Когда боги глухи — страница 3 из 26

1

Худощавый, с густыми рыжеватыми усами человек в замшевой куртке сидел в летнем открытом кафе, тянул из высокой кружки пиво и смотрел на летное поле. Пассажиры спускались по металлическому трапу с самолета, грузчики, открыв створки люка, укладывали на открытую платформу грузовика чемоданы, коробки, баулы. По серому асфальту к самолету неторопливо полз длинный серебристый бензозаправщик. На трапе самолета надпись: «Interflug».

День был солнечный, и металлические части самолета, замки чемоданов, лобовое стекло заправщика и даже целлулоидные козырьки шапочек техников — все сверкало, пускало во все стороны ослепительные зайчики. Берлинский аэропорт только что принял лайнер из Москвы. Когда последний пассажир сошел на землю, из салона показались пилоты в синей форме.

Человек поставил кружку, на пальце блеснул золотой перстень, теперь все внимание его было сосредоточено на высоком белокуром летчике с форменной фуражкой в руке. Тот спустился по трапу последним, о чем-то переговорил с техниками в серых комбинезонах и не спеша пошел к диспетчерской. Человек поднялся, положил на стол с картонными подставками для кружек смятую ассигнацию и с радостной улыбкой направился навстречу пилоту.

— Боже мой, Бруно! — воскликнул тот. — Уж не с того ли света, братишка?!

Они обнялись, потом принялись хлопать друг друга по плечам, смеялись. Мимо проходили люди, не обращая на них внимания.

— Как ты меня нашел? — спросил Гельмут.

— Ты свободен?

— До завтрашнего утра.

— Посидим в кафе? — предложил Бруно. — Отличное пиво, уж думал, у вас, в Восточной зоне, разучились варить настоящее баварское!

— К черту кафе! — счастливо рассмеялся Гельмут. — Поехали ко мне, я тебя познакомлю с Клавой, Карлом, Любой…

— Кто же это такие?

— Я женился в России, — рассказывал Гельмут. — Как кто у нас родится, так скандал: Клава хочет дать новорожденному русское имя, а я — немецкое. Ну и договорились, что все мальчики будут иметь немецкие имена, а девочки — русские.

— Ты что же, надумал роту их настругать? — улыбнулся Бруно.

— Пока двое.

Бруно все-таки увлек его в кафе. Посетителей осталось мало, пассажиры все разошлись. В углу на игральном автомате крутилась пластинка, исполнялись арии из итальянских опер. Бармен стоял за стойкой с кофеваркой и что-то записывал в толстую тетрадку. Полное лоснящееся лицо его было сосредоточенным.

— Я ездил в Мюнхен, вместо нашего дома — груда каменных развалин.

— Янки постарались, — помрачнел Бруно. — И мать, и отчим… одной бомбой их накрыло. И не только их…

— Где же ты пропадал? — перевел разговор на другое Гельмут.

— Долгая история, — усмехнулся Бруно. — Сдался американцам, был в Нью-Йорке, Аргентине, Монреале, недавно вернулся домой, в Западную Германию… Думаю в Мюнхене открыть пивную…

— Пошел по стопам отчима?

— Моя бывшая профессия сейчас не в моде…

— А я, как видишь, не изменил своему ремеслу, — поддел брата Гельмут. — Летаю.

— И часто бываешь в Москве?

— Не только в Москве, летаю в Прагу, Варшаву, Белград. Бываю и на западных маршрутах.

— Новая власть тебе доверяет!

— В сорок девятом вступил в СЕПГ, — сказал Гельмут.

— Здорово же тебя коммунисты обработали в России!

— Я там шесть лет прожил…

— Прожил или просидел в лагерях?

— Я работал… Мы столько натворили в этой стране, что и за сто лет не рассчитаться.

— Чем же ты собираешься с русскими рассчитываться? — пытливо посмотрел в глаза брату Бруно.

— Ни я, ни мои дети больше никогда не будем воевать против России, — твердо сказал Гельмут. — Я там многое понял, дорогой брат!

— Поэтому и прислал ко мне в Берлин в сорок третьем советского разведчика?

— Он сам захотел с тобой познакомиться, — насторожился Гельмут. — Кстати, что с ним произошло? Я с тех пор его не видел.

Бруно достал из внутреннего кармана куртки точно такой же золотой перстень, как у него на пальце, и протянул брату:

— Возьми и постарайся больше никому его не отдавать… — Он странно улыбнулся. — Я ведь подумал, ты им продался! И предал свою Родину.

— Какую ты имеешь в виду — бывшую нацистскую Германию или Советскую Россию? У нас ведь с тобой две Родины.

— А когда-то ты считал Советы врагом номер один!

— Так Гитлер научил нас. Он за нас думал и решал, что любить, а что ненавидеть. Мне до сих пор стыдно, что был таким идиотом!

— Я Гитлера никогда не считал великим стратегом, — сказал Бруно, — И еще в сорок первом знал, что мы потерпим от СССР поражение.

— Знал и помогал ему?

— Мы, немцы, — самая дисциплинированная нация…

— Знакомая песня! — ввернул Гельмут.

— Долг, честь, дисциплина для рядового немца превыше всего, — продолжал Бруно.

— Долг, честь… — горько усмехнулся Гельмут. — Ты видел Освенцим, Майданек, Маутхаузен? Сожженные русские деревни, разрушенные нашими бомбами города? Ты видел людей, живущих в землянках? Детей, голодных, с обмороженными руками-ногами? Когда-то мне было стыдно, что я наполовину русский, теперь мне иногда бывает стыдно, что я наполовину немец… Мы убивали, жгли в крематориях, заживо замораживали, как генерала Карбышева, даже убили сына Сталина, а они нам, немцам, восстанавливающим нами же разрушенные города, протягивали куски хлеба, когда мы строем возвращались с работы. Там я встретил Клаву… Я горжусь, что во мне течет и русская кровь. Это великая нация! Великая страна!

— Я осуждаю нацизм, — сказал Бруно, — но Германия должна быть единой — ты хоть это-то понимаешь, Гельмут? Это ненормально, что немцы живут в двух разных лагерях… Да вот возьми хоть нас с тобой: ты — восточный немец, а я — западный! И чувствую, что между нами ширится пропасть… Этого нельзя допустить! Нас осталось двое на целом свете, мы родные братья, Гельмут!

— Что ты от меня хочешь?

— Ничего, — улыбнулся Бруно. — Хочу посмотреть на твою жену, детей.

— Ты мне не ответил, что произошло с русским разведчиком, который передал тебе мой перстень.

— Неужели ты хотел, чтобы я изменил своему долгу? — взглянул на него Бруно. — И стал сотрудничать с русской разведкой?

— Ты выдал его?

— Я должен был это сделать, но…

— Ты подумал обо мне? — перебил Гельмут. Бруно секунду пристально смотрел в глаза брату, потом отпил из кружки, поставил ее на стол, улыбнулся:

— Конечно, я подумал о тебе. Арестуй я его, тебе бы, наверное, не поздоровилось там…

— И все-таки, что случилось с ним? — настаивал Гельмут. — У меня остались самые лучшие воспоминания об этом человеке. Может, после встречи с ним во мне и начался тот самый перелом, который заново перевернул всю мою жизнь.

— Ты хочешь знать, что с ним? — Бруно легонько стучал костяшками пальцев по столу, — Кузнецов был безусловно умным и храбрым человеком. Он мне честно рассказал, что ты отказался с ними сотрудничать, а перстень он у тебя взял на время и попросил меня вернуть его тебе…

— Он погиб?

