Когда мы были людьми (сборник) — страница 36 из 74

– Из Пригибского?

– Из Пригибского.

И майор с ласковой улыбкой объяснил ей, что балычок – это вяленый осетр, а Пригибский – хутор в камышах, где осетра… Короче, много. Столько же, сколько и браконьеров. Она это все знала, но делала удивленное лицо. Думала о том, как поведет себя ласково приторный Иван Николаич у нее дома. Валентин умчал в «дальние страны», отвозил ранние огурцы в Ленинград. И ей тогда было до тошноты скучно.

Иван Николаевич, конечно же, пошл. Но дрессировщик. Все люди делятся на дрессировщиков и «собачек». Он вот сумел даже машину приучить.

– Балычка из Пригибского? – пошляк.

– Из Пригибского, – согласилась тварь. Как она ненавидела сама себя!

И «копейка» ловко пролетала дорожные рытвины, виляла по станичным улицам красным своим, милицейским носом, находя верную дорогу. Иван Николаевич выпускал из своих рук руль, и натасканная машина сама шла так же легко, как и под майорскими ладонями. «Наверное, – подумала она тогда, – Иван Николаевич легкий человек, не то что медный лоб Валентин». Противоположные чувства разрывали ее.

Иван Николаевич разделался с балычком на ее кухне. Нож в руках милиционера плясал чечетку, хищно сверкал лезвием и был с восторгом оценен ею.

И потом, потом…

С удивлением она осознала, что нет же – нет, она – не гадина, вовсе нет, а прекрасная дама. Что она умеет всё чувствовать, что она прекрасно слышит за углом во дворе крики футбольных мальчиков, что штора так живо колышется, впуская звонкий золотой луч в зал. На диване играет губами Иван Николаевич. Bravo-bravissimo. Он застегивает рубашку. И она без всего, без того дурацкого красного платья, купленного Вальком из поездки в Воронеж, без лифчика «на косточках», приобретенного им же в каком-то городе Галиче. Но главное, она – без ума. Пустая легкая голова, стеклянная лампа. И это ее развеселило. Наконец она полностью стала физическим телом. Стеклом, колбой, в которой танцуют пузыри счастья. И не милиционер Рында виной тому, а она сама, внезапно проснувшаяся от жизненного обморока.

И думала это она вторым, счастливым, новым разумом: «Женщины рождаются дважды». «Вот я сейчас…» Ей не надо было доканчивать мысль. А рядом – чужой человек. Балык из Пригибского.

– Чему ты смеешься? – это балык. Он далеко. За синим морем.

– Так, ничему. – Она ли эта прекрасная леди?

Что случилось, в какое физическое измерение она попала?!

И как «Жигули»-«копейка», дрессированно, она стала что-то щебетать Ивану Николаевичу, узкими губами слегка касаться чайной чашки. Майор Рында Иван Николаевич. Его и нет здесь. Кукла с глазами, лысинка, плохо побритая шея.

Но после его ухода она заснула легко, как в детстве. И ей приснился стог соломы. С этого скользкого стога ржаной соломы она слетала, как на санках, в рыхлый снег. В старом мамином вишневом пальто – в снег, в снег, в пушистую радость.

В сладком обмороке она находилась до приезда из дальних стран Валька. Из Ленинграда он привез ей темный брючный костюм в тонкую светлую полоску.

Она сграбастала целлофановый кулек с костюмом и прижала его к груди. Целлофан испустил дух. Она рухнула на кухонную табуретку. Трудно это определить словом «заплакала». Она выла тоненько, и даже свои уши это понимали – «противно». Змея.

Валентин ничего не понимал. Его краснота бегала от лица к шее, от шеи опять на лицо. Он моргал своими светлыми ресницами и гладил ее черную, прижатую горячими щипцами «гриву».

– Ну, ну, ну, ну, – повторял он.

А она, все еще воя и всхлипывая, упершись лбом в его пахнущий соляркой и машинным маслом живот, рассказала Валентину все. Рассказала ему, что зазнайка Слепцов умно издевается над ней, как он, зная урок, корчит из себя артиста Райкина, мнется у доски, ловит ее на словах, почти садится на место. А потом вдруг выпаливает статью из Большой советской энциклопедии, всю статью о Марии Склодовской и Пьере Кюри. Да еще и с комментариями о том, что Мария доигралась с атомом, сама подверглась от этого белокровью, а ее мужа Пьера раздавила городская телега, ломовой извозчик.

Ломовой извозчик Валентин в этот раз побуркивает вполне определенно:

– Миленькая, заинька моя, солнышко.

И опять:

– Ну, ну, ну, ну, ну, ну…

– Это ты – рыжее солнышко, – улыбнулась она ему сквозь слезы. Совсем ведь не зверь.

Умела она себя остановить.

Впрочем, Валек – зверь.

Звери, такие, как Валентин, нутром чуют. Сопатка у них хорошо работает. Запах того балычка из Пригибского рыжий и ражий детина, ее муж, точно учуял. Да и как тут… Она ведь категорически отказалась от постельных упражнений. Ей примнилось, что теперь, после случившегося с милиционером Рындой, этого ломового Валька никак нельзя допускать к ее нежному, парному телу. Ей казалось, что войди он в нее, и из кожи сразу брызнет кровь. Ей будет больно.

Она сослалась на болезнь. И Валентину пришлось довольствоваться только одним восточным лакомством.

Но ведь так не может продолжаться долго.

