И поэтому я так растрогалась, когда увидела, что отец достал мне «Наши знакомые» Германа. Опять плакать захотелось. Я только мельком при нем говорила, как мечтаю об этой книге. А потом, перед уходом на работу, он меня вызвал в коридор и тихонько сунул десять рублей, сказал «на развлечения». И подмигнул. А я знаю, что он во многом себе отказывал, чтоб мне их дать. Мама ведь ему на «карманные расходы» мало оставляет.
А когда вечером пришли мои гости, я вдруг растерялась. Мама и папа ушли в театр, чтоб нас «не стеснять». Мы приготовили заранее блюдо с тремя сортами бутербродов, чай, конфеты, бутылку вина. Но совершенно не знала, как себя вести. И хозяйка из меня не состоялась.
Из старой школы пришел Сенька, из новой Вера, Люба и Димка. Сенька принес очень хорошую книгу, а Дима — три яблока в носовом платке. Не наши яблоки, из Алма-Аты. У него там родственники. Яблоки огромные, ими человека убить можно, если свалятся на голову. Сидели все, как идолы с острова Пасхи… А я удрала на кухню и жалела, что мамы нет. Она удивительно умеет находить со всеми общий язык. А потом явился Олег с цветами. Его мама позвала без моего ведома. Олег — сын папиного друга. Он — студент мединститута, отличник. Он принес мне цветы, белые астры. Впервые в жизни мне подарили цветы, как маме. Только жаль, что я родилась в ноябре, никаких хороших цветов в это время нет. Олег всех развлекал, и за столом держался хозяином. Только я его все равно не перевариваю. Уж очень он прилизанный.
Я Сороку вспомнила про себя. Я весь день ждала, что он или позвонит, или телеграмму пришлет, он-то знал мой день рождения. А он и не вспомнил!
Потом Люба очаровала Сеньку, и он от нее не отходил. Я знала, что так будет, он всегда говорил — «женский интеллект меня наповал сражает». И я обрадовалась, я в душе немного сваха, а у Любы, как и у меня, нет настоящего друга. Вера пыталась разговорить Димку, но он только междометия издавал, она даже изумилась и спросила: «Ты что — глухонемой?!»
А со мной он заспорил. Да так, что все танцевать бросили. Сели вокруг и только реплики подавали. Я недавно прочла книгу Г. Горышина «Снег в октябре». И кипела возмущением. А он ее похвалил, сказал, что талантливо написано. Меня же просто взбесила главная героиня Ева. Сначала она завидовала порочным подругам, потом влюбилась в женатого писателя Проходцева. Терпела и его грубости, и трусость. Даже три года хранила ему верность. Сняла комнату, чтобы он мог к ней приходить, выпивать давала. И, наконец, своей кротостью, терпением Ева выслужила этого драгоценного Проходцева, он вызвал ее к себе на Алтай, решив развестись с женой.
А Димка засмеялся и сказал:
— Но ведь это — типичная ситуация. Сейчас все девчонки бегают за парнями. Писатель не соврал…
— Но мог же он оскорбиться за героиню, высмеять ее…
— Наоборот. Он восхищается ее характером…
— И тебе бы понравилась такая девчонка?
Димка зашевелил ушами.
— Дело вкуса. Во всяком случае, сейчас парни — слабый пол, их завоевывают.
Потом пришли родители. И тогда Олег сказал мне, что «сдает дежурство, ЧП не было и посуда цела». Оказывается, она нас ему под надзор поручила. Тоже мне — день рождения называется!
Наш чертежник — ужасно хороший старик. Глаза у него белые, выцветшие и редко так мигают. Многим неприятно, когда он смотрит в лицо и головой качает. А волос у него совсем нет, только белый пух на затылке. И хоть чертежник очень добрый и вежливый, он до ужаса принципиальный. Никогда грязный чертеж не примет. По пять раз заставляет переделывать. А у нас ребята — «с талантами», черчение никто и за урок не считает. Он же взял и выставил в первой четверти семь двоек и три — самым нашим звездным личностям. Шуму было! Но он не уступил, и теперь его клянут и лодыри и отличники. Кажется, только я с ним лажу. Потому что люблю черчение. Правда, я могу сидеть и переделывать чертеж хоть сто часов подряд, это успокаивает не хуже «Трех мушкетеров». Я как-то рассказала Ине, а она говорит, что в медицине это называется «сбрасывать нервное напряжение». И еще очень мне интересно слушать рассказы нашего чертежника об архитектуре. Они у него, правда, чудные, без начала и конца. Начертит окружность на доске, вокруг — несколько полуовалов — и вдруг вспоминает, кто из архитекторов какие детали любил применять в отделке, да как сталкивались люди, исторические эпохи и субъективные вкусы человека…
Конечно, за его рассказы отметки никто не поставит, а многие ребята — рационалисты, ценят только полезные сведения, которые пригодятся в будущем. И его рассказы называют «лирикой». А я эту лирику могут часами слушать. Потому что он — всерьез одержим любимым делом. И когда он что-то вспоминает, я уже не вижу его морщин, мешков под глазами. У него такие глаза делаются детские, веселые, мудрые, счастливые…
Ну, так вот сегодня он пришел в класс и пошатнулся при объяснении, схватился за сердце, постоял немного с закрытыми глазами, а потом извинился, сказал, что сердце шалит, и продолжал объяснять сидя. Голос у него стал слабый, но он шутил, вспомнил про Корбюзье, сказал, что до войны сам мечтал построить дом-башню. А во внешних швах он хотел проложить желобы с черноземом и засадить их вьющимися растениями, они бы его дом оплели, не давали ему излишне нагреваться.