— Я его видел всего один раз. Он пришел ко мне в форме эсэсовца, почти без акцента разговаривал по-немецки. Рассказал о тебе, передал перстень и предложил работать на русских… Конечно, не сразу вот так в лоб, толковал о неизбежном конце нацизма, расплате вождей рейха за все злодеяния, причиненные народам Европы, бил на то, что во мне тоже течет русская кровь… Наверное, он во многом был прав, но не учел лишь одного: насколько он сам был предан своей родине, настолько и я — своей. Не мог я пойти, Гельмут, на предательство, хотя и понимал, что империя зашаталась и вот-вот рухнет. Думаю, что этот русский, Кузнецов, и сам бы меня в душе презирал. Короче, мне показалось, что быть крысой с тонущего корабля не пристало баронам фон Боховым… Кажется, он меня понял, по крайней мере, больше не искал встречи со мной.

— А что ему нужно было от тебя? — спросил Гельмут.

— Что нужно разведчику от разведчика? — усмехнулся Бруно. — Сведений секретного порядка, ценной информации, документов… Иметь в абвере своего человека! Ради этого Кузнецов мог и головой рискнуть! — Бруно неожиданно резко повернулся к брату, пронзительно взглянул в глаза: — Ты считаешь, что я должен был согласиться?

— Я сказал Кузнецову, что у него с тобой ничего не выйдет, — ответил Гельмут, выдержав взгляд брата. — И даже предупредил, что ты можешь его выдать.

— Зря он не послушался тебя, — спокойно заметил Бруно. — Планы у него, по-видимому, были грандиозные, не исключено, что он кое-чего в Берлине и добился. Не на одного же меня он рассчитывал. Наверняка были у него здесь и другие люди. Красное подполье и все такое.

— Абвер его арестовал? — спросил Гельмут.

— Его не арестовали. Он погиб.

— И ты знаешь как? — произнес Гельмут, глядя в окно, где с ревом пошел на взлет лайнер. — Я почему-то верил в его счастливую звезду.

— Я не уверен, что он где-то дал промашку. Как раз в это время произошло покушение на Гитлера. Сам понимаешь, мне интересоваться его персоной было опасно, да, признаться, и не до него было: тут такие головы полетели! Пострадало и наше ведомство… Вот о чем я подумал, Гельмут. Ведь Кузнецову ничего не стоило меня погубить.

— Он-то смолчал, а вот ты?..

— Ты мне не веришь, Гельмут?

— Мне было бы очень неприятно узнать, что ты это сделал, — уронил Гельмут.

— Давай рассуждать логично, — миролюбиво заговорил Бруно. — После встречи со мной Кузнецов еще много насолил нам… И погиб как герой, поверь мне.

— Я верю тебе, Бруно.

— После двадцатого июля тысяча девятьсот сорок четвертого года — дня покушения на Гитлера — расстреливали пачками генералов, высших офицеров… — Бруно задумчиво смотрел на брата. — Почему тебя так интересует судьба этого человека?

— Ты не поймешь, Бруно, — крутя на пальце перстень, сказал Гельмут. — Жаль, что он погиб.

— А своих соотечественников тебе не жаль? — В глазах Бруно появился холодок, хотя голос был по прежнему ровный.

— Каких? Тех, кто вешал, расстреливал ни в чем не повинных людей, не жалко. Мы развязали вторую мировую войну, отправили на тот свет пятьдесят миллионов людей. Мне жалко таких, как я, обманутых пропагандой, отравленных нацизмом. Кем мы были в руках Гитлера? Оловянными солдатиками!

— А то, что ты сейчас говоришь, разве не пропаганда? Русская пропаганда! Ну ладно, допустим, Гитлер почти всю нацию оболванил, зачем же ты теперь второй раз позволяешь себя оболванивать? И кем? Нашими кровными врагами. Не забывай, что советские танки грохотали по мостовым Берлина, гибли немцы и немки, дети и старики…

— Не преувеличивай, Бруно! — оборвал Гельмут. — Русские как раз гуманно относились к нам, и ты это отлично знаешь. Так что оставь в стороне детей и стариков. А что «наработали» эсэсовцы и гестаповцы, теперь известно всему миру. Наверное, и ты побывал в лагерях смерти? Посмотрел на крематории, горы волос, детской обуви и всего прочего, от чего у нормальных людей кровь в жилах стынет.

— Я тебе уже говорил, что нацизм мне претит, — сказал Бруно. — Хватит об этом, брат! Неужели у нас не найдется других тем для разговора?

— Поедем ко мне, — спохватился Гельмут. — Жена ведь ждет!

Они расплатились и вышли из аэропорта. Гельмут подошел к стоянке машин у здания, взялся за руль мотоцикла.

— Лучше прокатимся на моей? — пригласил к новенькому, с западногерманским номером «мерседесу» Бруно.

Когда сели в машину, Гельмут то ли в шутку, то ли всерьез спросил:

— Тебя случайно не объявили разыскиваемым военным преступником?

— Со мной все в порядке, — насмешливо взглянул на него Бруно. — К банде фашистских преступников я не причислен, так что неприятностей тебе не доставлю.

— Я не это имел в виду…

— Я даже фамилию не изменил.

— Женат? Есть дети? — спросил Гельмут. — Помнится, ты еще в сорок втором собирался жениться… Кажется, на дочери генерала?

Бруно помолчал, на лбу его собрались неглубокие морщинки, на брата он не смотрел.

— У меня никого нет.

— Так женился ты или нет?

— Мы обвенчались в сорок втором, ее звали Густа, в сорок третьем она родила сына… Знаешь, как я его назвал? Гельмут…

— Значит, у меня появился племянник?

— Ты не даешь мне закончить, — ровным голосом продолжал Бруно. — В начале сорок пятого Густу и сына я отправил в Мюнхен к матери, — русские стремительно наступали, каждый день бомбежки, думал, там будет спокойнее… Ну и просчитался. Американцы превратили город в кладбище. В общем, никто в живых не остался — ни Густа, ни Гельмут. Во второй раз пока не женился.

— Воевал с русскими, а сильнее всего пострадал от американцев, — помолчав, заметил Гельмут.

— Американцы сейчас единственная наша надежда, — проговорил Бруно.

— Наша? — усмехнулся Гельмут.

— Все забываю, что ты член СЕПГ, — рассмеялся брат. — На улицу Карл-Маркс-аллее? В высотный дом с часами?

— Сразу видно, что ты бывший разведчик, — покосился на него Гельмут. — Наверное, знаешь, сколько денег у меня в сберкассе?

— Думаю, что и за десять лет в ГДР ты не скопишь необходимую сумму, чтобы купить «мерседес».

— У нас тоже есть свои автомобильные заводы, — сказал Гельмут. — А на «мерседес» я и не замахиваюсь!

— Наши фирмы на весь мир славятся, а вот чтобы в ГДР покупали автомобили, я не слышал, — подтрунивал Бруно. — Или вы в основном марксистскими идеями торгуете?

— А вы — нацистскими, — не остался в долгу Гельмут. — Соскучились по новому Гитлеру?

— Сдаюсь! — рассмеялся Бруно, легко обгоняя довоенный черный «оппель». — Я смотрю, ты стал опасным противником…

— А ты думал, приехал, прокатил меня на своем роскошном «мерседесе» — и я лапки кверху?

— Да ну ее к черту, политику! — сказал Бруно. — Мне до смерти хочется увидеть своих племянников! Конечно, и твою ненаглядную Клаву.

— Только не говори ей, что ты был абверовцем, — предупредил Гельмут.

— А что? Яду подсыплет в вино или кофе?

— Эсэсовцы сожгли в коровнике ее брата и мать.

До самого дома они молчали.

2

Вадим и Павел сидели на деревянном настиле железнодорожного моста, большой зеленый луг с редкими соснами и елями расстилался перед ними, за лугом — сплошной бор без конца и края. Над вершинами деревьев медленно багровело небо, солнце еще не село, оно укрылось в большом розовом облаке в ярко-желтом ореоле. Облако таяло на глазах, косые лучи вырывались из него, рассекали бор на просеки. Был тот предвечерний час, когда природа затихала, даже птицы одна за другой замолкали.

