Они тогда познакомились с рыженькой девочкой, личико в веснушках, как перепелиное яйцо. До утра говорили, говорили, говорили. Жарко дышали друг на друга. В уши, в лицо, в шею. В трюме уместились на каких-то досках, как на деревенских полатях. Тесно, качало. Он обнял девушку. И она, девушка без имени, так быстро (чудеса, да и только) доверчиво уснула.
Голубев, напротив, не мог уснуть, его трясло. И у него сладко опустилось все внутри. Что там, внутри? Говорят, сердце. Оно замирало? Он ощутил свой жар, свою радость – такую, что хотелось разлететься на весь милый мир. Безмерная ночь с бесчисленными звездами, качка, тяжелая слоновья туша теплохода, горький, ивовый запах от реки – все это было так незначительно мелко перед откликнувшейся крохотной кнопочкой. Вместе с тем и туша, и качка дополняли мгновенную, жуткую, смертельную радость соска. Она переложила его руку. И он тогда подумал, как повзрослеет, непременно встретится с этой девушкой. Они поженятся, у них родятся дети. Он еще раз хотел прикоснуться. Но опять ее рука убрала его ладонь.
А утром все поменялось, все посерело. Девушка пропала. У нее, Голубев знал, был билет второго класса. Не заглядывать же в каждую каюту? Причалили к пристани с бетонными плитами и вылизанными водой набухшими языками досок. Хвалынск. Из теплоходных колоколов заухало «Прощание славянки».
Кинули трап, прицепили тросами. Хлынули пассажиры: «Хвалынск, Хвалынск!» И он увидел ее в толпе. Она оглянулась и встретилась глазами с Голубевым: «Чего же ты?» Кинулся было в толпу, в гущу, да потерял из виду ее плиссированную кофточку, стрижку а-ля французская певица Мирей Матье.
Ничего не было. Ни Гомера, ни мамонтов, ни автоматов газводы, ни ночи той в трюме.
А теперь вот что-то есть. Из ничего. Из суспензии, суггестии прошлого.
Есть Петр Арефьевич Арбузов с запахом огуречного лосьона. Он явился мгновенно, впрыгнул. Как из алкогольного, парашютного бреда пациента Свистуна.
– Комиссия шмонает! Наша и прокуратура, следователи, – горячо и громко зашептал Петр Арефьевич.
– Вы под зека косите, Петр Арефьевич. А кто на шухере?!
Тот сжался.
– Все, что говорила вам Галаниха, – чистая правда. Вы – благородный человек, честный, добрый. Я вам могу доверять? Могу ведь?.. Чистая правда, я применяю иной раз для успокоения нервов, внутривенно. Я доверяю.
Иван Дмитриевич знал, о чем речь, но тянул резину. Страх прилипчив:
– Русская пословица… Есть русская пословица: «Доверяй…»
– Конечно, конечно, милейший Иван Дмитриевич, «…и проверяй». Поверьте мне: я – гибну. Сейчас меня схватят, тиснут голову в пакет.
– Они любого схватят.
– Но меня особенно зажмут.
– Не тряситесь же вы…
– Благороднейший человек! Вы меня спасете. В тюрьме я сразу околею!
– Хватит трястись, говорите же!.. Говорите, Петр Арефьевич!
– Про меня, я знаю, слухи ходят. Шипят. А вас не посмеют. Вы – идеал. Элеонора Васильевна хлопочет, за трудовое усердие зарплату вам будут повышать.
– Не тяните резину. Что за шмон?
– Надо будет пронести пакет, вам… Пакетик пронести за проходную. Там сейчас Селиверстов дежурит. Новенький. Из шифровального. Так он и не посмеет… близко… подойти к вам. – Арбузов выдавливал одно слово за другим. – Они везде суются. Тумбочки. Даже зубную пасту у пациентов. Собака. Собака у них. Но это для отвода глаз. Сейчас они ко мне шмыгнут.
