Когда мы были людьми (сборник) — страница 34 из 74

Фашист опять превратился в скелет. Он стонал и как-то по-собачьи подвывал. Впрочем, и рыкал порой. На тех же слуг. И ногой дрыгал, как барабанщик.

– С охотой сегодня не получится. – Белое, будто присыпанное пудрой лицо.

Вареник решил держать себя ровно. Охота есть охота. На кого только?..

– Не получится? Генрих Христофорович, а я уже все наметил. Вот план.

Он протянул тетрадный в клеточку листок.

Австриец повертел бумажку, понюхал ее.

– Кишки ноют, – поморщился.

– Так вы ж, это… врач?

– Не берут лекарства.

– У меня вон девясил сушится, ландыш… А кишки – татарником.

Он поглядел на лепной потолок «люкса». Будто оттуда и посылают хворь.

– А коньячком не пробовали?..

Варенику трудно было шутить.

Старик насупил брови.

– Вот он, «коньяк», крепче коньяка. Там он, «коньяк» этот.

Херхендрик показал на дверь спальни. С трудом поднялся с дивана – эх-хэ-хэ – и, шаркая шлепанцами, побрел туда. Обратно приволок толстенную книжку.

Старик потыкал тонкими пальцами по срезу книги, раскрыл ее:

– Не то, не то, не то…

– Книга эта любить учит, так, Федор Иваныч?

Егерь кивнул, пусть буровит.

– Ну, где здесь, скажите, где в этой мудрой книге про любовь? Ни одной строчки! Суламифь? Малолетняя сучка. Соломон?.. Молодой зверь с инстинктом. Хвать за эти… Как там у вас, русских, – за титьки… Похоть, одна похоть. Кровь и семя людское. Ничего иного.

Никогда ни одной божественной книги Вареник не читал. Но в Бога верил, как верят в начальника, который сидит где-то далеко-далеко, высоко-высоко. И покажется ли он когда-нибудь, даже после смерти? Скорее, судить его, Вареника, будут Божьи слуги. Надают подзатыльников именно они.

– Но вот зато читал ли ты, товарищ егерь, книгу Левит? – У фашиста задрожал голос.

Егерь пожал плечами.

– А вот слушай. Глава двадцать четвертая, стих девятнадцатый. Господь заповедует пророку Моисею. Сейчас переведу. – Что-то Зубной Камень стал оживляться? От книги, верно. Рокот в голосе. – Как это у вас. Сделает кто поврежденье на ближнем, тэк-тэк, на теле ближнего своего, тому надо сделать то же самое…

Херхендрик промокнул платком рот: «Трудно все же переводить».

– Стих двадцатый. Тут ясно. Перелом за перелом, око за око, зуб за зуб, как он сделал повреждение на теле человека, так и сделать нужно ему…

«Где батя оставил свою ногу, где она похоронена? В Австрии? Все может быть… Перелет-недолет. И раненный в попу Чапаев плывет. Артиллерист. Корректировщик! Кому же он мстил? Да никому. Шутил только. Вот мороженое привезли, Федя – к отцу: «Пап, дай двадцать копеек». Тот усмехается. «Ты знаешь, где у нас сахар?» – «Ну, в шкафу». – «Так вот – лизни его, а сам в снег голой жопой плюхайся. Вот тебе и будет мороженое».

Чудак отец, придя с фронта, задумал корчить из себя книгочея. Записался в библиотеку и носил оттуда вязанки желтых, с толстыми, как блины, листами книг. Да и корчил бы читателя сам, ан нет. Непременно сажал на жесткую коленку Федю и водил пальцем: «Жил был поп, толоконный лоб!»

Федя не знал, что такое «толоконный», не ведал, что это за еда такая – «полба», но вот слушать эту сказку про чертенят приходилось не раз и не два. Отец дрыгал своей деревяшкой. Федя подпрыгивал на ней: «От второго щелчка лишился поп языка…»

И еще отец додумался вот до чего. «Наши мужики, – говорил он, – отходчивые. Надо бы обидчика в порошок стереть, а наши лишь посмеются над ним, обидчиком, а потом на дорогу пирожок со смородой сунут».

Херхендрик ожил совсем. И своим пальцем стал махать, как дирижер:

– Стих двадцать первый. Кто убьет скот… скотину, тот оплачивает ее, а кто убьет человека, того должно предать смерти…

«Вот! – опять, как недавно, темно и тоскливо екнуло в егере Варенике. – Никуда не денешься. Вот он приказ. Сам голову в петлю сует. И библейский приказ этот звучал эхом: «А кто убьет человека, того должно предать смерти…»

Глазу у австрияка жестко сверкнули:

– Темные вы люди, русские! Ничего знать не хотите, а, узнав, отмахнетесь. В Европе уже давно работают над геном смерти, тотлих ген… ген-опонтоз. Он в каждом человеке спит, в уголке. Механизм в нем часовой. В нужный момент будильник – чик-чик. – Старый Херхендрик азартно рассмеялся, как будто он сам был этим неуязвимым геном.

– А зачем им это открывать?

– Что зачем, Ваныч? Чтобы жить все время.

– Зачем? Скучно это, устанешь.

– Ладно, – хлопнул крышкой Библии Херхендрик, – философия отменяется, а вот охота состоится. Сегодня, вечером! – И повторил: – Охота состоится.

Как на концерте объявил.

«Судьба!» – решил Федор Иванович. – Но у меня есть условия. Охота – без слуг, вы уж меня извините, Генрих Христофорович, но они у вас бестолковые.

Старик-дантист согласился.

Но и у него были условия. Оружие берет лишь один он. А егерь – со штыком-ножом.