— «Юнкерсы» сбросили на этот мост, наверное, с десяток фугасок, но так и не попали, — сказал Вадим.

— Я помню, в Лысухе всплыла после бомбежки здоровенная щука, — проговорил Павел. — Ванька Широков ее зацапал.

— Про щуку не помню, — заметил Вадим.

— А как Игоря Шмелева вытащил из-под моста, помнишь?

— Где он сейчас? — задумчиво посмотрел на речку Вадим. — Связался с воришками, наверное, в тюрьму попал.

— Или под поезд, — вставил Павел. — От кого-то я слышал, что его видели в Ярославле. Кажется, в милицию тащили — у кого-то чемодан спер!

— Как же ты так о брате? — насмешливо посмотрел на него Вадим.

— Какой он мне брат, — нахмурился Павел. — Чужими мы были и мальчишками.

— Это война нас сделала злыми, — проговорил Вадим. — Тогда все было просто: кто против немцев, тот друг, а кто с ними — враг.

— А теперь? — пытливо заглянул ему в глаза Павел.

— Теперь? — сузил свои серые глаза Вадим. — Теперь враги затаились, попрятались, прикидываются друзьями. Небось читаешь в газетах, как карателей и полицаев разоблачают? Некоторые даже пластические операции сделали, чтобы их не узнали.

— Леньку Супроновича я под любой личиной узнал бы, — помолчав, сказал Павел. — У него глаза как у волка… — Он потрогал пальцем голову чуть выше уха. — На всю жизнь оставил мне отметку.

— Это когда он молодежь отправлял в Германию?

— Я шел мимо комендатуры, а они там в карты резались, — стал рассказывать Павел. — Ленька и поманил меня пальцем, я подошел, а он развернулся и мне в ухо. Ни за здорово живешь! Наверное, проигрывал.

— А мне пинка дал немецким сапогом, — вспомнил Вадим. — Я летел через лужу и плечом изгородь у Широковых проломил.

— Редкая сволочь был!

— Был? — сказал Павел. — А может, он жив. Где-нибудь прячется.

— С фрицами утек, — заметил Вадим. — Он же знал, что его ждет. В Андреевке на сосне бы повесили, гада!

Было тихо, только слышалось комариное зудение, но вот в камышах крякнула утка, скрипуче отозвался удод, из-за той стороны насыпи послышалось протяжное мычание — стадо возвращалось с пастбища домой.

— Сходим на танцы? — предложил Павел.

— Не знал, что ты такой любитель, — посмотрел на него Вадим. — Ни один вечер не пропускаешь!

— Я думал, тебе интересно, — отвернулся Павел. — Ты же артист.

Вадим долго смотрел на речку, где крякали утки, лицо у него было озабоченным, серые глаза сузились.

— Я разочаровался в этой профессии, — сказал он. — Пока репетируешь, премьера — интересно, а потом каждый день одно и то же! Ладно, если роль приличная, а то пять минут на сцене, а потом два часа дожидаешься конца спектакля, чтобы вместе со всеми выйти на сцену и кланяться зрителям. Спектакли-то иногда заканчиваются в половине двенадцатого ночи. Почитать даже некогда…

— Только в этом причина? — пытливо посмотрел на него Павел.

— Как тебе сказать… — задумался Вадим. — Классику еще можно играть — Гоголя, Чехова, Островского. А тут нам местный драматург Рыжий…

— Прозвище? — перебил Павел.

— Фамилия — Рыжий, — улыбнулся Вадим. — И пьеса — рыжая. Ей-богу стыдно выходить на сцену и перед зрителями нести ахинею про бригадира, который не спал, не ел, а только думал, как свою бригаду вывести в передовые… Я там играл маленькую роль — слесаря Кремнева, попробовал экспромтом придумывать свой текст, так мне главреж влепил строгий выговор!

— Так и скажи: не поладил с начальством, — усмехнулся Павел.

— Уйду я из театра, — вздохнул Вадим. — Не по мне эта работа. Приклеиваешь чуть ли не столярным клеем усы, бороду, мажешь рожу гримом, напяливаешь на себя дурацкие одежки… Хожу по сцене, а сам думаю: мол, поскорее бы кончалась вся эта канитель, прибежать бы поскорее в уборную, содрать бороду и кремом стереть грим… А режиссер толкует, что каждый артист должен чувствовать себя в образе. Не чувствую я себя в образе, Паша! Хоть убей, не чувствую. Дураком я себя на сцене чувствую, а он говорит: в таком случае, конечно, уходи из театра.

— Ты же мне присылал газетные вырезки, — стал урезонивать друга Павел, — тебя же хвалят, пишут, что талантливый!

— Может, две-три роли и хорошо сыграл, а сколько было безликих, проходящих!

— А как с институтом?

— Перешел на второй курс педагогического, — вяло ответил Вадим. — Кстати, театр и учебе мешает. Даже заочной. Как сессия, так у меня с дирекцией скандал! Не отпускают — и баста. Я ведь этим летом не поехал на гастроли, — началась сессия, — так директор второй выговор мне вкатил!

— Не имел права, — ввернул Павел.

— Уйду из театра, — повторил Вадим. — Ну его к черту!

— И куда же?

— Пошли на танцы! — рассмеялся Вадим и первым поднялся с настила.

* * *

На освещенной тремя электрическими лампочками площадке, напротив дома Абросимовых, играл на аккордеоне быстрый фокстрот Кузьма Петухов. Парни и девушки гулко притоптывали в такт музыке, слышался смех. Снаружи, прижав к ограде носы, смотрели на танцующих мальчишки и девчонки, которых еще не пускали на площадку. Коренастый, с рыжим чубом над правым глазом, Кузьма, казалось, врос в табуретку, на которой сидел. Трофейный аккордеон на его коленях сверкал никелем, переливался перламутром, ловкие пальцы музыканта бегали по многочисленным пуговкам и клавишам. Резкие мощные аккорды, казалось, взлетали к самым звездам.

Кузьма был сыном погибшего на фронте баяниста Петра Петухова, — видно, от отца передалось ему это искусство, вон как ловко бегают его пальцы по кнопкам и клавишам!

Вадим с интересом смотрел на танцующих. Смотреть интереснее, чем танцевать. В театре он научился разным танцам, но желания войти в круг не испытывал. Народу на площадке набилось много, пары толкались, задевали локтями друг друга. Павел, почти на голову возвышаясь над всеми, танцевал с круглолицей голубоглазой девушкой в светлой кофточке с плечиками и в узкой коричневой юбке. Она едва доставала до плеча своему кавалеру. Девушка поднимала к нему лицо и, смеясь, что-то говорила. Тоненькая, стройная, глаза блестят. Она казалась школьницей, случайно попавшей сюда. Почти у всех девушек — короткая шестимесячная завивка, а у парней — полубокс с чисто выбритыми висками. В городе женщины носят длинные платья и юбки, а до Андреевки, видно, мода еще не докатилась, здесь юбки были чуть ниже колен.

Девушку Павла звали Лидой Добычиной. Вообще-то она была Михалевой, но мать после смерти мужа снова взяла свою девичью фамилию. В поселке поговаривали, что Лида — дочь Леонида Супроновича, ведь ни для кого не было секретом, что старший полицай ходил к ее матери Любе Добычиной в любое время дня и ночи.

Павел смотрел на девушку влюбленными глазами. Он и танцевал только с ней. Его большая рука с нежностью обнимала Лиду за тонкую талию, ноги он передвигал медленно, будто боялся наступить на ее лакированные туфельки. Высокий медлительный Павел и маленькая живая девушка с детским личиком выглядели комично. Глядя на них, Вадим не смог скрыть улыбки. Ни Павел, ни Лида не смотрели на него, точнее, они вообще никого не замечали. В голубых глазах девушки отражались крошечные электрические лампочки, белые зубы сверкали в улыбке, тонкие подведенные брови изгибались дугой.

