Когда гремели пушки — страница 17 из 49

Минька молча смотрел на забинтованную голову. Кто-то тронул его за плечо.

— Ты чего, глухой?

— Не… — Минька повернулся и увидел немолодого солдата в гимнастерке без пояса и в тапочках на босу ногу. Один рукав гимнастерки был начисто оторван, и рука, обмотанная бинтами, покоилась в марлевой косынке, словно младенец в люльке.

— Я тебя спрашиваю, а ты не откликаешься…

— Засмотрелся. — Минька шмыгнул носом и проворно достал из-за пазухи загодя приготовленные из старых газет кулечки.

— Никак земляника? — спросил солдат и втянул в себя воздух. — Духовита. Продаешь?

Минька кивнул.

— Почем?

— Нипочем, — сказал Минька тихо. — Меняю я. На хлеб, на сахар…

— Голодно? — спросила забинтованная голова.

— Голодуем.

— А хлеб-то как?.. Хлеб-то на полях? Чай, сеяли?

— Сеяли, — сказал Минька. — На коровах пахали, а кто и так… На себе…

— Значит, меняешь? — перебил солдат с перебинтованной рукой.

— Меняю.

Солдат вздохнул с сожалением:

— Нет у меня ничего на менку. Не запас, видишь. Не гадал, что с тобой встречусь, а у тебя — земляника!.. Эх, земляничка, ягодка, красная да сладкая… — неожиданно пропел он хрипловато и спросил: — Может, на деньги продашь?

Минька помотал головой.

— Жаль, — сказал солдат и отошел.

У соседних вагонов появились раненые — у кого рука перебинтована, кто с костылем. А из вагона, что напротив, вышла только девушка в белом халате. Стояла возле подножек, щурясь на солнце.

Минька понял: эшелон санитарный, и надо перейти к другим вагонам, где ходячие раненые, а иначе ничего не наторгуешь. Но все стоял и смотрел на забинтованную голову, свесившуюся с верхней полки. И вдруг подумал, что вот так же, может, где-нибудь везут и его отца, сержанта-сапера. Война, она везде война. Любого ранить могут. А то и убить. Вон сколько похоронок в деревню пришло. Чуть не каждый день бабы ревмя ревут. И может, на какой безвестной станции стоит батин эшелон, а батя с перебинтованной головой в окно глядит. А там — мальчишка с земляникой. И охота бате землянички поесть. Она ж как лекарство, ягода! А не дает мальчишка. Только на менку. А чего сержант-сапер поменять может, если он раненый, беспомощный лежит? Какие такие у него запасы?

Где-то протяжно закричали:

— По ваго-онам!..

У Миньки защемило сердце. Он беспомощно огляделся вокруг, словно потерял что. Раненые спешили, подсаживали друг друга, взбирались на подножки.

Минька шагнул к окну:

— Дяденька! Земляники хочете?

— Поел бы, да вишь, сменять мне нечего, — сказала перебинтованная голова.

Минька бросился к девушке в белом халате:

— Сестричка, отдайте землянику вон тому дяденьке с забинтованной головой. Всем отдайте. Пускай все кушают.

Он совал ей в руки тяжелый туес. Девушка взяла туес, поднялась с ним в вагон, обернулась, сверкнула зубами:

— Спасибо, мальчик!

А Минька отошел в сторонку.

Подбежал Витяй. В его туесе оставалось еще много ягод. А из узелка выпирала початая буханка хлеба и еще что-то.

— Ну, как торговля? — спросил он. Минька посмотрел на него грустно:

— Никак.

— А ягода где?

Минька махнул рукой в сторону вагона.

— Что дали?

— А ничего. Так…

— Так, — строго повторил Минька.

Паровоз гуднул несколько раз. Внезапно и громко лязгнули буфера вагонов.

— Эй, сынок! — крикнула забинтованная голова. — Спасибо тебе за ягоды! Наши инвалидишки заулыбались… Лесом пахнет.

Минька замахал рукой. Вагон дрогнул и тронулся.

— Сынок, посуду возьми! Спасибо, сынок! — раненый опустил туес за окно и разжал пальцы. Туес упал в обожженную траву.

Минька махал, пока эшелон не скрылся за лесом. По щекам текли слезы, словно он только что проводил отца.

— Эх, ты, тютя, — сказал Витяй обидно и зашагал от станции.

Минька не ответил, побрел к туесу, поднял. В нем что-то перекатилось. Минька заглянул в туес: там лежало несколько кусочков сахара, а в уголке что-то поблескивало. Минька сунул руку в туес, и на ладони его сверкнули часы, настоящие ручные часы на черном ремешке. Они весело и быстро тикали, и тонкая секундная стрелка деловито спешила по циферблату, будто проверяла, на месте ли черточки минут и цифры часов.

Минька шмыгнул носом, утер лицо рукавом и улыбнулся. Луч уходящего солнца тронул часы, и они улыбнулись в ответ. И тут Минька заметил на них розовое пятнышко — прилипшую земляничинку. Минька сунул ее в рот и побрел по теплой дороге вслед за Витяем.

Василий ЛебедевПЕСНЯРассказ

Посвящается памяти певца Александра Окаемова — первого исполнителя песни «Орленок».

