Когда мама – это ты — страница 10 из 37

* * *

Я давно зареклась ездить в места, в которых провела детство, слишком знакомые, не меняющиеся десятилетиями. Точнее, нет, они меняются, конечно, – новые дома, дороги, магазины-рестораны, отели. Но менталитет людей не изменится никогда.

Черное море. Города, куда во времена моего детства было невозможно достать путевку. Ее все ласково называли «путевочкой» – и те, кто выписывал, и те, кто становился счастливым обладателем. Моя мама «выбивала» эти путевки, пользуясь квотами для жителей Севера. Детям работников буровых, строителям и всем тем, кто отправлялся за лучшей жизнью и северными надбавками, полагались «путевочки». Но на всех, конечно, не хватало. Надо было договариваться, «давать сверху» и включать связи. Бабушка, у которой я проводила все летние месяцы, а иногда захватывала май и октябрь, умерла, когда я училась в пятом классе. Зимой. Это я помню точно. Мама тогда уехала, не сказав куда. И про смерть бабушки я узнала от соседки, под присмотром которой, весьма условным, меня оставила мама. Я плакала по ночам, гадая, когда у меня закончатся слезы. Но смерть бабушки осознала много позже. Не после известия соседки и не в тот момент, когда вернулась мама – поседевшая, уставшая, чужая, пахнувшая по-другому. Резкая, отстраненная. Она с головой кинулась в работу, забыв про меня. Думаю, так она спасалась от боли. То, что бабушки больше нет и я никогда не смогу к ней уехать, по-настоящему поняла в мае, когда мама положила на стол «путевочку». С пятого класса я ездила в лагеря на море – на две смены, на три. Казалось, я навсегда останусь жить в пионерском лагере. Мама заранее не говорила, на какой срок меня отправляет, поэтому я, как и все, в конце смены собирала чемодан и строилась перед главным корпусом «для отправки». Вызывали всех по фамилиями, отмечая в списке. Только меня не вызывали.

– А я?

– Тебя нет, – отвечала старшая пионервожатая, пожимая плечами.

– Может, забыли? – уточняла я.

– Нет, не могли. Сейчас… – Она рылась в списках. – Ты на вторую смену остаешься.

Я была не просто «дедом» лагеря – детские лагеря от армии мало чем отличаются, – а старожилом. Мне даже многие завидовали – целых два месяца на море, а не две недели. И все можно – хоть на кухню иди в любое время, хоть плавай куда хочешь и сколько хочешь. Да, все так и было. К третьей смене я становилась кем-то вроде младшей пионервожатой. Раздавала с большого подноса на полдник булки или ватрушки. Могла взять себе две и чай налить на кухне, если заканчивался в общественном чайнике. Меня действительно отпускали плавать не в квадрате буйков на мелкоте, а доплывать до дальних буйков. Или уходить на дикий пляж вместе с вожатыми, где буйков не существовало. Вожатые пили вино, плавали голыми, я же просто плавала сколько хотела. Если бы утонула, никто бы и не заметил. Разве что повариха баба Таня, которой я помогала выкладывать котлеты на тарелки при раздаче, могла забеспокоиться, что я пропала. Повариха шмякала ложку пюре, я вилкой тыкала котлету и пристраивала на тарелку. Вдвоем мы быстрее управлялись. За помощь баба Таня шмякала мне две ложки пюре и лично выкладывала две котлетины. Но есть я не могла. Еда, переваренная, пережаренная, однообразная, утвержденная раз и навсегда кем-то, кто явно ненавидел детей и не желал им здоровья, в меня уже не лезла. В понедельник на обед – пюре, во вторник – макароны. И никак иначе. Не неделями, а месяцами, годами. Жаркое в среду, курица в пятницу. Ни разу не было, чтобы наоборот.

Булки – да, бабе Тане удавались. Она пекла каждый день разные, что, видимо, разрешалось, – то с маком, то с повидлом, то просто сдобные. Утром ставила тесто, замешивая в здоровенной кастрюле, чтобы к вечеру напечь. Четыреста штук. Иногда выходило четыреста пятьдесят. Но котлеты неизменно оказывались или переперченными, или пересоленными. Баба Таня не чувствовала вкуса, хотя честно пробовала сырой фарш. Просила меня попробовать, но я так и не смогла себя заставить. Баба Таня курила «Приму» и пила водку, как воду. Поэтому на ее вкусовые рецепторы полагаться не стоило, как и на память. Она забывала, посолила борщ или нет, и на всякий случай солила еще раз. Да и сама предпочитала посолонее и поострее. Острый перец могла есть не морщась. Впрочем, на булки она не жалела сахара и ванилина. Была доброй – в добавке никогда не отказывала и даже предлагала: «Кому добавочки?» Но никто не хотел – то, что лежало на тарелке, проглотить бы, какая уж там добавка… Всем пионерам, кто строил планы побега из лагеря домой, включая меня, баба Таня выдавала с собой «сухой паек» – пару яиц вкрутую, отварную картошку, булки или хлеб.

– Без еды сбегать нельзя, – серьезно говорила она. Конечно, потом шла к директору лагеря и докладывала, кто «утек». Беглецов возвращали или с автобусной остановки, или, самых прытких, с автовокзала. Мне удалось доехать до соседнего городка, дальше всех. И я знала, что меня «сдала» баба Таня.