Вадим поймал на себе внимательный взгляд молодой темноволосой женщины, танцующей с плечистым железнодорожником. У того было сердитое лицо, форменная фуражка с молоточками надвинута на лоб, загорелые скулы так и ходили на его щеках. Женщина улыбнулась и кивнула, Вадим в ответ помахал рукой. Это была бабушкина квартирантка акушерка Анфиса. Она снимала бывшую дедушкину комнату, оклеенную царскими ассигнациями. Высокая, с яркими подкрашенными губами и ямочками на белых щеках, Анфиса с утра до вечера пропадала в амбулатории и больнице, даже обедать домой не приходила. Когда Вадим поинтересовался, что за человек квартирантка, Ефимья Андреевна коротко ответила: «Есть сердце, да закрыто дверцей… Сердце не лукошко, не прорежешь окошко». Вадим так и не понял, как относится к Анфисе бабушка. Раз живет у нее уже третий год, значит, ладят. Квартирантке лет двадцать пять, лицо у нее круглое, глаза карие, губы пухлые, улыбчивые. Вот и сейчас танцует с сердитым железнодорожником и чуть приметно улыбается. Чего это он рассердился? И на кого?

После небольшого перерыва объявили дамский танец. К Вадиму сразу же подошла Анфиса, пригласила.

— Скучаешь тут у нас, артист? — спросила она.

В танце женщина взяла инициативу в свои руки. Как Вадим ни старался соблюдать дистанцию, их то и дело прижимали друг к другу, горячее дыхание волновало его, карие глаза смотрели весело, с вызовом. Железнодорожник ревниво наблюдал за ними, тогда Вадим назло ему увлек Анфису на середину площадки, Кузьма Петухов играл медленное танго, этот танец нравился Вадиму. У него даже сердце замирало, когда его нога в танце мягко касалась ее бедра. Еще несколько минут назад он и не думал об акушерке, даже не знал, что она на танцах, а сейчас испытывал такое ощущение, будто сто лет с ней знаком. Она как-то сразу, естественно перешла с ним на «ты». Раз или два он назвал ее на «вы», потом тоже перешел на «ты».

— Вадик, у тебя есть девушка в городе? — улыбаясь, спрашивала Анфиса. — Небось артистка?

— Последний мой роман был с Диной Дурбин, — в тон ей скромно заметил Вадим.

— Кто это такая?

— Ты не знаешь Дину Дурбин? — искренне удивился Вадим. — Главная героиня из американского кинофильма «Сестра его дворецкого»!

— А-а, — небрежно протянула Анфиса. — Она мне не нравится.

В это Вадим никак не мог поверить: все фильмы с участием Дины Дурбин пользовались в Великополе успехом. У женщин и мужчин.

— А Целиковская тебе нравится? — спросила Анфиса. — Или Любовь Орлова?

— Артистки меня не привлекают, — пижоня, небрежно ответил он.

— Кто же тебе нравится, герой-любовник? — сузила блестящие глаза Анфиса. Она как-то непонятно улыбнулась. Вадим обратил внимание, что спереди ее зубы сильно разрежены.

— Акушерки, — не подумав, брякнул Вадим. Однако женщина не обиделась, весело рассмеявшись, сказала:

— Пойдем вместе домой, ладно?

— А… тот товарищ? — кивнул Вадим в сторону мрачного железнодорожника, курившего на скамье.

— Уксус? — смеясь, произнесла она. — Он надоел мне хуже горькой редьки!

— Уксус, редька… — пробормотал Вадим. — А я кто?

— Морковка! — горячо шепнула она и посмотрела в глаза.

Танец кончился. Кузьма поставил сверкающий аккордеон на табуретку и пошел к ограде покурить. Инструмент пускал в глаза желтые зайчики. Нахальная летучая мышь спикировала со звездного неба прямо на аккордеон и снова резко взмыла вверх.

— Станцевал бы хоть раз, — сказал Павел Вадиму, когда тот к нему подошел. Двоюродный брат невидяще смотрел прямо перед собой и курил.

— Никак влюбился, Паша? — засмеялся Вадим, подивившись, что тот не заметил его с Анфисой, ведь они два или три раза носом к носу столкнулись на площадке.

— Она славная, — рассеянно ответил Павел.

— Лидка-то? Да она тебе по пуп!

— Разве дело в росте? Она человек хороший.

— Паша, ты пропал! — ахнул Вадим. — Ты никого не видишь, кроме Лидки Добычиной. И рожа у тебя глупая-глупая!

— Очень даже не глупая, — думая о своем, сказал Павел. — Вот всегда так! — вдруг рассердился он. — Не знаем человека, а наговариваем на него… Будто мы сами закон для всех и совесть!

— Да я не про нее! — Вадим давно не видел Павла таким возбужденным, обычно его трудно было расшевелить, а уж разойдется — не остановишь.

— Выходит, я дурак? — гневно взглянул Павел на приятеля.

— Паша, я буду шафером на твоей свадьбе, — широко улыбнулся Вадим.

— Свадьба? — вытаращил на него глаза Павел. — О какой свадьбе может быть речь, если я еще не закончил университет? Да и она еще учится в школе.

— Везет же людям — влюбляются, — вздохнул Вадим. — А я пуст и холоден! — Последние слова он произнес с ноткой самолюбования. — На концертах я иногда читаю Пушкина…

В дверях Эдема ангел нежный

Главой поникшею сиял,

А демон мрачный и мятежный,

Над адской бездною летал…

— Посмотреть бы на тебя на сцене, — сказал Павел. Суровые складки на его лице разгладились. Стихи он прослушал с вниманием, да и стоявшие поблизости парни и девушки с интересом поглядывали в их сторону.

— Не придется тебе больше увидеть меня на сцене, — проговорил Вадим. — Вернусь в Великополь и подам заявление. Прощай, театр! — И еще раз, громче, с выражением, прочел:

Артист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,

Забудь ручьи, леса, унылые могилы,

В холодных песенках любовью не пылай;

Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!

Пришел Кузьма Петухов и снова взялся за аккордеон. Павел поспешно направился к появившейся на площадке Лиде Добычиной. Вадим стал искать глазами Анфису, но ее нигде вроде не видно было. Он уже подумал было податься к дому, как акушерка сама подошла к нему.

— Потанцуем? — запросто предложила она.

— Не хочется, — отказался Вадим.

— Честно говоря, и мне не хочется, хоть ты и артист, а на ноги как слон наступаешь… — отомстила она.

— Ты изволишь шутить, герцогиня, — улыбнулся он.

— Это из какой пьесы?

— Шекспир, — не задумываясь, брякнул он.

Они вышли на улицу, звезды мерцали на небе, луна стояла над водонапорной башней, обливая серебристым светом деревянную крышу.

— Прогуляемся немного? — сказала Анфиса, властно беря его под руку. — Почитай мне стихи…

— Кого ты любишь? — поинтересовался он.

— Никого, — вздохнула она. — Не везет мне в любви.

— Я тебя спрашиваю: кто тебе из поэтов нравится? — рассмеялся Вадим. — Пушкин, Лермонтов, Есенин? Или Тихонов, Твардовский, Симонов?

— «Жди меня, и я вернусь…» — вспомнила она строку из Симонова.

Вадим подхватил и с выражением прочел популярное в то время стихотворение. Потом декламировал отрывки из Блока, Есенина, Пушкина. Однако скоро выдохся и замолчал. Не так уж много стихов он помнил наизусть.

— Ты всем девушкам читаешь стихи? — спросила Анфиса.

— Тебе — первой, — солгал он.

Они пошли вдоль заборов в сторону водокачки. Людской шум за спиной становился все глуше, лишь резкие звуки аккордеона вспарывали тишину.

— А где же твой Уксус? — поинтересовался Вадим. — Почему он нас не преследует? Не бьет мне морду?

— Его звать Вася, — улыбнулась она. — Это я его Уксусом прозвала.