Он медленно повернулся набок и почувствовал щекой приятный холод чьей-то ладони. В тот же момент послышались монотонные звуки, тяжелые, прерывистые, будто совсем рядом гудел телеграфный столб. Откуда-то потянуло сыростью, гнилью, и когда сознание окончательно вернуло его к действительности и он открыл глаза, все было по-прежнему: подвал, полукруг зарешеченного окна, тупая боль в контуженой спине, шум в голове. Значит, не рука касается его воспаленной щеки, а каменный пол, сырой и грязный, пахнущий гнилью. Сюда бросили его еще вчера.

«Цок-цок, цок-цок…»

Как похоже на стенные часы!

Прикрыв глаза, он представил большие круглые часы, что висели дома. Отец купил те часы в Москве у старьевщика, починил их, и часы служили долго, надежно.

«Цок-цок…»

Опять эти шаги!

Часовой прошел мимо самого окна. Узник увидел только тяжелые кованые сапоги. Особенно неприятно было смотреть на их массивные носы. Не эти ли сапоги били его по голове вчера? Он вспомнил, как защищал голову руками, как пытался увернуться от ударов, крутясь на земле, и решил для себя, что это и есть трусость… Конечно, он не был героем. Еще в школе, когда все приличные ребята ходили в секции бокса и борьбы, он занимался пением в клубе. Правда, потом, когда он стал певцом, он уже не жалел. Не жалел об этом и вчера…

Вчера по бараку прополз слух, что пленных не успевают вывезти в тыл, дни их сочтены. Первым подтверждением слуху был еще более урезанный паек, баланду дали только в обед. В ту ночь никто не спал, даже невысокий сухощавый человек, должно быть комиссар, и тот говорил с людьми мало, негромко. Ночью попытались сделать побег, но первый же бежавший был застрелен в окне, и труп вывалился наружу. В бараке надолго установилось тягостное молчание.

«Значит, конец…» — подумал он и сначала испугался своей мысли, но потом принял ее с ожесточением, а когда прошло и это, — спокойно. Этому спокойствию он обрадовался и старался сохранить его как можно дольше.


…Вставал мутный рассвет. Люди неохотно перекидывались словами. Большинство сидели в окаменелых позах и смотрели перед собой. Тот самый невысокий худощавый человек обходил барак и о чем-то с каждым говорил. Подошел он и к нему.

— Ну, что, певец, не поется?

— Нет.

— Почему?

— Не все птицы поют даже в золотых клетках, а над могилой…

— Но мы же, брат, не птицы. Мы даже не только люди, мы…

— Все равно не поется.

— А напрасно: с песней-то лучше… Вам надо спеть.

Комиссар повернулся и скрылся в полумраке.

«А ведь верно, с песней-то лучше умирать. Веселей. Как это говорится: с музыкой, черт возьми!»

Певец решительно поднялся с полу и торопливо пробился к окну. Кто-то схватил его за руку, говоря, что бежать глупо, но он сердито отмахнулся и вдруг неожиданно и громко запел свою любимую:

Орленок, орленок, взлети выше солнца

И степи с высот огляди!

Он привычно взял первые ноты и сразу почувствовал, что все обернулись к нему с неприязнью, взглянули, как на неожиданное кощунство над их судьбой. По шарканью ног, по слабому шуму, прокатившемуся по бараку, он понял чутьем певца, у которого, как у всякого артиста, были успехи и неудачи, что песня не принимается. Он неуверенно начал второй куплет, но в середине голос его зазвучал вызывающе. Шум прекратился, а когда куплет кончился, случилось неожиданное: несколько голосов громко и нестройно повторили две последние строчки:

Не хочется думать о смерти, поверь мне,

В шестнадцать мальчишеских лет.

Он запел третий куплет, радуясь и дрожа от охватившего волнения и благодарности к людям. Пели все. Куда-то сразу исчезли страх и скованность! Они не сидели теперь, отвернувшись друг от друга, а стояли во весь рост, положив руки на плечи товарищей.

С улицы сначала раздались окрики часовых, потом — автоматная очередь по окну, но пули прошли поверх голов, а барак пел с еще большим ожесточением.

Подняли караул. Фашисты, которым не дали доспать до подъема, врывались в барак и озверело били пленных прикладами автоматов. Офицер в расстегнутом кителе, без фуражки, с пистолетом в левой руке подбежал к запевале, на несколько секунд задержал на нем свои воспаленные глаза и профессионально ударил в подбородок. Но песня сразу не оборвалась, ее допевали в разных углах и даже в тот момент, когда всех вытолкали на улицу, а его, запевалу, били ногами на земле…


Да, все это было вчера ночью, а точнее — сегодня утром.

«Цок-цок, цок-цок…»

В окно видны только сапоги, ноги, локоть да кривой рожок автоматного диска…

Лишь при смене караула заметили, что русский очнулся. Вскоре пришел за ним длинный сутулый фашист, пожилой, с вставными зубами, повел к комендатуре.

«Только бы не били по лицу…» — невольно мелькнула мысль, когда его остановили у крыльца.

Через некоторое время повели к глухой стене.

«Конец», — подумал он и глянул через плечо.

Все тот же фашист вынес каску воды и знаком предложил умыться. Поливал он усердно, но экономно и несколько раз дотрагивался пальцем до шеи пленного, указывая, где осталась кровь. Когда кончилась вода, немец растерянно опустил свои длинные руки, но потом оглянулся на часового и полез в карман за платком. Платка не понадобилось: пленный вытерся полой гимнастерки. «Зачем это все?» — подумал он, когда гитлеровец ввел его в прихожую и рукой подвинул скамейку на белых березовых ножках.