каменной кладки, но зато в них вечно царит полумрак. Излишне изукрашены орнаментом, порой просто пугаешься, даже сердце сжимается от страха, будто заблудился ночью в лесу. Знаю, знаю, на меня за это косятся, считают, что у меня плохой вкус. Но ничего не поделаешь, таков уж он, и я от этого не отступлюсь. Быть может, я пристрастен к старине потому, что вырос в Перигё, в нашем старинном замке, воздвигнутом на развалинах римского амфитеатра, совсем рядом с нашей церковью Сен-Фрон, совсем рядом с нашей церковью Сент-Этьен, и поэтому мне мило повсюду обнаруживать формы и пропорции, напоминающие мне эти великолепные ровные пилястры и высокие, прелестно округлые своды, вдоль которых легко струится дневной свет. В старину монахи умели возводить такие храмы, что солнечные лучи, проникавшие внутрь целыми снопами, нежно золотили камень стен, а церковные песнопения, отражаемые высокими, как небо, сводами, звучали громче и мощнее, и казалось, что это поют ангелы в райских кущах.
По великой милости Предвечного, англичане хоть и разорили Дора, не до конца разрушили это чудо из чудес нашего зодчества, и его можно легко восстановить. Я готов биться об заклад, что наши северные зодчие с радостью возвели бы на месте руин какую-нибудь громоздкую махину по своему теперешнему вкусу, водрузили бы ее на каменные лапища на манер некоего сказочного зверя, так что, когда входишь туда, чудится, будто ты вместо храма Божьего попал в преддверие адово. И наверняка те же зодчие сбросили бы фигуру ангела из позолоченной меди, водруженную на вершине колокольни, откуда и пошло название монастыря — lou dorat, — и водрузили бы вместо него фигуру дьявола с вилами в руках и злобно перекошенной физиономией…
Ад!.. Мой благодетель Иоанн XXII, первый Папа, которому я служил, не верил в ад, вернее, учил, что в аду никого нет. Это уж, согласитесь, чересчур. Если люди перестанут страшиться ада, как же сможем мы взимать с них милостыню для неимущих и требовать от них покаяния во искупление грехов своих? Не будь преисподней, церковь должна была бы спокойно закрыть врата свои. Ничего не поделаешь, причуды высокомудрого старца! Пришлось добиться все-таки, чтобы на смертном одре он отрекся от своей доктрины. Я сам присутствовал при этом… Вы правы, и впрямь становится свежо. Теперь уже чувствуется, что через два дня наступит декабрь. Хуже всего этот промозглый холод.
Брюне! Эймар Брюне, посмотри-ка, дружок, нет ли в моей повозке со съестными припасами жаровни, и поставь ее мне в носилки. Меха что-то плохо греют, и если дело и дальше пойдет так, то в Сен-Бенуа-дю-Соль вы доставите кардинала, громко стучащего в ознобе зубами. Мне говорили, что англичане все там разорили. А если в повозке у повара мало угля, пусть остановятся у первой же хижины, мимо которой мы проедем, и возьмут там угля, ведь для меня потребуется угля побольше, чем на то, чтобы разогреть рагу… Нет-нет, мне вовсе не нужен мэтр Вижье. Пусть с Богом едет своей дорогой. А то, если ко мне в носилки заглянет лекарь, вся моя свита вообразит, что я с минуты на минуту испущу дух. Чувствую я себя превосходно. Мне нужна только жаровня, вот и все.
Итак, Аршамбо, вам хотелось бы узнать, что же последовало за Мантским соглашением, о котором я вам вчера говорил… Вы прекрасно умеете слушать, дорогой мой племянник, и одно удовольствие — пересказывать вам то, что знаешь. Я даже подозреваю, что, когда мы останавливаемся на ночлег, вы кое-что записываете. Разве не так? Стало быть, я не ошибся. Это только наши северные сеньоры считают, что чем человек невежественнее, тем он, верно, знатнее, словно бы читать и писать — дело одних писцов или бедного люда. Для того чтобы прочесть самую пустяковую записку, они кличут грамотея служителя. А мы, живущие на юге королевства, мы с давних пор набрались латинского духа и не брезгуем ученостью. Что и дает нам немалое преимущество в делах.
Стало быть, вы записываете. Весьма похвальное занятие. Ибо после меня не останется никаких письменных свидетельств того, что я делал и чего навидался. Вся моя переписка и записи уже попали или попадут в папские архивы и пребудут там на веки вечные, так как на сей счет существуют строгие правила. Но зато вы, Аршамбо, сможете хотя бы в части, касающейся Франции, сказать во всеуслышание то, что стало вам ведомо, и оцените мою память куда более справедливо, чем то, безусловно, сделает Копоччи… только бы сподобил меня Господь пережить его хоть на один-единственный день… чтобы он не успел на это покуситься.
Итак, вскоре после Мантского соглашения, где король Иоанн проявил в отношении своего зятя столь непонятную щедрость, он тут же стал обвинять тех, кто вел переговоры. Робер Ле Кок, Робер де Лоррис и даже родной дядя жены короля кардинал Булонский — все они, по его словам, были подкуплены Карлом Наваррским.