— А меня как?

— Артист!

— Богатая у тебя фантазия…

— Живем в одном доме, а как чужие, — негромко произнесла она.

Он почувствовал, что локоть ее прижался к его боку. Смотрела она себе под ноги, и он обратил внимание, что ресницы у нее пушистые.

— Бабушка говорит, что сердце не лукошко, не прорежешь окошко.

— Это она про меня? — сбоку взглянула на него Анфиса.

— Я думаю, это ко всем относится.

— Ты знаешь, что твоя бабушка умеет лечить?

— Тут одна бабка жила, ее звали Сова, настоящая колдунья была, — вспомнил Вадим. — Могла запросто приворожить девушку к парню, и наоборот. Года три как умерла.

— Глупости все это, — вздохнула Анфиса. — Если сердце к кому не лежит, и ворожба не поможет. — Она снова по-птичьи взглянула на него: — Вот ты стал бы привораживать к себе девушку, которая тебя не любит?

— Меня никто не любит, — вырвалось у него. — Да и я никого не люблю.

— Вы только посмотрите, какие мы демонические! — рассмеялась она. — Какие мы все из себя таинственные, такие-разэтакие! Ну прямо Печорин!

— Ты Лермонтова читаешь?

— Мы в лесу живем, пню молимся, лаптем щи хлебаем… Куда уж нам до вас уж! Больно заносишься, артист! Будто сам не жил тут и в школу не бегал!

— Я тут партизанил, — не удержался Вадим.

— Наслышаны… Знаю даже, что награды имеешь. А почему не носишь на груди?

— Не верят, что мои, — засмеялся он. — Раз даже в милицию забрали и потребовали показать документы. Это когда еще в восьмом учился.

— Вы с Павлом ровесники?

— Он старше. — Вадим повернул к ней голову: — Нравится?

— Такой большой, а выбрал себе на танцах самую маленькую девушку.

— У нас в театре один артист сам маленький, толстенький, головастик такой, а жена у него здоровенная тетенька, почти на две головы выше его. Готов на руках ее носить, да вот беда — не поднять!

— А ты меня поднимешь? — стрельнула Анфиса веселыми глазами.

Она и охнуть не успела, как очутилась на руках юноши. Вадим пронес ее метров двадцать и осторожно опустил.

— Да ты силач! — подивилась Анфиса. — Меня не каждый поднимет.

А он молчал, с трудом подавляя рвущееся из груди учащенное дыхание. Слабо кольнуло в сердце. Кажется, она не заметила, что он запыхался. Шла рядом и улыбалась, и снова он увидел в нижнем ряду зубов щербинку. «Зря не поцеловал, — подумал он. — А может, поцеловать?» Но почему-то не решился. И, злясь на себя за робость, стал что-то насвистывать. В партизанах ничего не боялся, а тут женщину испугался поцеловать! Он уже не раз ощущал охватывающую его непонятную робость как раз тогда, когда нужно было проявить напористость. Случалось, увидит на улице симпатичную девушку и вместо того, чтобы с ходу с ней познакомиться, тащится позади до самого дома, но так и не рискнет заговорить. Сколько раз читал в глазах девушек откровенную насмешку. Он, конечно, знал, почему не решается заговорить с незнакомой девушкой. Это не трусость, совсем другое… Знал, что, если незнакомка резко ему ответит, у него потом настроение будет на весь день испорчено… А вот артист Герка Голубков, ровесник Вадима, мог запросто с любой заговорить, познакомиться. Он не будет тащиться через весь город за понравившейся девушкой. Наверное, тут тоже нужен особый дар. А ведь артист-то Герка средненький, играет в театре лишь эпизодические роли. А послушаешь, как он рассказывает о себе незнакомкам, так по крайней мере заслуженный артист республики!

— Хорошая у тебя бабушка, — заговорила Анфиса. — Ты у нее любимый внук. Часто тебя вспоминает.

— Какой я был непутевый? — улыбнулся Вадим. — И называет наворотником?

— Говорит, был бы ум, будет и рубль; не будет ума, не будет и рубля.

— На что это она намекает?

— Иногда так мудрено скажет, что голова распухнет, а так и не сообразишь, что она имела в виду, — сказала Анфиса. — Говорит, в театре ты долго не задержишься, другая у тебя дорога…

Вадим только подивился про себя проницательности бабушки, ему она об этом ничего не говорила, хотя он знал, что к его увлечению театром она отнеслась отрицательно, не считала это настоящим делом, а так — блажью.

— Про какую же дорогу она толковала? — поинтересовался он.

— Про то мне не сказала, — ответила Анфиса. — Да и тебе не скажет.

После смерти бабки Совы односельчане потянулись к Ефимье Андреевне. Вадим не раз уходил из дома, когда приходили к ней соседки и, крестясь на образа, начинали шептаться с бабкой. Видел он в кладовке на стене пучки сухих трав, разную сушеную ягоду в мешочках. Ворожить Ефимья Андреевна не ворожила, а вот травами и настойками лечила людей и скотину. Вадим поражался, как точно она определяла по каким-то только ей одной известным приметам, какая будет завтра погода. Если сказала, что зима будет холодной, а лето сухим, жарким, то так оно и случится. Упадет нож на пол — Ефимья Андреевна негромко проговорит: «Жди гостя, мужик заявится!» И точно, кто-нибудь приходил. Ягодные и грибные места она знала в Андреевке лучше всех. Но вот была у нее одна странность: не могла себя заставить сесть в поезд. За всю свою жизнь она ни разу не покинула родной поселок. Сколько бы ее дочери или сын ни приглашали в гости, она всегда отказывалась, говорила, что у нее самой дом большой, вот, мол, и приезжайте, живите тут, это и ваш дом, а ей «крянуться» с места, как она выражалась, недосуг, да и не любит она ездить к родственникам: в гостях хорошо, а дома лучше.

Вадим тонким прутом откинул крючок с засова, через хлев они прошли в сени, из узкого окошка падал на пол голубоватый лунный свет. Он слышал совсем рядом дыхание Анфисы, касался то плечом, то рукой ее тела, снова пришло жгучее желание обхватить ее тут, в сенях, и поцеловать, он даже остановился, пошарил руками, но девушки не оказалось рядом. На цыпочках они прошли мимо русской печки, на которой спала Ефимья Андреевна. Анфиса юркнула в свою комнату, не притворив за собой белую дверь, Вадиму было постелено на кухне у окна. Когда его глаза привыкли к сумраку — лунный свет гулял по полу, стенам, — он, уже лежа на железной койке, в щель увидел, как молодая женщина, сидя на постели, раздевается: закинув обнаженные руки, стащила с себя кофту, затем нагнулась и стала спускать с ног шуршащие чулки. Она потянулась, встряхнула головой, и на миг ему показалось, что взгляды их встретились. Щекам стало жарко; облизав горячие губы, он хрипло сказал:

— Спокойной ночи.

Она негромко ответила:

— Какая нынче красивая ночь…

— Тебе не холодно? — с трудом выдавил он из себя глупые слова.

Она тихонько рассмеялась:

— Согреть хочешь?

И не поймешь — в голосе призыв или насмешка.

— Возьму и приду… — чуть слышно произнес он. Она долго молчала, наверное, не расслышала. Ее кровать чуть слышно скрипнула, она зевнула:

— Ты, наверное, и целоваться-то не умеешь?

— Я даже на сцене целовался.

— То на сцене.

Ее тихий грудной смех бросил его в дрожь. Он понимал, что нужно встать и на цыпочках преодолеть каких-то несколько шагов до ее кровати. Бабушка спит, слышен с печи ее негромкий храп… А вдруг оттолкнет, рассмеется в лицо? Он тогда до утра не заснет от стыда и как завтра посмотрит ей в глаза? Нужно будет бежать на вокзал и брать билет до Великополя!

