Когда мы были людьми (сборник) — страница 30 из 74

А палец – элементарен. Небесный компостер. Удар молнии в песчаную почву мгновенно производит из песка этакое веретенце. На дедовом станке не выточишь.

Я в одиночестве, чтобы ни с кем не делиться, вышагал не один километр. К Дубровке. К Баку! К роднику Винный! Все никак не получалось. На тринадцатом году жизни я нашел этот палец в безжизненном известняке у Ложечки. И видно с тех пор стал пользоваться волшебным свойством кинутого с неба дара. Тогда, кажется, меня и страх-то отпустил. На время. Пока, глупец, я с пальцем не расстался напрочь.

Он отвалился от моей души, как хвост ящерицы. Остался в валенке, под ненужными кознами. Рядом с козном-битой, извлеченной из свирепого быка Сынка. Сынка свалила загадочная болезнь, называемая в народе «диким мясом». Плоть колхозного Сынка роздали по домам. Хотите – ешьте. Кто-то варил…

А потом – другие интересы, иные страсти. Любовь, «жисть». Но все мои страсти кто-то невидимый стал гасить. Я увлекался, потом опять гас. И смирялся. И стал бояться всего, даже своих соплей. Однако вру. Сам себе вру. Бывал и счастлив. В последней раз – порывистой любовью. Без оглядки, без боязни.

Мы со своей чудесной женушкой спали на овчинном тулупе, чем-то напоминавшем те «две овчины», сданные в детстве дяде Скряге.

Мы обнимались так, как будто нас кто-то хотел растащить. И нас точно пытались разодрать. Дудки! Чем больше растаскивали, тем яростнее мы прижимались друг к другу.

Прошло всего ничего, два раза глазами хлопнули. И оба оступились. Приняли скользкую, бархатисто бурую моль за бабочку. И она нагло начала жрать тулуп, на котором мы вольготно спали после крепких объятий. Пришлось выкинуть овчину на помойку.

Женушка обладала отличным от всех женщин свойством. На разделочной доске она мелко крошила лук и морковку. Слева – горький лук, справа – сладкую морковку.

После того как мы брезгливо, взяв за рукава, отнесли изрешеченный молью тулуп, жена стала крошить лук и морковку крупно. И от этого я часто принимал морковь за лук, а лук – за морковь.

Мы ее, рутину, подлюку, не замечали. Отмахивались: «Любим, любим! Навек».

Но она срастается с бытом, как та серая простынь с любовником мелкоглазой проводницы.

А теперь?

Да, жена осталась прежней. Такой же красавицей! И походка, и все. Египтянка с фаюмского портрета.

Но она другая. Писатель Леонид Андреев считал, что срок любви – три года. А дальше – изношенные калоши. Так ли?.. Это скучно. От этого хочется завыть и укусить кого-нибудь. А может, и удушить.

Любовь не исчезает. Она переходит в другую страсть.

Ее любовь ушла в составление отчетов по какому-то бумажному Делу. Она завела папки, цветные карандаши, фломастеры, картонные карточки, скользкие целлулоидные дощечки разного цвета, ленты, скотч. И по вечерам дома чертит, считает, заносит в компьютер, перевязывает папки ленточками. Однажды я застукал ее с гримасой, похожей на оргазм. Она с особой, животной страстью стягивала голубой пухлый том. Этим жена занималась теперь всегда. Просыпалась ночью и как заядлый курильщик на цыпочках скользила на кухню. С бумагами.

Иногда Египтянка, ее я чаще всего так называл, подпускала меня к себе. Или из жалости, или из воспитанного чувства супружеского долга. Но скорее всего чтобы отвязаться. Постельная возня на простынях с бабочками была имитацией, словно Египтянка (египтянка ли?) усилием воли открывала какой-то внутренний клапан фальшивой любви. Но не гладила меня по плечу, не могла врать дальше. Я – скотч. Хуже. Жевали ли вы когда-нибудь бумагу? Так вот…

Конечно, во всем виноват я. Меня еще бабушка Дуня учила. А она была мудрее Зигмунда Фрейда. Со мной, студентом, она говорила и стеснялась своих слов: «Ванюша, помни: во всем, всегда виноват ты. Всегда. – И с покрасневшими щеками прямо и грубо: – Не спите с женой спиной к спине».

