– Много вы скопили? – спросила я, чтобы поддержать разговор.
– Много, не много… – хмыкнула баба Таня, – все равно ведь переругаются, когда делить начнут. Сколько ни оставь, им мало покажется. За рубль перегрызутся.
– Моя мама – адвокат. С ней посоветуйтесь. Она скажет, как лучше написать завещание, – сказала я серьезно.
– Ой, ну что ты каркаешь? Какое завещание? Я же еще не помираю, – отмахнулась баба Таня, – мне еще лет пять минимум надо впахивать.
– Такое завещание. Чтобы дети не перегрызлись. Когда помирать начнете, не до этого будет. Надо заранее. Напишете, кому, сколько и что.
– Бедная девочка. Что из тебя вырастет… Ох, дай бог тебе судьбу полегче. – Повариха вытерла углом фартука слезы.
До сих пор, когда кто-то варит холодец, я чувствую запах через несколько лестничных клеток и борюсь с приступом тошноты. Почему на свадьбах и похоронах неизменно присутствуют два блюда – салат оливье и холодец с морковкой в качестве украшения? Сколько должно смениться поколений, чтобы холодец в качестве закуски, сопутствующей новому этапу жизни мирской и началу жизни загробной, перестал существовать? Так же, как засаленные столы, прогнившие от пыли занавески, тарелки со сколами, облупленные бокалы.
В селе, где я выросла, тарелки со сколами, «откусанную» посуду, тут же отправляли в мусорное ведро. Она несла несчастье в семью.
– Баб Кать, группа пришла, выдавайте, – беспокоилась администратор Людмила. Она, конечно, заслуживает отдельного рассказа. Одни ресницы чего стоят. Боже, это не ресницы, а шедевр, созданный не новомодными технологиями, а явно по старинке – поплевать на кисточку, нанести, потом присыпать ресницы пудрой (раньше – мукой), еще раз поплевать и вторым, третьим слоем, щедро. Ресницы получаются грандиозными, глаз не оторвать. Как лапки жука-навозника. С налипшими комками черной грязи. И взгляд томный, потому что нет сил эти ресницы поднять. Нет, не веки, не надо сейчас про Вия вспоминать. Веки как раз что надо веки – с тщательно прорисованными стрелками. Мне такие никогда не удаются. И в складках краска не скапливается в валики. Стрелки идеально ровные, до бровей. А сверху что-то мерцающее, сверкающее. Людмиле достаточно было моргнуть, чтобы ресницы взлетели. – Очередь не отсюда, а оттуда. Почему не логично? Разносы там, сюда идете, берете и по лестнице поднимаетесь. Не хотите подниматься? Так внизу садитесь. Разносы назад относите. Подносы, да, то же, что и разносы. У нас так говорят.
Баба Катя задерживает раздачу – ложки не может найти. Вроде бы несла, а куда положила – не помнит. Ложки эти – размером с половник. Из моего детства. Один плюх на порцию.
– А где ваши-то? Накрывать-то кто будет? – спросила меня Людмила.
– Я накрою.
Тоже из детства – накрыть, раздать, разложить. На всю группу или отряд. Чтобы Людмила не запуталась, кому уже выдано «питание», а кому нет. На группу сразу выдают. И суп, и второе. А то, что давно все остыло, так приходить надо вовремя.
– Не представляю, как вы всех помните, – сказала я бабе Кате, относя тарелки на столы. Детские порции, взрослые. Она раскладывала по справедливости – детям и лишний кусок мяса в суп могла положить.
– С восемьдесят девятого года я работаю, – спокойно ответила баба Катя, – всю жизнь здесь. После матери как заступила, так и работаю. Вы когда уезжаете? Через три дня? Вот всегда так. Только привыкну, запомню, сколько порций с подливой, сколько без, кому половину супа наливать, кому с добавкой, а вы уже уезжаете. Почему сейчас с подливой никто не ест? Без подливы-то совсем сухо.
Я крошила на тарелку серый хлеб. Баба Катя говорила «хлебушек». И «небушко», «солнышко», «морюшко». «Что ж вы без хлебушка-то? А на морюшко ходили сегодня, накупались? Небушко-то чистое, ни тучки».
Только в тех местах бывает тот серый хлеб, который я люблю. Да и белый – не батон, а кирпич – тоже. Но серый самый вкусный. Мы его в лагерях всегда воровали. Недостачу белого замечали, могли выволочку устроить и шмон по палатам, а серого никто не хватался.
Мне стало как-то нехорошо. Баба Катя. Баба не по возрасту – она была ненамного старше меня, – а по положению, доставшемуся от матери. Была баба Таня или баба Света, а теперь вот баба Катя. Да всегда так называли поварих. Разведенная. Да и был ли муж, не помнит. Был и сплыл быстрее, чем тьма в южных городках обрушивается. Еще две минуты назад светло, и вдруг – хоть глаз выколи. Звезды яркие, низкие. Закат всегда ослепительный, страшный. Сын, да, есть. Давно не приезжает. Уехал за лучшей жизнью. Нет, не в Москву. Зачем в Москву? И здесь можно хорошо жить. В Симферополе таксует. Никак не женится, не остепенится. Так бы, конечно, внуки сюда приезжали. На морюшко. Она уже любой невестке рада. Да пусть и не официальная. Лишь бы родила. Очень внуков хочется. Полялькаться, потетешкаться.
– А ты из наших краев, что ли? – спросила меня баба Катя.
– Почти. В детстве здесь часто бывала, – ответила я, не пускаясь в подробности. Баба Катя поджала губу. Рассчитывала на рассказ.