— Можно, я приду к тебе? — хрипло произнес он и даже зажмурился, дожидаясь, что она скажет.

— Ты меня спрашиваешь? — немного погодя, насмешливо отозвалась она.

— Можно без спросу? — слушая свое бухавшее в груди сердце, спросил он. Ну что стоит ей сказать: «Да!»

— Боже мой, ты еще совсем мальчик, — тихонько засмеялась она.

А ему захотелось крикнуть ей, что это не так, он обнимал и целовал в Харькове Богданову Люду. Он понимал, что слова излишни: нужно немедленно встать, подойти к ней, лечь рядом и властно прижать к себе! Однако ноги налились свинцовой тяжестью, голову не оторвать от подушки, неистовое желание распирало его, душило…

— У тебя кровать узкая… — сами собой вырвались у него дурацкие слова.

— Твоя бабушка еще считает тебя умным! — насмешливо произнесла она, будто вылив на него ушат холодной воды. — Дурак ты, артист! У тебя еще молоко-то на губах не обсохло… — Встала и, шлепая по половицам босыми ногами, плотно закрыла белую дверь в свою комнату.

Чуть не плача от злости на самого себя, он почти до утра проворочался на жесткой койке. Один раз он встал, подошел к двери, но так и не решился открыть ее. Наверное, перед самым рассветом он еще раз повторил свою попытку, но тут на печи заворочалась Ефимья Андреевна, и он поспешно юркнул под свое одеяло.

Когда он утром раскрыл глаза, бабушка сидела за столом, медный самовар пускал в потолок пары, в резной хрустальной сахарнице белели наколотые кусочки сахара. Держа блюдце в растопыренных пальцах, Ефимья Андреевна с улыбкой посмотрела на него и сказала:

— Сон милее отца и матери. Кому и подушка милая подружка!

3

Перед отъездом в Ленинград Павел Абросимов с чемоданчиком зашел попрощаться к матери. Было часов девять вечера, а поезд прибывал в Андреевку ровно в двенадцать. В прошлые приезды Павел останавливался у Ефимьи Андреевны, а в этот раз уговорил его остаться у них Иван Широков. У матери он был всего два раза: помог напилить дров, починил крышу в сарае, сколотил для кроликов пару клеток. Разговаривали они мало, все больше о хозяйстве да о погоде. Павел не чувствовал к ней никаких родственных чувств, приходил так, по обязанности. Да и Александра не проявляла к нему особенной любви, она всегда была к детям сдержанна. Даже когда Павел вручил ей красивый, в цветах платок, скупо кивнула и равнодушно убрала в комод. Она не спрашивала его про жизнь в Ленинграде, а он сам ничего не рассказывал.

Поднявшись на крыльцо, Павел потянул за ручку, но дверь оказалась на запоре. Это его удивило: обычно мать не закрывалась в эту пору. Мелькнула мысль повернуться и уйти, но что-то его остановило. Он постучал, потом сильнее и, наконец, нетерпеливо загрохотал в дверь носком ботинка. Дверь в сени распахнулась, прошлепали по полу, заскрипел засов. Лицо матери было оживленное, глаза светились, щеки раскраснелись. «Уж не прикладывается ли к бутылке? — неприязненно подумал Павел. — Вроде на нее не похоже. Сроду вина не любила…»

— Чего запираешься-то? — спросил он. Мамой он ее не называл, язык почему-то не поворачивался.

— Поясницу с вечера заломило, вот пораньше и собралась лечь.

— Я вообще-то попрощаться, — проговорил Павел, раздумывая, заходить или нет.

— Чайку-то хоть попей, — пригласила мать. — Я тебе кое-что сготовила в дорогу.

Он оставил чемодан на крыльце и прошел за ней в дом. На кухонном столе невымытая посуда с остатками еды, вроде бы пахло табаком. «Неужто на старости лет мужика завела?» — подивился про себя Павел. Будто прочтя его мысли, мать усмехнулась:

— Свет погас, пришлось монтера звать, а он без бутылки и зад не оторвет от табуретки.

Она быстро поставила самовар, принесла из кладовки снедь. Прижимая к полной груди буханку, большим ножом с деревянной ручкой нарезала хлеба, достала из буфета початую бутылку «московской», рюмку.

— Кто монтер-то? — просто так спросил он, без всякого желания усаживаясь за стол. Вчера Вадима Казакова провожали в Великополь, сегодня уже отметили с Иваном его отъезд, и вот опять за стол… К спиртному он не тянулся. Мать поставила перед ним одну рюмку, значит, напрасно он в мыслях грешил на нее.

— Лешка-лектрик, раньше жил в Кленове, — ответила мать, пододвигая ему соленые грузди.

«Для Лехи достала из подпола грузди…» — подумал Павел, вспоминая Лешку Антипова, с которым в детстве как-то раз подрался. Парень крепкий, вот только ростом не вышел. Лицо у него всегда красное, — любит выпить, — рот большой, зубы лошадиные, в плечах широкий, а короткие ноги кривые. Кажется, он женат на старшей дочери Лидки Корниловой, такой же длинной и тощей, как мамаша. Как же звать ее? Нонна или Надя? Видел на танцах, здоровался, а как звать, забыл.

— Когда снова-то приедешь? — спросила мать, усаживаясь напротив.

— Как звать старшую дочку Корниловых? — думая о своем, поинтересовался Павел.

— Анютка… Приглянулась, что ли?

— Она выше Лешки-электрика на голову…

— Ты тоже облюбовал себе кралю, едва до плеча достает, — подковырнула мать.

«Вот деревня! — усмехнулся про себя Павел. — Все уже знают».

— Хорошие грузди, — пробормотал он, выпив рюмку и закусив сизым, будто отлакированным, грибом.

— Аль в Питере-то не нашлось подходящей девки? — выпытывала мать. — Зачем тебе нашенскую, деревенскую? Тебе надо, как батьке, городскую, ученую…

— Кто знает, что нам нужно? — глядя в окно, сказал он.

Почему-то всем всегда все ясно, что тебе нужно и как лучше поступить. Даже тем, кто сам свою жизнь не смог по-человечески устроить… Лида Добычина неглупа, начитанна. Ее мечта — стать театральным режиссером. Такая маленькая, хрупкая, а гляди — замахнулась на серьезную мужскую профессию! Ну разве можно представить ее в зрительном зале на репетиции с актерами? Кто ее будет слушаться? Вадим Казаков сделал такое уморительное лицо, когда она заявила, что будет режиссером, что Павел от души расхохотался. Потом Вадим сказал ему, что в театральном искусстве она «шурупит».

— Мое дело маленькое, а только Лидка Добычина тебе не пара, — заметила мать, наливая в чашки крепко заваренный чай.

— Про Игоря так ничего и не слышно? — спросил Павел.

— Сгинул мой Игорек, такое время страшное было… — Она тяжко вздохнула. — Да и я, видать, виновата. Ну что поделаешь, коли я такая неласковая вам мать? Меня ведь жизнь тоже не баловала: нас было у матушки десятеро. В пять лет уже стирала, а в одиннадцать коня с сохой вдоль борозды водила.

— Ты со Шмелевым жила, — не удержался и упрекнул сын.

— Неужто я никогда не замолю свой грех? — помолчав, ответила она. — Видно, бог простит, а люди — нет. Сын-то родной и тот волком глядит!

— Ты хоть знала, что Карнаков-Шмелев — враг?

— У него на лбу не написано было. — Горькая усмешка искривила губы матери. — Он мне муж… И если хочешь знать, Григорий был мне лучшим мужем, чем твой родной батька!

— Пойду я, — поднялся Павел.

— До поезда еще не скоро, — взглянув на ходики, сказала мать.

— Может, зимой на каникулы приеду, — сказал он. — Чего тебе привезти?

— Белых сушек к чаю, — ответила мать.

— И всего-то? — удивился он.

— У меня все есть, хоть и без мужика живу, — с гордостью сказала мать.