Бабушка сказала резче.

Но у жены было хоть это бумажное Дело. У меня лишь медная горечь во рту, как будто я все время лизал отстрелянную гильзу.

И я уже не находил выхода. И тогда выход сам нашел меня. Я вспомнил о чертовом пальце как о волшебном средстве, изгоняющем страх и возвращающем любовь. Смейтесь, паяцы!

Я, седой мужчина, еще мужчина, вспомнил о таких гомеопатических пустяках, как выдуманная писателями и поэтами любовь и вымышленный деревенскими сказочниками чертов палец.

Египтянка, нехотя оторвавшись от своего глянца, махнула рукой: «Езжай!» И с чувством щелкнула дыроколом, как будто компостировала билет моего будущего вздорного путешествия.

Во всем виноват я.

Но вот тут-то, в вагоне, наполненном фантастическими фигурами, электронными чипами, нежитью, я почуял отраду. Я выздоравливал. И это несмотря на безжизненные пиктограммы за окном. По мере приближения к этому чертову пальцу мало-помалу освобождаясь от страха, я понимал, что персы не отыскали валенок с кознами. Козны, козлы, козни, казни, карты, козыри – все на «к».

«Зик хайль!» Иду в купе.

Кукурузные початки не спали, щерили зубы.

– Наш друг, – они показали на Вадима-Паганини, глазами показали, – устал. Хочет спать! Не могли бы вы, батя, договориться с проводницей, перейти в другое купе.

Початки говорили по очереди. Но главенствовал Челюсть. Он жестом, ладонью, приказал приподняться.

Я не захотел. Даже задом шевельнул, втираясь в твердый дерматин вагонного дивана.

– Мы, отец родной, на него ставим. Он наш лучший бомбардир. Ты что, отче, не болеешь за ра-а-асейский футбол? А, Иван Алексеич, так, кажется, тебя?

Молчу.

– А то ты опять отрыгаешься, отче, да еще и обхезаешься, а? Вставай! Там тебе будет удобно. Мы сами с проводником договоримся.

– Я никуда не пойду.

– Бутылку дадим.

Челюсть сунул в мои руки тяжелое скользкое стекло.

Боже мой, персы разбили кварцевый палец молотком, жахнули дедовой кувалдой.

Нет и нет!

Я чувствую приближение чертового пальца. Хоть и далеко, но магнитные силы от него идут.

– Вадим, возьми папашу за шкирку!

Вадим встал, не понимая, что ему делать…

– За жабры и в стойло! С бутыльком.

– Хы-хы-гы!

Сейчас я ему врежу.

– Прости, батя! – Пальцы у Паганини дрожали.

Я пожалел его еще раз.

И ушел, тупо вертя поллитру в руках. В пустое купе. И тут же швырнул водку в оконную щель. Проводница, худенькая, с которой мы «японский труп» нашли, постелила мне сама. Как младенцу. Кажется, мое лицо было мокрым.

Я включил маленький плафон, подавил носом стекло, вглядываясь в темноту. Нашел в раскрытом напротив рундуке оставленный прежними пассажирами журнал. На первом листке этого журнала красным фломастером был изображен человечек. «Ручки-ножки, огуречек». Пять пальчиков-черточек на одной руке, пять на другой. У «человечка» были опущены глаза и широко раскинуты руки. Гвоздей видно не было.