Что я ей могла рассказать из того, чего она не знала? Одинаковые палаты на двенадцать человек. Туалет общий на этаже. Дверцы, которые прикрывают ровно посередине. Если присядешь, видно по пояс, привстанешь – по плечи. Пока найдешь нужное положение, чтобы ни голова, ни задница не были видны… Замки, конечно, давно сорваны с корнем, крючок на честном слове держится, да и тот щель в двери уже не способен прикрыть. Открытые душевые. Конечно, общие. Будут еще делить на женские и мужские. Мылись сначала девочки, потом мальчики. Но мальчишки, конечно, раньше приходили, врывались. Девочки визжат, ребята гогочут. Ежедневный аттракцион. Девчонки, из тех, кто побойчее и понаглее, полотенцами на ребят машут, прогоняют. Но так, исключительно для вида. Игра такая. Под конец всем было наплевать – игра давно надоела обеим сторонам. Мылись с мальчиками – иначе горячая вода закончится. Да и с холодной часто случались перебои. Никто ни за кем больше не подглядывал – бытовые сложности уничтожили интерес к интимным подробностям. Интерес остался один – побыстрее смыть соль и грязь. Голову мылом помыть, лучше хозяйственным. А то, если вши заведутся, медсестра всем веселую жизнь устроит. У кого длинные волосы – отрежет, не спрашивая. И вонючим дустовым мылом намылит. Ребятам проще – сразу бритье машинкой наголо, и свободен.
До сих пор помню ту медсестру – Сталина Ивановна. Мы ее звали сначала Сталин, хотя та утверждала, что имя не в его честь дали, а в честь стали. Мол, чтобы у девочки характер стальной был. Не знаю, я бы застрелилась, лишь бы с таким именем не жить. Даже Джульетта, которую все звали Джулькой, и то лучше. Вообще в детских коллективах в то время лучше было иметь стандартное имя. Хотя мне Сашка Антипов каждый вечер голосил на гитаре «Мурку». «Мурка, ты мой котеночек… Маруся Климова, прости любимого». Повариха баба Таня называла меня Марусей. К Сталине Ивановне приклеилось прозвище Гестапо, которым ее наградил как раз Сашка Антипов. Потом ходили слухи, что не только следующие смены ее так называли. Прозвище осталось с ней на много лет и передавалось из уст в уста. Так же, как и прозвище начальницы лагеря. Ту звали Мумия.
Окрестили ее задолго до нас. Нам же достались уже легенды – говорили, что Мумии уже восемьдесят лет или даже больше. Нет, она не пьет пионерскую кровь, а высасывает детскую энергию одним взглядом. Мол, те, кто когда-то попадал в кабинет Мумии, потом выходили больные и зеленые. Обессиленные. Еле ноги волочили. Будто не дети, а старики какие-то. Потому что Мумия всю их детскую энергию забирала и подпитывалась ею.
В эти мифы верилось легко, поскольку начальницу лагеря все смены видели всего два раза – в день приезда и в день отъезда. Она стояла на сцене и отдавала приказ поднять флаг смены и опустить флаг смены. Получалось, что я ее видела чаще, чем все остальные, и меня донимали вопросами. Что я могла рассказать? Мумия была без возраста, особенно если смотреть издалека. Всегда тугой пучок, белая блузка, черная юбка и туфли на каблуках. Баба Таня говорила, что директриса в этом лагере с момента основания.
– Сама не уйдет, ее только вынесут отсюда вперед ногами, – смеялась повариха. – Дай бог ей здоровья, меня на работу взяла. Никто не брал, а она взяла. Сынок у нее неудачный получился… Жаль ее. Только работа и держит.
– А что с сыном?
– Так известно что. Снаркоманился и помер. Семнадцать лет всего мальчонке было. После его смерти она и замерла будто. Ходит, говорит, а неживая. Хватит разговоры разговаривать, давай, яблоки еще надо перемыть. Вон ящик стоит. А то обдристаетесь, мне потом отвечать.
Перед заездом новой смены, в середине и в конце, Сталина Ивановна усаживалась во дворе, и к ней выстраивалась очередь из пионеров. Она проверяла всех на вшей. Надо было встать на колени, чтобы ей было удобнее, и она вонзала свои когти в голову, а когти у нее были что надо – длинные, острые. Этими когтями она проводила по голове, делая очередной пробор. И это точно похлеще, чем пальцем по стеклу или «крабика», когда пальцами по коленной чашечке проводят – пробирает до костей. Но самое ужасное случалось, если Гестапо обнаруживала гнид. Она сдирала капсулу с волоса вместе с волосом, укладывала на ноготь и давила другим ногтем. С наслаждением. Вид при этом у нее был совсем нездоровый. Мы были убеждены, что она точно чокнутая или, как тогда говорили, «шизанутая». Потом, намазав дустовым мылом жертву и заставив ходить с пакетом на голове чуть ли не целый день, Гестапо лично смывала голову несчастной, а это, как правило, были девочки, и начинала вычесывать волосы гребнем на белое вафельное полотенце. Да, за это можно было бы сказать ей огромное спасибо, если бы не конец процедуры. Она начинала давить на полотенце вшей. И это занятие доставляло ей настоящее удовольствие. До сих пор вздрагиваю, вспоминая.
Мы даже не целовались после дискотек. Никакой интриги. Знаешь, что у Кольки пахнет изо рта, потому что он забыл зубную щетку и решил в принципе не чистить зубы. У Сашки такая поросль по всему телу, что понятно почему прозвище – Орангутанг. Леха – Гулливер. Ни одного волоска на теле. Взрослый, старший отряд, а ничего не растет. Даже борода. Худющий, высоченный. При волнении выдавал девичий румянец.