Она проводила его до калитки, ни он, ни она не сделали попытки ни обняться, ни поцеловаться, даже руки не пожали друг другу.

— Пока, — сказал Павел.

— Ты бы не околачивался у людей-то, — упрекнула мать. — У тебя свой дом есть.

— Наверное, к ночи дождь ударит, — сказал Павел, глядя на узкие тучи над бором.

— Я уж не иду на вокзал, небось там провожальница ждет тебя?

Павел закрыл за собой калитку, подергал за ручку.

— Забыл петли заменить, на честном слове держатся, — сказал он и, не оглядываясь, зашагал вдоль ряда домов.

Александра Волокова, опустив полные руки, смотрела ему вслед, в светлых глазах ее не блеснуло и слезинки. Закрыла калитку на железную щеколду, внимательно поглядела на пустынную улицу. В домах уже засветились огни.

Когда она вернулась, с чердака слез рослый седоволосый мужчина. У него была борода, к ней прицепился клочок пыльной паутины. Человек сам задвинул в сенях засов в скобы, вошел вслед за женщиной в избу. Александра плотно занавесила окна, стол пододвинула к самой стене, чтобы с улицы было не видно.

— Чего это он к тебе вдруг ходить стал? — усевшись в темном углу на крашеную табуретку, ворчливо проговорил он.

— Одолжение делает, — усмехнулась Александра. — Со мной почти не разговаривает, постучит молотком или топором — и вон со двора. Ни разу дома не переночевал. Родной сын, а тепла между нами нету.

— Здоровенный вымахал, но до деда, Андрея Ивановича, ему далеко.

— Ненавижу я всю их абросимовскую породу, — со злостью вырвалось у Александры. — Ефимья проходит мимо — вроде меня и не видит. У-у, вредная! И внук ее Вадька такой же: за версту обходит… Это они с Пашкой Игорька отсюда выгнали!

— Из-за меня? — закуривая папиросу, спросил мужчина.

— Зря ты сюда приехал, — сказала она. — Хотя обличье у тебя и другое, а узнать можно. Чего бороду-то, как поп-расстрига, отпустил?

— Не могу я без тебя, Саша, — негромко произнес он. — Живу, как волк в логове. Днем ладно, а ночами ты передо мной маячишь как наваждение! Знаю, что головой рискую, а вот не смог, приехал в эту проклятую Андреевку!

— Промахнулся ты, выходит, Ростислав Евгеньевич? — насмешливо бросила она на него взгляд. — Мне-то толковал, когда немцы заявились, что Советской власти конец на веки вечные, а вон как оно все повернулось! Гитлер сгинул, а в Германии строят социализм?

— Две Германии есть, Саша, две. В одной социализм строят, как ты говоришь, а в другой — оружие куют, чтобы его свергнуть.

— Что ж, опять война?

— История еще свой окончательный приговор не вынесла.

— Тебе бы на печке бока греть, а ты еще на что-то надеешься, — рассудительно заметила она. — Чего с немцами-то не ушел?

— Я — русский, Саша, — произнес он. — И без России не могу.

— Зато она без таких, как ты, обходится… Что вы людям-то дали — войну, голод, разруху. Да что говорить… Какую теперь фамилию-то носишь?

— Для тебя я — Ростислав Карнаков.

— Не думала не гадала тебя больше увидеть! Как снег на голову…

— Может, последний раз свиделись, — с грустью произнес он. — Продай ты, Саша, дом, хозяйство — и со мной! — Карнаков и сам не верил тому, что говорил.

— Какая же это будет жизнь? — жалостливо посмотрела она на него. — Вечно в страхе? Когда Андреевку освободили, сколько раз меня в НКВД таскали, все про тебя пытали… Слава богу, оставили в покое, рази я пойду снова на такое? Ищут тебя, Ростислав, не забыли. И Леньку Супроновича ищут. Многих уже нашли и судили. А этот Костя Добрынин сам властям сдался. Его еще в войну немцы на самолете скинули под Москвой, а он сразу в НКВД. Недавно вернулся домой, малюет разные плакаты к праздникам. Женился на Марийке, дочке бывшего председателя поселкового Совета Никифорова. Дом построил в Новом поселке, работает на стеклозаводе… — Она взглянула на Карнакова: — Может, тебя тоже простят, ежели пойти к ним добровольно?

— Даже если и не поставят к стенке, так все равно моей жизни не хватит свой срок отсидеть, — горько усмехнулся он.

— Так один на старости лет и будешь по стране мыкаться?

— Такова моя судьба, — сказал он.

— И я одна…

— У тебя Павел, — вставил он.

— Павел чужой, а Игорька не уберегла… — На глазах ее закипели слезы. — И где могилка его, не знаю. Мой грех, каждый день богу поклоны бью, только простит ли? Копила, наживала добро, а теперь ничего не надо…

В Карнакове на миг шевельнулась жалость: сказать ей, что Игорь жив-здоров? Он тут же отогнал эту мысль. Никто не должен знать, что Игорь жив. Даже мать… Еще там, под Москвой, в 1943 году он внушил сыну, что при случае нужно наведаться в Андреевку и уничтожить все фотографии.

Александра заглянула в глаза и, будто прочтя его мысли, сказала:

— Кто-то был в доме и взял твои и Игоря фотографии… Я уже подумала — не он ли, не Игорь?

— Мой человек это сделал, — помолчав, ответил Ростислав Евгеньевич. — Так надо было.

— Не принес и ты мне счастья, Ростислав, — вырвалось у нее. — Неужто так век одной и куковать?

— Поехали со мной? — предложил он. — Раньше добро, хозяйство держало тебя, а теперь-то что? Не думаю, чтобы за тобой следили. Столько лет прошло! А у меня, Саша, документы надежные. Снова оформим брак…

— Во второй раз? — сквозь слезы улыбнулась она.

— Затаился я, никаких дел с ними… не имею сейчас, — уговаривал он. — Денег нам с тобой до конца жизни хватит, работа у меня не бей лежачего: заготовитель я грибов и ягод. Сам хозяин своему времени.

— Вон в газетах пишут: то полицая, то карателя где-нибудь сыщут — и держи ответ перед народом, — возразила она. — Ты вон бороду отрастил, а есть такие, что операции на лице делают, чтобы мать родная не узнала, так ведь все равно находят… Да и тебя эти… твои не оставят в покое. Сам посуди, к чему мне такая жизнь? Под Калинином в войну тряслась от страха, что на чужое добро позарилась, вернулась в Андреевку, ночи не спала, все ждала, когда придут за мной… Вроде бы жизнь стала налаживаться, перестали от меня в поселке люди, как от чумы, шарахаться, вон Павел, когда тут, нет-нет да и зайдет… И ты снова хочешь мою жизнь загубить? Ладно, раньше не знала, кто ты такой на самом деле, а теперя? Да я со страху в твоей берлоге помру! Хоть я ни в чем таком перед Советской властью не виноватая, но во второй раз и мне не простят, что с тобой снова связалась… Уходи, Ростислав, от греха подальше! Видать, не судьба нам быть вместе.

— Не любила ты меня, Александра, — только и вымолвил он.

— А и себя-то никогда не любила, родный, — вздохнула она, вытирая кончиком платка слезы в уголках глаз. — Такая уж каменная уродилась.

— Отчего бабка Сова умерла? — спросил он.

— От чего люди умирают? Кто от болезней, кто на войне, а Сова от старости. Какая ни на есть была хорошая колдунья, а больше, чем бог годов отпустил, и себе не наколдовала. И так, слава богу, лет девяносто прожила.

— А Тимаш жив?

— Как молоденький, от магазина до буфета бегает, и нос вечно красный! Этого и года не берут, видно, с самим чертом повязался… Бахвалится, что он Андрею Ивановичу помогал и этому… Кузнецову.

— Не объявлялся здесь Кузнецов?

