– Тут у них планы, как партизан ловить, нарисованы, – сказал он, когда она закончила. – Всё детально расписано: сколько человек и куда посылать, сколько оружия выдавать. – Он взъерошил свои волосы. – А ещё они думают, что тут подполье есть.
– Какое ещё подполье? – удивилась Катя. – Что это такое?
Виктор снова принялся вышагивать из стороны в сторону.
– Это когда группа людей объединяется против захватчика. Ты что-нибудь про такое знаешь?
– Не-а, – мотнула головой Катя. – Не до подпольев мне этих ваших.
Он остановился, выпрямил плечи, одёрнул рубаху. В свете лучины блестели на лбу крупные капли пота, лицо было бледным, измождённым, но решительным. Дочь, наевшись от пуза, уснула крепким младенческим сном, и Катя аккуратно положила её на кровать и накрыла одеялом. В голове мелькнула смазанная мысль: интересно, что сказал бы Женька, узнай он, что у него родился ребёнок?
– Я думаю, что мне нужно идти к партизанам, – сказал Виктор.
– Да рано тебе ещё уходить-то. – Катя встала и поспешила к печке, где уже вовсю бурлила в самоваре вода. – Не оправился ты ещё. Вон, губы что бумага, под глазами всё синее. Пусть хоть заживёт-то сперва.
– Не могу же я за бабской юбкой всю войну прятаться, – возразил он.
– А я тебе всю войну и не предлагаю.
Она сняла самовар с углей, бухнула на покрытый линялой скатертью стол и полезла в шкафчик за стаканами. Все они были надколоты, целых почти не осталось, как и вообще посуды. Не покупал её теперь никто – самым ценным и дефицитным товаром стала еда.
Утром Катя снова спрятала Виктора в колодце, накрыла сверху большим куском изъеденной термитами фанеры и отправилась в комендатуру. Часовой на входе уже узнавал её и даже дружелюбно здоровался на своём лающем языке. Катя не понимала слов, только интуитивно догадывалась, что он говорит.
– Гутен могэн, фройляйн Катарин, – заулыбался он, ещё издали завидев её. – Ви гэт эс инэн?
Изо рта вместе со словами вырывались белые облачка пара и таяли в воздухе.
– И тебе не хворать, – буркнула в ответ Катя и поднялась по узким неудобным ступеням, на ходу разматывая платок. – Хотя нет, хворай.
– Вас?
– Вас, вас. Хворай, говорю, фашистина.
Он радостно засмеялся, показывая крепкие белые зубы. На вид ему было не больше двадцати лет, над слегка пухлой верхней губой пробивался мягкий белёсый пушок. Дымчато-серые живые глаза блестели, на высоких, точёных скулах алел морозный румянец. Немец переступал с ноги на ногу в попытке согреться – видать, тоненькая у него шинелька, а простоял тут всю ночь. Так ему и надо.
– Ирэ штиммэ ист ви мюзик, фройляйн. – Он, продолжая улыбаться, подышал на свои ладони. – Зи айн шёнес медхен, Катья.
Катя юркнула за дверь, плотно прикрыв её за собой. Ишь ты, болтать он с ней захотел! Пусть там, в Немчурачии своей поганой, болтает, кавалер недоделанный. Вот выгонит их отсюда пинками Красная Армия, а потом пусть сколько влезет болтает там со своими фройлянами, хоть уболтается. Ещё и лыбится, гадёныш такой!
Пол она тёрла с неприсущей ей торопливостью: Шунечка дома одна осталась. Сердце тревожно трепыхалось в груди. А вдруг она плачет, зовёт маму? От этой мысли сил прибавилось вдвое, и Катя закончила работу на целых сорок минут раньше обычного. Комендант ещё не явился, и она облегчённо вздохнула – значит, не придётся встретиться. Катю пугало, как он смотрел на неё: пристально, изучающе, чуть вприщур, колючим неподвижным взглядом, от которого на спине всякий раз теснились неприятные мурашки. Про такой говорили «взглянет – лес вянет».
Часовой всё так же стоял на посту, а чуть поодаль топтались двое полицаев. Их Катя не знала. До слуха донёсся обрывок разговора.
– Чегой-то Кляйбер на работу-то не является? Время девять почти. Немцы, они ж завсегда порядок соблюдают…
– Да шо, ховорят, нажрался вчера, мама не хорюй. Хорилка-то наша не хухры-мухры тебе, не рассчитал малёк. Оно и понятно, немец, как-никак… А ещё ж партизанюху вчерась изловили, не слыхал?
– Не-а.
– Так изметелил его Кляйбер до состояния мочалки. По пьяни. А тот теперь ховорить не может. – Он презрительно сплюнул. – Ну и прально, неча им тут делать, краснопёрым. Оккупанты кляты.
Они громко загоготали. Катя поспешно прошла мимо, кутаясь в свою видавшую виды фуфайку. Полицаев она ненавидела особенно – за предательство. Это ж какой сволочью надо быть, чтобы кинуться немцам сапоги вылизывать? Трусы, вот кто они.
А партизана жалко. Если это, конечно, правда – полицаи любили приврать да прихвастнуть, причём частенько даже не своими поступками. На любого немца они смотрели как на божество, которое всегда и во всём право, как собака на хозяина, были готовы под ноги им стелиться. И это вызывало у Кати непреодолимое чувство гадливости и презрения.