За этим листком следовала статья о чешском писателе Кареле Чапеке, которого жутко боялся Адольф Гитлер. «Гитлер, – уверял автор статьи некто П. Валентинов, – хотел занять Прагу и тут же вздернуть Чапека на телеграфном столбе. Чапек перехитрил фюрера, умер во время осады Праги. Вместо Карела Чапека фашисты схватили его родного братца художника Йозефа. Кинули в концлагерь. В концлагере Йозеф подневольно вычерчивал генеалогические дерева влиятельных слуг Третьего рейха. Скончался он во время осады Праги советскими войсками».

На последней странице забытого журнала сохранился лишь заголовок «Когда мы были людьми». Роман. Заголовок усыпан звездами. Автор не был обозначен.

Я знал, «когда мы были людьми», без этого романа.

«Робот» – слово, изобретенное тем же славянином Карелом Чапеком.

Пьеса «R. U. R.»

Россумские универсальные роботы захватили зеленый мир.

А что же мы хотим, чтобы жизнь дарила нам живых детей? Эка! Господь подкидывает японскую куклу с тюбиком, из которого вываливаются почти настоящие какашки.

Человечка в журнале распяли в детском возрасте. Он не дорос до тридцати трех лет… Ах, если бы все вернуть! Козны. Бабушку. Быка Сынка. Скрягу. Египтянку…

Неужели персы жахнули кувалдой? Достали, положили на рельс. Этой «рельсой» еще омет сена давили, прессовали корм на зиму.

Персы… Прос.

Я прос… проснулся, когда из окна вагона ярко и живо било солнце. Поезд не дышал. Гнусавый голос с неба сообщал, что это город Тихорецк.

Я ужаснулся: мы что, вернулись назад? Где футболисты, Челюсть, Вадим?

В проходе подметала проводница в желтой майке, на которой было написано «Салехард». По-русски. Я ее еле узнал…

– Где футболисты?

– Вышли. В Тихорецкой!

– Мы что, назад?..

– Немного назад отъехали, чтобы разогнаться, – пошутила проводница. – Ночка была темная, деревья гнулись. Сестрорецк это, Иван Петрович.

Она помнила мое имя-отчество.

Я увидел из раззанавешенного окна, как отплывает перрон, розоватое, крашенное известью здание с колоннами. Вокзал, что ли? Заметил и персов, разматывающих чалму. Мостились они на чемодане, похожем на бабушкин сундук. Говорят, самое малое в чалме – двенадцать метров материи.

Шарахнула буферами цистерна, проплыла.

«Лукойл». Чужая нефть. А слово само пахнет русским луком. Тем самым, который так мелко шинковала жена. Но уже за перроном оставались еще и наши. Нет, не те, что вздымали стеклянные бутылки – «Будь готов – всегда готов!» – это роботы, научившиеся пить «Клинское», козны, кегли, кто-то со свинцом внутри, а кто-то и – легкая кавалерия, тифозная вошь.

И все же наши остались. Жалкая горсть.

Один. Вон другой. Проплывает, согнутый. Темные, взбухшие жилы на кистях рук. Видно без бинокля, видно нутром. Тачку волочет. В щетине, в сермяге. Что это за ткань такая? Сермяжная правда. Из брезента торчит вата. Клок ваты. Бомж или работяга?.. Почти одно и то же. Он втаптывает сигарету. Похож на отца Храмовых. На сивушного дядю Колю. Может, сейчас и Санька, свалившись с неба, оглушительно жахнет кнутом. А это наша девочка. Она летит по ветру. Без глянца, без кудрявой ветки сакуры. Настя Гордеева? Похожа? Да, похожа… Вот только ноги высоко вскидывает. Нет, это Оля Елянюшкина, такая же светлая, с рассыпчатыми волосами. Оля гонится за кем-то, широко растопырив руки, как тот рисованный человечек в журнале. Но веселый человечек. Остановись, милая! Мчится. За чертовым пальцем, за стрекочущим кузнечиком, за прыткой ящеркой. Только не промахнись, Оленька-олененок, не попади на хвост. Ножкой. Темной ножкой с пальчиками, как головки спичек. Ведь отлетит хвост, похожий на чертов палец! Плачу и рыдаю! Без капли испуга смело рыдаю