– Мы с таким коллективом горы свернем, – шепнул мне в самое ухо директор.
Будет ли Дагестан существовать без гор? Наверное, нет. И все же, прежде всего мне надо было свернуть хотя бы один валунчик, провести урок литературы в четвертом классе. Я всю ночь репетировал его в бараке. Расхаживал по комнатенке, сцепив руки за спиной, и все пробовал голос, интонации. Очень жалел, что нет магнитофона. Я глотал холодную воду, делал закладки к текстам, воображал себя любимым учителем.
И вот – утро. Класс. В нем сидело восемьдесят до блеска отшлифованных угольков антрацита. В классном журнале (Ох ты боже мой! Час от часу не легче!) на листке сверху донизу было исписано:
1. Магомед Магомедов.
2. Магомед Магомедов.
3. Патимат Магомедова.
4. Магомед Магомедов.
5. Магомед Магомедов.
6. Анжелика Магомедова.
И так далее. Все Магомедовы. Единственный выход был такой. Пронумеровать всех Магомедов Магомедовых, благо они с подобным действием согласились. Так и стали они Магомедовыми Пятыми, Пятнадцатыми, Третьими.
Белая береза под моим окном
Принакрылась снегом, словно серебром, —
упоенно читал я черным уголькам. Они хорошо слушали, кивали, сочувствовали то ли мне, то ли березе. Но вот потом никак не брали в толк: что такое эпитет, что такое метафора.
– Эпитет, – тянул при ответе Магомедов Четырнадцатый, – ну, это такое, что самое большое. Эпитет… эпитет… – тянул.
– Метафора! – с тоской восклицала с места Патимат Магомедова Третья.
И глаза ее заволакивались то ли слезами, то ли романтическим флером.
Кое-кому я все же тройки ставил.
– Ну, как орлы? – горячечно вопросил в учительской Адам Рамазанович после моего первого урока.
А между тем другие орлы сидели за зеленым сукном и одобрительно кивали головами, как будто клевали кровавую пищу.
– Орлы! – радостно воскликнул я и стойко улыбнулся.
Дома в своей пустынной комнатке я долго плакал, как девчонка, как студентка, провалившая зачет. И тогда мне приснился Песталоцци.
Портрет классика педагогики в нашем ликбезе не показывали. И во сне он у меня получился с лихо закрученными буденновскими усами. Знаменитый ментор щелкал аккуратными, лакированными каблуками и тянул руки для приветствия: «Познакомимся: Песталоцци Магомед Адамович! Я раньше работал канатоходцем в артели имени Сулеймана Стальского».
От неожиданности я проснулся и выпил почти весь графин аш два о.
Мало-помалу я начал понимать всю особенность местной педагогики. Она была гораздо свободнее, разумнее, совершеннее, нежели западноевропейская. Ученики представлены естественному своему развитию. Если бывший милиционер, теперешний учитель математики Рамазан Адамович вдруг вспоминал свои былые годы, то ученики чутко улавливали настроение своего педагога и моментально высыпали на пришкольный плац. Они до звонка на перемену маршировали. При этом лица у Магомедовых светились от удовольствия посильнее, чем лак на рамазанадамовских штиблетах.
А бывший торговец, ныне географ Адам Адамович частенько восклицал в классе: «Вы знаете, что такое естественная убыль? Нет, вы не знаете, что такое естественная убыль!»
Ученики благоговейно молчали. И Адам Адамович без зазрения совести рассказывал о том, как он однажды был в городе Омске и крутил любовь с одной городской продавщицей. Он описывал округлости продавщицы, и некоторые из Магомедовых, те, что в пятом классе сидели пятый год, ерзали на своих скрипучих партах.
Я поругал учителя за такие рассказы. Он обиделся.
– Передаю опыт. Воспитывать надо подрастающее поколение!
Да, он обиделся. Тонкие, резные лепестки носа налились красным.