Спазмы душили Арбузова.
– А пакет?
– Пакет у меня под рубашкой. – Петр Арефьевич оглянулся. Распахнул рубаху, на пол посыпались пуговицы. Пакет прилип к его белому, рыхлому телу.
– Привык, приучил себя. Жить невмоготу, работать невмоготу. Видеть это… Я не могу быть палачом, каждый день – колоть, колоть, колоть чужие мозги. Вот и сам… того, приучился. Не могу-у-у! – Лицо у Петра Арефьевича стало мокрым.
– А я, значит, могу? – возразил Голубев. Но тот ничего не понимал, никаких слов.
– Все! Пакет у меня. Отдыхайте, Петр Арефьевич!
Голубев уже не боялся. Он знал, что спасет старика, пронесет наркотик. Почему-то знал.
Иван Дмитриевич свернул пополам черный пакет с надписью «Duty frее» и засунул его в кожаную гармошку-барсетку.
– Вы свободны, Петр Арефьевич, чисты, как лавровый лист. Можно на Олимпиаду направять.
Все же мурашки в душе шевелились.
– Милый человек, дайте я на колени перед вами стану… – Арбузов шаркнул туфлей и действительно бухнулся на колени.
Иван Дмитриевич, негодуя, замахал руками.
8
И прошел он мимо нового охранника спокойно. В пакете – газета «Труд-7» да пара нестираных носков. Не наркота. «Адью, Селиверстов! Гуд найт!»
С такой же легкой небрежностью Голубев спустился со ступенек КПП, у которого ждала его машина. Сегодня он не стал загонять «Опель» во двор заведения, а оставил возле киоска.
От киоска этого смачно пахло тестом, жаренном в масле, и еще чем-то незнакомым, неразборчиво приятным.
Голубев вырулил машину, включил радио.
Ровный мужской голос сообщал важные новости.
Отныне приказом номер 123 запрещалось воровать, брать взятки, прелюбодействовать, сплетничать, обижать безвинных животных, перевозить наркотики, эмигрировать, производить фальшивые лекарства, врать, смотреть телевизор, ругаться матом, въезжать на встречную полосу движения, брать сюжеты чужих книг и использовать их в своих целях. Запрещалось почти все. И за каждую такую противозаконную провинность – следовали штрафы. Так, к примеру, если вы случайно прижали кошачий хвост дверью, то вам нужно заплатить в доход государства 200 рублей. Это – защита прав животных. Беспрекословный, тренированный голос диктовал. За сплетни – 50 рублей, за перевоз наркотиков – 1 000 000 рублей, за просмотр эротических телепередач – 1000 рублей, за подзатыльник сыну – 115 рублей, дочери – 120 и т. д.
Голубев вырубил радио. Но оно продолжало бормотать уже о другом. Передавали курс валют.
Домой Иван Дмитриевич приехал буднично, как будто не было вчерашних нервных судорог и конвульсий.
Его жена ела дыню и была окончательно мертва. По мнению лингвистов, слово «мертва» не имеет сравнительной степени. Хотя если задуматься, то степень существует. До сегодняшнего дня Наташа лет пять находилась в состоянии клинической смерти, что не мешало ей шпионить за Голубевым. Она болталась между тем миром и этим. И он тоже, тоже был в этом положении. А теперь – существенная разница. Голубев, напротив, оживал.
Иван Дмитриевич попробовал дыню. Дыня оказалась муляжом: не имела ни вкуса, ни запаха.
Наташа что-то говорила, но он плохо понимал. Лишь кивал.
Скорее бы ушла.
– Честно скажи, – покосился он на мертвечину в алом халате, – я знаю, точно знаю, ты вчера мне специально подсунула неглаженую рубаху.
Кивок головы. То ли да, то ли нет. Наташа шмыгнула в спальню дочитывать «Консуэло» [39] .