— Слыхала, что он погиб в неметчине. А коли и жив бы был, что ему здесь делать? Тонька с Казаковым в Великополе, Вадька, наверное, его забыл.

— Сынок-то не пошел по батькиным следам?

— Вадька-то? В артисты записался… — усмехнулась Александра. — И смех и грех! Сколь здесь живу, ни одного еще артиста в Андреевке не было.

— Костя Добрынин, говоришь, на стеклозаводе работает? Кем?

— Не связывайся с ним, Ростислав, тут же на тебя заявит…

— Жалеешь меня? — усмехнулся он.

— Не чужой ты мне.

— Ночью уйду я, — опустив голову, сказал Карнаков.

— Вроде ты умный, сильный, Ростислав, за что и был мне люб, а вот жизнь свою так и не смог по человечески устроить, — раздумчиво заговорила Александра. — Неужто то, что ты делаешь, стоит того, чтобы такую вот волчью жизнь вести?

— Кому что на роду написано, Шура: Тимашу — водку пить да песни горланить, Сове, царствие ей небесное, колдовать, Андрею Абросимову — громкую смерть принять от иноземцев, а мне — скитаться по России-матушке и верить в свою правду.

— А есть она, правда-то?

— Если ни во что не верить, тогда сразу петлю на шею…

— Боюсь, этим ты и кончишь, родный мой, — печально произнесла Александра.

— А чего бы тебе не стать колдуньей? — сказал он. — Вакансия освободилась… Дурачь народ!

— Я и так колдунья, — глядя ему в глаза, серьезно произнесла Александра. — Хочешь, предскажу твою судьбу?

— Не надо, — улыбнулся он. — Тот, кто знает свою судьбу, — самый несчастный человек.

— Бог тебе судья, — вздохнула она. — А все-таки лучше, ежели бы ты покаялся…

— Не говори так! — повысил он голос. — Ты не знаешь всех моих дел, и знать тебе про них не нужно.

— Зачем же пришел?

— И волку одному бывает тяжко… Нет-нет да и задерет башку и завоет на луну.

— Ну живи, как волк, — сказала она.

— Не прогонишь, если еще как-нибудь выберусь к тебе?

— Мне ты не враг, — тихо ответила она.

Он подошел к ней, обнял и стал целовать. Полная рука ее гладила его тронутые сединой, но еще густые волосы, щеки женщины порозовели.

— Неугомонный… — произнесла она. — Ой, твоя борода колется! Без нее ты выглядел бы моложе.

— Ты одна у меня осталась, — бормотал он. — Не отталкивай, Саша. Ты ведь знаешь, чем я рискую, приезжая к тебе.

— А мне одной, думаешь, сладко? — вздохнула она, высвобождаясь из его объятий. — Ох и длинны осенние бабьи ночи!

— Кто знает, может, все еще наладится и мы опять будем вместе?

— Ты еще во что-то веришь? — усмехнулась она. — А я давно уже во всем изверилась. Ночами-то все думаю про жизнь свою… Ну чем я богу не угодила, что он мне такую горькую судьбину определил? Живут ведь бабы счастливо, имеют детей, а мне некому будет кружку воды подать…

— Не плачься, Саша. Ты еще хоть куда! — игриво шлепнул он ее по крутому бедру.

— Невезучая я, Ростислав. Видно, и другим счастья не приношу…

— Я был счастлив с тобой.

— Сына и того не сумела уберечь…

Карнаков опять с трудом удержался, чтобы не сообщить ей, что Игорь жив-здоров, работает на большом заводе в Москве… Не нужно ей знать об этом. Игорь оборвал все нити с прошлым, у него другая фамилия, и кто знает, может быть, его судьба будет счастливее, чем у отца и матери. После войны у Карнакова надолго прервалась связь со своими хозяевами, он даже думал, что о нем забыли, но вот совсем недавно явился к нему человек оттуда, доставил деньги, аппаратуру. Ростислав Евгеньевич в глубине души и не сомневался, что его рано или поздно найдут. Прибывший с Запада откровенно заявил, что, хотя хозяева и переменились, задачи тайных агентов прежние: вербовка людей, сбор разведывательной информации, пропаганда образа жизни «свободного мира». Как и предполагал Карнаков, сразу после войны между союзниками антигитлеровского блока начались трения, а затем открытая вражда. Как раз в разгар «холодной войны» и прибыл к нему человек с Запада. Он без обиняков сообщил, что теперь их хозяева — американцы. Карнаков и сам читал в газетах, что американская разведка прибрала к своим рукам особенно ценных немецких агентов, располагает и списками европейской агентурной сети.

То ли годы стали давать знать о себе, то ли непоколебимость советского строя и мужество соотечественников в этой беспощадной войне, но что-то надломилось в Карнакове: больше он не ощущал былой ненависти к коммунистам, да, признаться, и потерял веру, что их власть можно свергнуть. Хотя ему приходилось больше иметь дело с уголовниками и изменниками родины, насмотрелся в войну и на то, как храбро сражаются русские, как идут на смерть, не выдав своих.

Но и другого пути не видел для себя Ростислав Евгеньевич, потому и согласился работать на американскую разведку — как говорится, кто платит, тот и музыку заказывает. Человек оттуда заявил, что новые хозяева денег не жалеют. Но пока он не поверит сам, что подпольная работа в России может что-то изменить в мире, он не станет привлекать к разведке Игоря Найденова. Не хотел бы он пожелать сыну своей судьбы.

Глухой ночью с тощим вещмешком за плечами он вышел из дома Александры Волоковой и в обход поселка зашагал в сторону шоссе, которое проходило в трех километрах. На вокзале сесть на поезд он не решился: рисковать было нельзя. На поезд можно сесть на любой другой станции. А путь ему не близкий — рабочий поселок Новины, где он обосновался у солдатки Никитиной, находился в Вологодской области, рядом с Череповцом. Не зашел Ростислав Евгеньевич и к Якову Супроновичу, слышал от Александры, что родной сын Ленька ограбил его. Старик с тех пор сильно сдал, как говорится, на ладан дышит.

Остановившись на пригорке, откуда перед ним расстилалась ночная Андреевка, Карнаков закурил и долго смотрел на смутно маячившие крыши домов — ни в одном не светится окошко. Каменной глыбой нависла над поселком водонапорная башня, лишь на станции помигивают стрелки да сыплет из трубы красные искры маневровый. Вернется ли он сюда еще раз? Про это никто не знает… Хотя они с Александрой и толковали, что скоро снова увидятся, ни он, ни она в это не верили. Может, сам он стал другим, как ни говори, скоро шестьдесят, а может, Саша остыла, только не было между ними того, что было раньше. Спасибо, что хоть приняла, не прогнала… Как бы там ни было, но он ей не сообщил ни своего нового места жительства, ни своей другой фамилии. Если раньше где-то в глубине души и тлела надежда, что у него есть на свете верный человек, готовый всегда принять его, то теперь он так не думал. Возможно, сообщи он ей об Игоре, и нити, связывающие их, стали бы крепче, но этого он не сделал.

Огромная багровая луна тяжело поднималась над бором. Верхушки сосен и елей мертвенно серебрились. Кровавый глаз семафора мигал на путях. Один раз дорогу перебежал зверек, Карнаков так и не понял, кто это — заяц или лисица. Далекий протяжный паровозный гудок прокатился над лесом, красный свет пропал, вспыхнул зеленый.

Карнаков поправил вещмешок за плечами, затоптал сапогом окурок и, больше не оглядываясь, зашагал по разбитой дороге. Это был не прежний высокий стройный человек с военной выправкой. Широкие плечи его ссутулились, походка отяжелела, голова клонилась на грудь — теперь он все чаще смотрел себе под ноги.

Вряд ли кто-либо сейчас узнал бы в нем бывшего заведующего Андреевским молокозаводом Григория Борисовича Шмелева.

Глава четвертая