На складе она, как обычно, забрала заработанный паёк и побежала домой, поскальзываясь на сырой земле. И без того старые валенки совсем прохудились – ноги промокли насквозь. Как бы ещё воспаление лёгких не схватить, тогда совсем загнётся, а помочь, кроме Виктора, некому. Впрочем, какой из него помощник: сам-то еле ноги таскает из-за ранения и голода.
Крик Александры Катя услышала издалека, и сердце зашлось в судорожном темпе. А если случилось что? Она торопливо распахнула калитку, и тут её кто-то окликнул.
– Катюнь! Постой!
Катя притормозила. К ней спешила Виолетта Леонидовна, милая бесконфликтная старушка, что жила напротив. В руках она несла накрытую марлей глиняную крынку.
– Что такое?
– Да вот! – Виолетта Леонидовна задыхалась от непривычно быстрой ходьбы, но всё же бойко семенила к ней, переваливаясь с ноги на ногу. – Слыхала, ребятёнка ты родила. Возьми вот, молоко тут. Свежее, только надоенное. А то орёт он уже битый час с голодухи-то.
Катя с благодарностью приняла из её дряблых морщинистых рук крынку.
– А откуда молоко? Коров-то всех немцы поуводили.
– А! – махнула рукой Виолетта Леонидовна. – И не спрашивай. Иди лучше к дитятю, зовёт оно тебя.
– Девочка это, тёть Летт, – Катя закрыла калитку, – Александрой назвала.
– Ну и хорошо. Здоровья и тебе, и Александре!
Солнышко ласково пригревало весь день, сушило сырую, уставшую от снежных покровов зиму. Саша, наевшись парного молока, крепко уснула, укутанная в оставшуюся от бабушки слегка поеденную молью шаль, а Катя, наскоро перекусив тушёнкой, принялась за дела. Нужно было срезать сухие ветви на груше и черевишне, вскопать землю под овощи, выгрести из фруктового сада прошлогоднюю палую листву, и во дворе она провозилась до самого вечера. Птички, радуясь первому теплу, развели возню на ещё голых деревьях, и их весёлый неумолчный клёкот успокаивал, дарил какую-то смутную надежду: вот и весна пришла, значит, всё будет хорошо. Долгая трудная зима миновала, а летом земля прокормит.
Виктор весь день просидел в колодце. Катя спустила ему в ведре половину банки тушёнки и краюху хлеба. Немцы ходили мимо двора – несколько раз она слышала их гнусавую речь, один разок видела – но к ней не заглядывали. И она, осмелев, принесла лестницу ещё до того, как наступила темнота. Но опустить в колодец не успела: неожиданно скрипнула калитка и знакомый голос произнёс:
– Гутен таг.
– Ага, – испугалась Катя, так и застыв у колодца с лестницей в руках. – Чего пришёл?
Немец, поправив на плече ремешок автомата, уверенно зашагал по мокрой дорожке, которую она ещё не успела очистить от весеннего мусора. На лице сияла широкая улыбка. Катя со страхом следила за его приближением. Ей казалось, что она вот-вот хлопнется в обморок: в глазах темнело, уши закладывало будто ватой, нервы натянулись угрожающе тугой струной, которая с каждым его шагом дрожала всё сильнее, готовая лопнуть в любой момент.
– Ф дом, – щурясь от солнца, на плохом русском сказал он, – можна?
Она всё ещё держала лестницу, вцепившись в деревянные ступеньки так, что побелели костяшки пальцев. Ответа не нашлось – слова просто не шли с языка, застревали в горле. Длинные ресницы немца золотились от касаний дневного света, который играл всполохами в его светлых глазах. Он выглядел дружелюбным и пришёл явно не с плохими намерениями, но на Катю всё равно одна за другой накатывали волны холодного ужаса, отчего колени тряслись так, что, казалось, ещё минута – и она мешком повалится на землю.
Он отобрал у неё лестницу и прислонил к стене дома, после чего вытащил из-за отворота шинельки большую бутыль с мутной жидкостью и показал ей. Катя вспыхнула.
– Пьянствовать со мной захотел что ль?
Он радостно закивал, а она засмеялась – нервно, неискренне – но всё же пошла к двери и распахнула её. Заскрипело протестующе под его начищенными сапогами крылечко, и он, нагнувшись, вошёл в тесные сени, поставил бутыль на лавку и принялся расстёгивать шинель. Катя молча следила за его движениями. А сапожки-то ему, скорее всего, полицаи чистят, да и за одеждой тоже они ухаживают. Вон он какой щёголь лощёный, ни пятнышка, ни складочки, нигде даже нитка не торчит – прямо как с картинки сошёл, чуть ли не сверкает. Не будут же немцы сами себя обглаживать да обстирывать, коль слуги у них имеются в лице предателей родины.
Немец зашёл в комнату и несколько смущённо оглядел скромную обстановку: вытертый плетёный палас на полу, пара табуреток, кровать, стол, лавка у печки и перегоревшая лучина в светце. Катя взяла два стакана, ополоснула их в тазу с водой.
– Фройляйн Катарин, – начал он, и на его щеках заиграл пунцовый румянец. – Йа иметь принестьи фам.
Ишь ты, смущается! Прямо как кавалер, который со сватовством пришёл, покраснел даже! Немец торопливо отстегнул с ремня сумку, что висела у него на боку, и, бухнув на стол, раскрыл. Внутри оказался завёрнутый в плотную бумагу внушительный кусок свежего мяса, несколько картошек, сало, лук. Всё это он по очереди выложил на стол.
– Ну спасибо, – хмыкнула Катя, отчего его лицо просияло, расплылось в счастливой улыбке. Он вообще улыбался по делу и без дела, постоянно.