– Зачем? – плакала я, когда меня поймали, вернули, и я опять стояла на раздаче, шмякая на тарелки котлеты.

– Так положено, – пожимала плечами баба Таня, – нельзя сбегать. Положено отбыть свой срок, вот и терпи.

Я была уверена, что до работы в пионерском лагере баба Таня сидела в тюрьме.

Но никто кроме меня не знал, что это повариха сообщала о побегах. Думали, ребята проболтались. А бабу Таню любили – она закрывала глаза на то, что мы воровали хлеб с подноса или сахар из сахарницы. Все просились на дежурство по кухне – перемыть подносы с несмываемым слоем жира или начистить ящик картошки. Баба Таня за труд платила щедро – угощала арбузом или дыней. Выдавала лишнюю ватрушку или могла пожарить картошку. Вкуснейшую, кстати.

– Баба Таня, почему вы всем такую картошку не жарите? – спросила я.

– Не положено, – пожала плечами баба Таня, колдуя над кастрюлей с рисом, давно превратившимся в несъедобную размазню.

Еще помню, про бульон или жаркое повариха говорила не «тушится», а «млеет». «Пусть помлеет пару часиков» – это относилось к мясу на суп, которое уже по виду было жестким и нежующимся. Баба Таня умела сделать его мягким – сначала отпивала из собственной фляги водку, а потом плескала ее же в кастрюлю. «Разомлело», – говорила баба Таня про разваренное в лохмотья мясо.

На окончание смены повариха всегда готовила сальтисон. Я думала, что благодаря жизни у бабушки, где резали куриц, барашков, коров, все знаю про мясо, но оказалось, что нет. Баба Таня призвала меня на помощь, и тот вечер я не забуду никогда.

На главном разделочном столе на кухне лежала свиная голова. Баба Таня стояла над ней, вооружившись топориком и примериваясь.

– Смотри, надо разрезать на шесть частей. Глаза я уже вынула, сейчас обрежу уши, – комментировала баба Таня свои действия.

В тот момент я уяснила главный жизненный урок – нельзя судить людей по внешности. Баба Таня, ловко орудуя тесаком, вовсе не была милой поварихой. Я нашла подтверждение своей догадке – она сидела в тюрьме, потом зарезала охранников и сбежала. Даже мужчины в селе, где я выросла, так ловко не резали баранов, как баба Таня – свиную голову.

– Ну что застыла? Вон, желудок в раковине лежит, промыть надо, – прикрикнула она.

Промывать внутренности мне было не впервой, но я никогда не сталкивалась со свининой. Наверное, поэтому грохнулась в обморок. От запаха, который ни с чем не сравнить и ни с чем не спутать, и от вида свиной головы без глаз и ушей. И желудка, который показался мне огромным и страшным.

Сальтисон – не холодец, который часто варили в северном городке, где я жила. Совсем другое блюдо. Другая консистенция – намного гуще. Сальтисон для меня стал символом, квинтэссенцией той детской лагерной жизни. Баба Таня укладывала сверху цветочки, вырезанные из морковки. От этого становилось совсем плохо – если знать процесс приготовления с самого начала… С момента вытаскивания глаз из свиной головы и обрезания ушей.

Залитая в желудок жижа, раздробленные кости свиной головы, в которой нет мяса. Застывшая жижа – страшная, мутная. Она не качается, как фруктовое желе, если тронуть пальцем. Жижа мертвая, в ней с самого начала не было ничего живого и свежего. Серого цвета, помойного, отдающего безнадежностью. Как жизнь, которую вели наши родители и которую обсуждали на кухнях. Как сам пионерский лагерь, куда ссылали детей, чтобы родители могли работать, выяснять отношения, выживать, «отдыхать» от детей, пока дети вроде как «отдыхают» в лагере. Лагеря позволяли родителям вообще забыть о том, что они родители. В обычной жизни они все-таки об этом вынуждены были помнить. А тут – на две недели, на месяц становились свободными и бездетными. Связь отсутствовала. Только через директора лагеря в экстренных случаях, о которых, конечно, предпочитали не сообщать. Мне как-то удалось сбежать в город, добраться до почты и отправить телеграмму. Но ее получила за маму соседка и забыла передать. Так что я быстро поняла, что баба Таня права – надо отбыть срок. Никто по УДО не выпустит.

После того, первого лагеря я спросила у мамы, что такое УДО, о котором часто вспоминала повариха. Отчего-то я думала, что УДО – это удочка, только сокращенно. Мама расшифровала аббревиатуру, даже не задавшись вопросом, откуда я ее знаю.

Помню, как купила на юге для мамы какой-то безумно дорогой набор косметики – что-то с лавандой. Мыло, крем. Мама его кому-то немедленно передарила. А я плакала еще месяц. Ведь из-за этого набора у меня не осталось денег. Вообще. Это был хороший урок. Я научилась оставлять деньги на «черный день». Когда увидела бабу Таню, которая продавала мясо у дальних ворот лагеря, куда пионерам ходить запрещалось, промолчала, никому не сказала.

– Это мои гробовые, – объяснила баба Таня. Она меня, конечно, увидела. Да я и не пряталась. – Если денег не будет, дети меня в морге оставят, не заберут. Я перед ними виновата. Пусть оставят, а гробовые мои между собой поделят. Хоть так смогу свою вину перед ними искупить. Вот соберусь помирать, положу сберкнижку на стол, чтобы они сразу увидели. Только после этого умру спокойно.