Муж опять укатил в какой-то город Мелекесс. А к ней уже по-свойски в ритме «Босса-Новы» постучался милиционер Рында. Вначале она не хотела его пускать. Зачем скандал?.. Зачем муки совести? Да и соседи могут унюхать. Но не это важно. Важно то, что и этого лысого мента она уже не считала редкой находкой. Просто у Ивана Николаича нашелся своеобразный ключик, открывающий ей дорогу, точнее, дверь туда… В легкий простор. А вот какой это ключик, она и сама не знала. Физика. Физиология.

Иван Николаевич Рында был несравненно гаже ее мужа. Его самолюбивая улыбка, этот танцующий на разделочной доске нож, жирный противно-пряный балык на губах, какая-та мелкая, взрывающаяся точка в теле, разбрызгивающая пузырьки безумного счастья по крови. Не муж и не этот балык пригибский животные. Она сама. Вишь, как незаметно облизывается после взбитого на диване солнечного луча… Она – зверь. Стопроцентно.

Она в ванной (Иван Николаевич на кухне готовит кофе-мокко) разинула рот и потрогала клыки. Улыбнулась в зеркале сама себе. Ужастик. Клыки на самом деле оказались острыми, острее танцующего ножа милиционера Рынды.

Зачем она позволяет Рынде разводить турусы про родного мужа?

– Рыжих в Средние века жгли. А в прошлом веке они кривлялись на цирковых опилках… Все рыжие – пьяндалыги и развратники. Есенин, Пушкин.

Те-те-те, те-те-те…

Из Мелекесса Валек привез детскую дудку, похожую на недоделанный кларнет. И еще спросил, ловя глазами ее лицо:

– Знаешь, почему город так зовут?

Она подняла плечи.

– Анекдот. Мелекесс ведь царица основала.

– И что?

– Она такая же…

– Как кто?

– Как ты.

– Шуточки.

– И у нее шуточки. Слово назад перевернула.

– Какое слово?

– Назвала город Секелем.

– Ничего не понимаю, объясни.

– В той местности женский клитор называют секелем.

– Ну и дурень ты. Пошляк… И царица дура. У кого чего болит, тот о том и говорит.

– Посмотри в словарь.

Старинный словарь она смотреть не стала. Просто отметила про себя, что Валентин не наслаждался уже больше халвой и заметно увял. Он даже не посвистывал, не пошипывал. Не жужжал. Подул немного в свою черную свистульку. Хмыкнул кому-то в угол:

– Были бы у нас дети…

– И что?

– Теперь из дальних стран я буду игрушки возить.

– Дуристика.

Какой он зверь?! Бревно в китайском «Адидасе». Ей стало жалко Валентина, и она удивилась тому, что когда-то считала его сильным и интересным животным. Валек даже не бревно, а мешок с потными опилками. Она толкнула языком свои клыки.

И ей было хорошо в своей звериной берлоге быть только одной. Без Валентина. С Вальком она чувствовала себя посторонней и чужой в своем дому. Только он уходил, она даже нагретую чаем чашку, его чашку окатывала холодной водой, чтобы не было этого чуждого тепла в ее берлоге, в ее логове, в ее клети.

Но все само собой разрядилось. Выросла критическая масса. На Украине рвануло. Не Черное море. Вдруг все в стране после того взрыва услышали слово «Чернобыль». Слово пели, обсасывали. В газетах и по телику. На улице. Его раскалывали на поленья. Его коверкали: «Тчерно-пыль».

И ее муж, мешок с пылью, вдруг ожил.

Валек скакнул откуда-то, как большой золотой кузнечик, сияя теми самыми «бесстыжими» глазами, треща крыльями вискозной рубахи. И шея, и лицо у него было пунцово-красными. «Так и мужчины рождаются второй раз», – подумала она тогда.

– Чернобыль! – с жаром воскликнул он. Нет, он каким-то мудреным образом высвистел это слово. – Чернобыль!

– Чему радуешься? Горю?

Он тряхнул рыжим чубом и красным лицом:

– При чем тут?..

Она не понимала. Понимала суть, но не детали. Чернобыль, Чернобыль. Но все же качала головой. При чем тут?..

– Понимаешь, Марь Васильна! Ты зачем качаешь головой? Ты понимаешь, дурында? – Где он выучился этим словам? Как осмелел! Ведь он никогда этого не употреблял.

– Я придавлю гадину… Меня посылают от военкомата… Я буду…

– Тебя самого пристрелят.

В этот момент он простил ей все, в том числе и Лысого. Так он называл Ивана Николаевича, деликатно здоровавшегося с ним. Знал, знал про все. И простил.

Валек прижал ее к себе и сделал несколько движений, похожих на танцевальные. Раз-два-три, раз-два-три.

– Не война, там тихо. – Он пытался ей, учительнице физики, втолковать, что это не война.

– Там пули пппп… пострашнее.

– Меня не пробьешь. Я сам цинковый… Из… гммм… свинца.

Действительно, такого великана не так легко укокошить. Валек – зверь и танк.

– Ты представляешь, за три месяца я заработаю на машину! Или спальный гарнитур «Мадонну»! Хочешь «Мадонну»?

– Пришлепнут.

– Да что ты такое мелешь?! Пришлепнут. Дикие глупости. И не говори так, накличешь.

– Как пить дать, – уже прошептала она. Ей стало жалко родного, бывшего уже мужа. Почему она уже тогда посчитала его «бывшим»? Бог знает. Многое приходит из воздуха, из той самой, открытой новыми учеными озоновой дыры. Посчитала, и все тут. И она дала разжать свои руки и колени. И хотела этого. И ей тогда, или только показалось, стало не просто жалко «бывшего» мужа