Голубев только что сделал новое открытие.
Оказалось, что не только жена не имела уже души, а и все другое в этом доме потеряло ее. Даже юный кот Морфей сегодня показался ему выходцем из другого, чужого мира. Из его все время веселых, таинственных глаз теперь дуло колючим, выбивавшим слезы, ветром. Что кот! Полотенце, которым Голубев вытер руки, оказалось скользким, сделанным из пластика.
От всего этого, от этого полного ороговения собственной квартиры было только одно лекарство – сон. Но и подушка не грела, выскальзывала из-под головы. Кое-как Голубев заставил себя улечься. Мертвая жена точно работает на экспериментаторов из их заведения. Ей дали задание обрызгать все предметы специальной, губящей души вещей жидкостью.
Уснул Голубев сразу. Как провалился. Сон был болезненным, хаотичным, выхватывающим из темной галактики искривленные лица знакомых и незнакомых людей.
И Элеонора во сне выплыла. Задержалась в пляшущем световом венце. Элеонора Васильевна сбивчиво, под суфлера, рассказывала свою биографию, из которой выходило, что она – распутная дочь царя Мендоса, что когда она умерла (вот тебе раз!), из её могилы выросли картофельные стебли.
Еще в этом безобразном сне какой-то шельмец рекламным, захлебывающимся от восторга голосом читал последние листы Библии, в которых говорится, что каждому воздастся по заслугам и что даже грешников вынут из кипящей смолы и они умрут второй раз. В конце вольного пересказа «Откровения Иоанна» этот же лживо-радостный, рекламный фальцет объявил об отходе с пристани судов. Назывались имена фрегатов «Заботливый», «Зеленый», «Утлый», «Спокойный», «Помещичий». Зачитывались фамилии, куда, в какой порт, кто отправляется. Отправлялись: доктор Арбузов с трубкой, вроде рогатого сатира или чёрта, укутанная шелками, как в индийском сари, Галаниха, брызжущая жизнью Наташа, санитар Москвичев в деревенском малахае, Ван Гог с отрезанным ухом, прищурившийся академик Сеченов, Элеонора Васильевна в костюме царицы Клеопатры (корзина, головки змей из корзины), Оля Синицына уже в светлых кудряшках, писатель Соллогуб в пружинистом тарантасе, бывший охранник Петр Павлович с бутылкой вермута.
Порты прибытия, их не было на глобусе, звучали вроде названия Наташиной книжки «Консуэло».
Фамилии Голубева в этом восторженном монологе не оказалось.
9
Он любил этот город, «знакомый до слез, до прожилок, до детских припухших желез!».
Город сносило время, а он сопротивлялся. В каждый угол этого казачьего города втыкали звякающие утробой игровые автоматы. В гостиницах поселили по роте молодых женщин, каждое утро выстраивающихся на развод и подбивающих итоги проданной ночи. На вокзал, построенный турками, со всех сторон приходили поезда – из них незаметно, по цепочке, по городу развозились таблетки, порошки, ампулы с «дурью». В школах вводили инновационные программы по сексуальному воспитанию с диалогами «Здравствуй, пенис, я твоя вагина». Здесь построили центр под названием «Ногтевая индустрия», призывающий к поклонению ногтю.
Он сопротивлялся каждой хатой, как солдат Передерий во время Великой Отечественной войны со своей пушечкой. Старые хаты, чудом спасшиеся от грейдера, белились к Пасхе. До Пасхи и после сладко дурманили волнами цветущие яблони, айва, персики. В центре города, на Красной, на Рашпилевской, на Северной, развешивались большие щиты с рекламой сигарет «Честерфилд». Однако упругий, по-старому воспитанный ветер сдувал пластиковых юношей и девушек с чужими, скользкими улыбками. По-прежнему по булыжно-рельсовому пути улицы Коммунаров тискались тюбики трамваев, выдавливая из дверей разный люд.