Но тут заартачился Вареник:

– Нам не разрешают. Башкатов не разрешает, инструкция. В целях безопасности дорогого гостя ружьецо надо.

Фашист досадливо согласился и с этим условием, мгновенно, как-то фотографически взглянув на проводника.

Махнул тонкой ладошкой, вздрагивающими сухими пальцами.

7

Вареник вогнал волчью картечь в свою старую «Белку». Один заряд.

Он позвонил бабе Рите:

– Молись за меня!

– …

– Не трону, – успокоил егерь.

В сенях качнулась чебураха Рая. Он – ей:

– Жилплощадь освобождаю, дождалась, якорь те в нос.

Она ошарашенно хлопала ртом:

– Федор Рваныч.

Давно стала называть его так «Федоррр Рванычем». Будто рычала.

И егерь трусцой – к дому.

Ох уж любят эти иностранцы выряжаться перед охотой. Херхенрик ремнями перетянут, ружьями, кольцами увешан, рожок – к поясу. Ягдташ, серая, камуфлированная куртка, тапочки с шипами.

У преображенного австрийца не было только трубки в углу рта. А так – натуральный, декоративный охотник. Из оперетты.

До опушки леса доехали на джипе. Дантист легко спрыгнул с подножки. И стал дергать подбородком, приказывая своим слугам «готовиться к приему дичи».

Конечно, старый олень был обречен. Пошатался, погулял. И почему это Красный Лес носит такое название? Красным называют сосновый массив, а здесь почти сплошь дубняк, кусты дерна, широкий папоротник, прутья бересклета, дикая трава. Сохатый обречен. Но полезен, нужен. Ты жил, старина, для этого «бис иго знае скико лит». Мы с тобой, старина, отомстим… Не будешь же ты меня укорять, а, зверюга? Я из тебя чучело сошью, скульптуру. Ученикам тебя будут показывать, чтобы берегли флору!

Мысли эти плясали на пару с бьющим чечетку австрийцем. Херхендрик шептал, выпучив глаза:

– Где, где?

Вареник знал «где». Но интуриста надо было поводить по кущам, чтобы воспламенить азарт. Так Башкатов учил, и на краевых курсах говорили. «Дичь – она для интуриста дичь, для нас дичью он сам является. Его доллары. Его евры».

Егерь тыкал старого Херхендрика то по одной тропе, то по другой. Ему хотелось оттянуть время охоты. Он все еще никак не решался: «А вдруг записная книжка розыгрыш? Глупо. А вдруг?»

Херхендрик стал заметно нервничать, дергать его за полы куртки:

– Дрожу!

«Дрожи! – усмехнулся про себя Федор, – полезно».

Австриец ткнулся в терновый куст, помочиться. Взглянул на егеря через плечо:

– А ты меня не… того?.. Не обманешь? Будет дичь? Цон, цон, айн цон!

– На блюдце, господин Зонштейн, срежете махом.

– Где же?

– А вон.

– Олень! Хирш!

Фашист даже не успел застегнуть молнию на брюках.

Его как током дернуло. Он моментально крутанул свое ружье, своего «Зауера». Рогатый двигался на них по широкой тропе, шел прихрамывая. И, жуть какая, показалось, насвистывал темной ноздрей.

Егерь отпятился и оторвал глаза от рогов, глаз, хромой ноги.

Что ж, такова жизнь!

Он услышал сухой треск австрийского винта. Словно вспыхнула спичка, только гораздо громче.

И такова смерть!

И уже в немом кино олень вздернул голову, отвернув его вправо к орошенному австрийцем терновому кусту. Свалился беззвучно, поджав ноги. Так они спят, такими были в утробе, и так они мрут.

«Вареник, одумайся!» – сказал сидящий в егере другой человек. «Ой!», «хирш, хирш, хирш». Фашист подбежал к туше, опять, подпрыгивая. «Ой, хирш!» Выхватил из сумочки блестящую, узкую полоску. Потом пассатижи. Кулаком сунул в оленью морду.

«Око за око, зуб за зуб!»

Фашист ковырялся в оленьей голове. Его светлые охотничьи «голиффе» были мокрые. Он ничего вокруг не видел. Ищет. Где тот глазной клык? «Цон, цон, айн цон».

А олень, между прочим, кодылял, как его батя Иван Данилыч. По-человечьи! Вот так. И не только за это, а и за дитячью сандалию сорок второго года. За нее.

Егерь вскинул «Белку». Уже ружье легко командовало им. И пьянило. Всего один заряд. В белое ухо. В алюминиевое, пропитанное парафином ухо. В муляж.

– И раз, и два, и три.

Он опустил дуло. И опять поднял ствол, который у него плясанул, а потом и вовсе заходил ходуном.

Егерь так и не нажал на курок. И причина была неизвестна, то ли от того, что «человечьей кровью не помазан», то ли из-за телефонного предупреждения бабы Риты, то ли далекий Бог-начальник руку отвел.

Но душа Вареника ныла.

Страшный старик, как после любовного акта, был умиротворен и болтлив. Он звал в альпийские луга, пить там баварское пиво. И талдычил что-то о человеке, родившемся рядом с его деревней. «Мо-царьт! Моцарьт!» – потеряв немецкую пристойность, орал удачливый гость в машине. И бил костяным кулаком по острой коленке. Слуги и шофер мелко смеялись, несмотря на густой запах мочи в салоне.

А Херхендрик доставал из кармана олений зуб и крутил его в пальцах.

8

– Вернулся? – У Райки глаза припухлые.

– Гхммм!

– А я думала – ты в лес ушел. Совсем.

– С чего это?

– С того.

– Немец жив?

– Живее некуда.

– Екалемене звонил.