Между нами будь сказано, я лично считаю, что доля правды здесь есть. Робер Ле Кок — еще молодой епископ, сжигаемый честолюбием, не только великий мастер интриг, но и страстный их любитель — сразу учуял, какую выгоду может он извлечь из сближения с Карлом Наваррским, к партии коего он, впрочем, после ссоры того с королем примкнул вполне открыто. Робер де Лоррис, камергер, был, безусловно, предан своему господину, но происходил он из семьи банкиров, а значит, не мог удержаться, чтобы походя не прикарманить несколько пригоршней золота. Я-то знал его, этого Лорриса, когда он лет десять назад приезжал в Авиньон просить взаймы у тогдашнего Папы триста тысяч флоринов для Филиппа V. Я честно удовольствовался тысячью флоринов за то, что свел Лорриса с банкирами Климента VI, с Раймонди из Авиньона и с Маттеи из Флоренции; но боюсь, что сам он сумел сорвать значительно больше. А что касается кардинала Булонского, хоть он и родственник королю Иоанну, но…
Признаюсь откровенно, что нас, кардиналов, так уж оно повелось, всегда вознаграждают за наши хлопоты в пользу государей. Иначе нам не хватало бы средств на то, что полагается нам иметь по нашему сану. Никогда я из этого тайны не делал и даже горжусь, что получил двадцать две тысячи флоринов от моей сестры Дюраццо за то, что немало потрудился двадцать лет назад — ох, уже целых двадцать лет! — улаживая ее дела с герцогством, которые были сильно запутаны. А в минувшем году, когда нужно было добиться особого разрешения на брак Людовика Сицилийского с Констанцией Авиньонской, я получил в благодарность пять тысяч флоринов. Но принять деньги я могу лишь от того, кто просит помочь ему моим умением либо влиянием. Бесчестье начинается тогда, когда ты берешь деньги у противной стороны. И боюсь, что кардинал Булонский не устоял перед сим искушением. Именно с тех пор их дружеские отношения с Иоанном II охладели.
Лоррис после кратковременной опалы опять вошел в милость; впрочем, так бывало со всеми Лоррисами. Наш Лоррис припал к королевским стопам — было это в страстную пятницу нынешнего года, — поклялся в полнейшей своей честности и обвинил в попустительстве и двуличии Ле Кока, который успел перессориться со всем двором и был оттуда изгнан.
А опорочить людей, ведущих переговоры, — вещь весьма выгодная. Можно таким путем, по этой причине, не выполнить взятых на себя обязательств, что король и не преминул сделать. Когда ему попытались растолковать, что нужно бы зорче следить за своими посланцами и не так слепо им доверять, он сердито огрызнулся: «Не рыцарское это занятие — вести переговоры, спорить, приводить аргументы!» Он всегда делал вид, что презирает всякие переговоры и дипломатию, и это позволяло ему отрекаться от собственных обещаний.
А на самом-то деле он потому столько и наобещал, что заранее решил не сдержать ни одного обещания.
Но в то же самое время он осыпал своего зятя любезностями, правда притворными, требовал, чтобы тот не покидал его двора, да и не только он, но и его средний брат Филипп и даже самый младший из Наваррских — Людовик, и настаивал, чтобы тот перебрался из Наварры в Париж. Твердил направо и налево, что теперь он законный защитник всех троих братьев, и наказывал дофину подружиться с ними.
Но Карла Злого не подкупила эта чрезмерная предупредительность, столь неслыханная заботливость, они не умерили его дерзости, так что он как-то за королевской трапезой в присутствии всего двора дошел до того, что сказал: «А признайтесь, я оказал вам немалую услугу, избавив вас от Карла Испанского, который желал сам управлять всеми государственными делами. Вы, конечно, вслух об этом не говорите, но в душе это для вас большое облегчение!» Можете вообразить себе, как пришлись Иоанну по вкусу эти милые речи!
А затем как-то летним днем на королевском празднике, когда Карл Наваррский явился во дворец вместе со своими братьями, он вдруг заметил, что к нему чуть ли не бегом бежит кардинал Булонский и шепчет ему:
— Если вам дорога жизнь, возвращайтесь скорее в ваш отель. Король приказал умертвить вас всех троих во время праздника!
Вовсе кардинал этого сам не выдумал, и не навело его на такую мысль шушуканье придворных. Просто-напросто король Иоанн заявил нынче утром об этом на своем Малом совете, где присутствовал и кардинал Булонский:
— Я ждал, когда все три брата соберутся здесь, ибо я желаю уничтожить всех троих разом, дабы не осталось в этой мерзкой семейке ни одного отпрыска мужеского пола.
Лично я не осуждаю кардинала Булонского за то, что он предупредил Наваррских, даже если это подтверждает, что он был ими подкуплен… Ибо священнослужитель церкви Божьей — и к тому же член папской курии и брат Папы во Христе — не может и не должен хладнокровно слышать, что готовится тройное убийство, принять это как должное и не сделать ничего, дабы предотвратить преступление. Промолчав, он как бы сам становится соучастником его. Но какая нужда была королю Иоанну излагать свой чудовищный замысел в присутствии кардинала Булонского? Вполне достаточно было подослать своих стражников… Но нет, он считал, что действует весьма ловко. Ох уж этот мне король, уж кому-кому, а не нашему Иоанну разыгрывать из себя хитреца. Ведь вот что он, наверное, думал: когда Папа будет укорять его за то, что он пролил кровь в собственном дворце, он ему, мол, ответит: «Да ваш же кардинал был на Совете и даже не счел нужным осудить мои намерения». Но наш кардинал Булонский стреляный воробей, и в такую ловушку его не заманишь.