть. Впрочем, это можно сделать и при входе в столовую, где раковина с краном.
Татаринов сбрил свою пышную бороду, оставил лишь короткие усы и стал еще больше походить на татарина. Розовая плешь стала шире, а красная шея могучее. Весь он излучал собой добродушие и довольство, лишь в узких острых глазах притаилась насмешка.
Настроение Казакова сразу улучшилось, когда немного погодя за их стол сел Николай Петрович Ушков. Целоваться они, естественно, не стали, потому что приятель тоже не терпел этой привычки.
— Я ждал тебя еще вчера, — сказал Ушков. — Звонил тебе — Ира мне и сказала, что ты взял путевку в Комарово.
Последнее время опять их отношения с женой ухудшилась. В какой-то мере из-за этого Вадим Федорович и поехал в Комарово. Выходит, Николай звонил, а она даже не поставила в известность об этом…
— Ребята, посмотрите вон на того типа, что сидит за столом, у самых дверей, — понизив голос, показал смеющимися глазами Татаринов. — Человек в противогазе! — Он громко рассмеялся.
— Москвич, кажется, очеркист, — вставил Ушков.
Очеркист с гигантским носом в вытаращенными глазами невозмутимо тыкал вилкой в мелкую тарелку и ни на кого не обращал внимания. За столом он сидел один.
— Надо бы отметить, Вадим, твой приезд, — сказал Тимофей Александрович.
— Я хотел поработать, — заикнулся было Вадим Федорович.
— Еще наработаешься, — осадил Татаринов. — Ишь ты какой прыткий! Сначала нужно акклиматизироваться. Или ты можешь вот так сразу с электрички за письменный стол?
— Могу, — улыбнулся Казаков.
— Коля, ты только посмотри на него! — рассмеялся Тимофей Александрович и обаятельно улыбнулся веснушчатой официантке, подкатившей уставленную тарелками тележку к столу. — Римма, золотце, мне бифштекс с яйцом. — Перехватив ее вопрошающий взгляд, брошенный на новичка, пояснил: — Вадим Казаков, прозаик, он будет сидеть с нами.
Римма поставила перед Вадимом Федоровичем тарелку с биточками с рисом. Ушкову достался шницель с картофельным пюре.
— Завтра утром на листке проставьте номер комнаты и сделайте заказ, — сказала Римма, двигая свою тележку к следующему столу.
В светлой просторной комнате скоро заполнились почти все столы. Каждый входящий в зал вежливо говорил: «Приятного аппетита». Казаков с любопытством осматривался: знакомых довольно мало. У окна в гордом одиночестве спиной ко всем сидел белоголовый, с аккуратными усиками человек. Вид у него был неприступный. В ответ на приветствия проходящих мимо он резко нагибал величественную голову и не глядя что-то негромко отвечал.
— Кто это? — негромко спросил Казаков.
— Ты не знаешь Алексея Павловича? — сделал удивленные глаза Ушков. — Его все знают.
— Классик? Где-то я его, наверное, портрет видел…
Ушков и Татаринов рассмеялись.
— Классик… бильярда, — сказал Тимофей Александрович.
— Алексей Павлович с самим Маяковским сражался за зеленым столом, — прибавил Николай. — Знаменитостей нужно знать, дорогой Вадим.
— Я в бильярд плохо играю, — улыбнулся Казаков и снова посмотрел на заканчивающего ужин величественного старца.
— Алексей Павлович и сейчас никому не уступит в бильярд, — заметил Ушков. — Рука у него твердая, а глаз зоркий.
Татаринов после ужина заявил, что на полчаса зайдет к известному профессору-терапевту — его дача неподалеку. Тасюня последнее время стала жаловаться на желудок, нужно договориться с профессором, чтобы он ее принял в своей клинике.
Прогуливаясь с Ушковым, Вадим Федорович подумал, что, пожалуй, Татаринов не даст тут ему спокойно поработать…
— Вырвался старик от своей Тасюни, — говорил Николай Петрович, — Вот и куролесит! Дождется, что она приедет сюда и увезет домой. Такое уже случалось. На днях жена одного поэта примчалась на такси и прямо из номера увезла муженька.
— Что же это за мужчина, который так зависит от жены? — покачал головой Казаков.
— Думаешь, мало таких, которые вертят своими муженьками как хотят? — усмехнулся Ушков.
— Мне кажется, Тасюня меня невзлюбила, — заметил Вадим Федорович.
— Значит, и старик от тебя отвернется! — резюмировал Николай Петрович. — В этой семейке все решает она.
— Помню, как мы с тобой у него были дома, — так она сычом на нас смотрела, — сказал Казаков. — Он, по-моему, тайком от нее написал мне рекомендацию в Союз писателей.
— Она многих не любит, а вот если ты ей понравишься, будет матерью родной, а старик станет на тебя молиться… А рекомендацию я его заставил написать. Знаешь, что он мне на другой день после нашего визита сказал по телефону? «Я не буду писать рекомендацию… Тасюня заметила, как твой приятель, Вадим, рожу кривил, когда я читал главу из романа…»
— Я боялся, что засну, — улыбнулся Казаков.
— А со мной он считается, я ведь его биограф!
— Расхвалил ты его в своей книжке оё-ей!
— Я действительно считаю его хорошим писателем. Последний его роман о Крымской войне великолепен… Кстати, в будущем году в план включено переиздание монографии о Татаринове.
— Тоже классика? — усмехнулся Вадим Федорович.
— Я палец о палец не ударил, чтобы ее переиздать, — продолжал Ушков. — Это жена Татаринова пробила. Она ведь насядет на издателей, как коршун!
В сгустившихся сумерках зайцем прыгало по рельсам огненное пятно: из Ленинграда приближалась электричка. На высоком бетонном перроне ждали всего двое мужчин. Они были в пальто с поднятыми воротниками, возле ног притулились большие сумки. С нарастающим шумом, ослепляя все вокруг, плавно затормозила электричка. В вагонах мало пассажиров. Двери раскрылись и через несколько секунд закрылись. Двое мужчин с сумками исчезли в тускло освещенных вагонах, в Комарове вышла целая группа длинноволосых парней и девушек в брюках. У одного за спиной на ремне гитара в чехле. Потоптавшись на перроне, они гурьбой пошли в противоположную от Дома творчества сторону. Ветер подхватил смятую пачку от сигарет и швырнул на шпалы. Из неплотно закрытой двери станционного строения, где продавались билеты, пробивалась желтая полоска света.
— А чего он бороду сбрил? — спросил Вадим Федорович.
— Тасюня так захотела, — рассмеялся Николай Петрович. — Она с ним за границу собирается.
— А борода-то при чем?
— Ну как же ее Тимофей поедет в Европу с дремучей бородищей? Заставила сбрить, со слезами умолил ее хотя бы усы оставить. Они все же придают какую-то мужественность.
— Для биографа великого человека ты слишком критичен, — насмешливо заметил Казаков.
— Ты знаешь, оказывается, можно быть хорошим писателем и вместе с тем… — раздумчиво начал Ушков.
— Я приехал сюда работать… — резко остановился Вадим Федорович. — Пошли на залив? Слышишь, как мощно бьет волна!
— Вообще-то старик обидится. Он ведь хотел отметить твой приезд.
— Зато Тасюня будет довольна, — улыбнулся Казаков.
— Ночью будет шторм, — взглянув на низкое черное небо, проговорил Николай Петрович.