Он нам даже на доске контуры этого дома нарисовал, и впервые на его уроке, в классе стало по-настоящему тихо.
После звонка он попросил меня проводить его до учительской. Он на меня опирался, а сам еле ноги передвигал. А потом Антонина нам рассказала, что у него недавно сын в байдарочном походе утонул, жена с тех пор лежит парализованная…
И вот после уроков я потребовала, чтобы мы собрали комсомольскую группу. Кое-кто заныл, но Димка меня поддержал. Собрались мы без Антонины, так как она бы не дала нам «обсуждать» учителя. А речь шла о чертежнике и о нашем хамстве.
Галя сказала, что жалеть чертежника нечего, старик — плохой учитель, если его не слушают. Я взорвалась и назвала эти рассуждения подлыми. Я сказала, что чертежник не виноват, что к его предмету нет у нас уважения, что он прав, не спуская лодырям.
— Формалист! — крикнул кто-то из ребят.
— Нет, творческая личность. Именно потому он не позволяет к своему любимому предмету относиться халтурно… — сказала я.
И тут меня Димка поддержал. Он сказал, что неуважение к черчению у нас воспитано некоторыми учителями, постоянно подчеркивающими, что это — второстепенный предмет. А старик — молодец, он гнет свою линию и не поддался ни на какие уговоры, чтоб исправить двойки, значит, он — волевой!
И вдруг как-то само собой было принято решение срочно подчистить все хвосты по черчению. Я обещала сделать чертежи двум девчонкам, да мальчишки согласились взять на аркан кое-кого из «расхристанных», как чертежник называет наших двоечников. Снова мне удалось повернуть за собой класс. Не первый раз. Я всегда могу переубедить ребят, если вспылю. И эти мои «выходки» нравятся ребятам, развлекают их, но уважения ко мне — не вызывают.
На собрании я сидела с Верой, кипятилась и даже не заметила какого-то военного без погон. Очень, очень высокого почти под потолок. Потом Димка представил его нам как человека, прикрепленного к нашей комсомольской организации. Он встал и объяснил, что работал летчиком-испытателем, попал в аварию, теперь на инвалидности, и вот на партийный учет прикрепился к нашей школе.
В общем, опишу этого человека. Худой и сильно хромает. Лицо некрасивое, крупное, в очках круглых, как у дореволюционных типов из кинофильмов. Волосы очень тонкие и не лежат, а все время приподнимаются от любого сквозняка. Около рта — большое родимое пятно. Кажется ужасно нервным человеком, все время что-то крутит «ли барабанит пальцами. А голос низкий, но не противно бархатный, а сучковатый, с трещинками…
Выступая, он спросил:
— Кто из вас придумал и организовал самостоятельно хоть одно интересное дело в старших классах?
Димка заявил, что мы предлагали недавно создать интересную газету, а Антонина Федоровна не позволила.
— Ну, а есть люди, которым бы вы помогали жить? — продолжал Геннадий (так звали этого летчика). — Интересует вас что-нибудь, кроме вашего личного будущего, ваших талантов, кроме того, чтобы попасть в институт?
Это прямо удивительно было, до чего он говорил то, о чем я думаю.
— Вот я смотрел ваши планы, отчеты — сплошной формализм. Все по указаниям старших. Но вам же пятнадцать-шестнадцать лет. Уже. А ведете себя, как детки.
Тут ребята начали злиться и вообще всячески проявлять самолюбие, а он сказал, что наши активисты — ребята правильные и приятные во всех отношениях, но без малейшей инициативы.
И Геннадий так повернул собрание, что все стали высказываться на тему: «Зачем я живу».
Димка, например, заявил, что для него главное в жизни — наука. Именно она сделает жизнь лучше, у нее в руках — будущее человечества. И если ученые договорятся, войны не будет…
Геннадий засмеялся и сказал:
— А ты, парень, идеалист, как я посмотрю. Разве ученые когда-нибудь оставались вне политики?
Тогда Димка сказал, что вот Опенгеймер, отец атомной бомбы, потом отказался делать водородную, осознав, что она несет людям. Хоть за это он был вынужден расстаться с физикой, вокруг него в Америке был разыгран оскорбительный процесс… Он не поступился совестью…
А потом слушалось мое «дело». Оно выглядело смехотворно. Галка вежливо сказала, что берет назад свои слова о моей «идейной вредности», но что к порученной работе я всегда плохо отношусь, ничего не довожу до конца. Мальчишки орали, что все это не стоило выносить на собрание, а она с ехидной улыбочкой объявила, что я настаивала на «реабилитации». Ужасно была она похожа в этот момент на крысу.
Тогда он с места негромко сказал:
— Если ее оскорбили на собрании, то и извиняться надо на собрании. Только мне не понятно, почему у вас оказалось возможным обижать человека такими формулировками, а потом взять их обратно как ни в чем не бывало…