Я пошел по пути наименьшего сопротивления, читал для своих антрацитовых глазок только художественные тексты «Кавказского пленника», «Мцыри». Они, затаив дыхание, слушали. Пересказывали по-своему. Однако на круглую тройку тянули все, кроме Магомедова Двенадцатого. Он не то чтобы был глуп, просто Магомедов Двенадцатый не понимал, зачем ему эти Жилины-Костылины. Родители Магомедова зимой жили высоко в горах, а летом переправляли свое стадо на пастбище. На этом пастбище очень хорошо, просторно, грело солнышко, и овцы понимали людей без всяких Костылиных. Особенно Магомедову Двенадцатому нравилось спать между овцами, как в печке себя чувствуешь, в теплой печке.
В этом он мне бесхитростно признался. Но как бы то ни было, даже за чистосердечные рассказы об отаре не мог я ему ставить положительные оценки.
А личная моя, домашняя жизнь была такая. Зимой батареи не грели, и Адам Рамазанович, пожалев верного апостола, принес «козел» – большой таганок с двумя кирпичами и толстенной спиралью, замурованной в этих кирпичах. От «козла» гудела вся электропроводка, гудела, но держалась, общага не горела.
На «козле» я варил кофе. Как чистокровный сноб обзавелся стеклянной кофеваркой. Я любил смотреть, как кофе вскипает и как темные потоки восточного напитка устремляются по воронке вверх.
В нашу школу прислали еще двух недостающих учителей, поселили рядом со мной. Знакомились они так:
– Учитель труда – Грибоедов Василий Степанович.
– Неужели Грибоедов?
– Действительно, самый настоящий Грибоедов!
– А вы не родственник?
У Василия Степановича ленивые глаза, наверное, еще с молодых ногтей осточертело ему трудовое обучение. И лицо у Грибоедова припухшее, как и у его однофамильца. Скорее всего, оно – доброе. И, конечно же, прямой противоположностью ему была жена Нина Сергеевна: худая, смуглая, глаза круглые, прыткие. Она не могла усидеть на месте. И даже если сидела, то либо теребила свои руки, либо дергала коленом, как застоявшаяся лошадка. Нина Сергеевна преподавала физику и черчение.
Таким образом, в этой дагестанской школе образовалась целая колония русских: Грибоедовы, Федулкина и я.
Наталью Степановну Федулкину трудно было назвать педагогом. Ей было девятнадцать, а то и меньше. Она обладала замечательной способностью улыбаться всему.
Отчитываешь ее за шум в классе, а было и такое, – она улыбается. Я пробовал даже составить интереса ради раздражающее расписание уроков, в котором для Натальи Степановны были одни «окна». Урок – «окно», урок – «окно». Очень невыгодно для учительницы. И все равно она, когда познакомилась с моим иезуитством, то сразу разулыбалась. Мне стало стыдно, И на другой день я переделал расписание. Удивительно и то, что Наталья Степановна улыбалась не только мужчинам, но и женщинам, детям, собакам.
Грибоедовы часто приглашали меня поужинать вместе. Ужины у них оказывались короткими. В конце каждого ужина я уже видел извиняющиеся ленивые глаза Василия Степановича. А Нина Сергеевна одергивала свою юбку, крылышки сарафана, занавеску на окне, все одергивала, словно пыталась и меня выдернуть из-за стола, как редиску. Она поспешно выхватывала свою пустую тарелку и в конце ужина задавала одни и те же вопросы:
– А вы читали Франсуазу Саган?
– «Здравствуй, грусть!» – печально улыбался я и немедленно уходил грустить в свою одиночку.
Но недолго печалился. Вот какой прозаизм, о котором нельзя умолчать. Потому как возбужденный чужим скрипом, я садился писать письмо Вере в Калач. Я писал о том, как я ее крепко люблю, так люблю, что готов целовать следы ее ног, что если она не ответит на мою любовь и не напишет про свое ответное чувство, то я удавлюсь на шелковом чехословацком галстуке.
Опять слышался скрип за стенкой, и моя вымогательская писанина делалась мне омерзительной. Все же я отреагировал на ритмичный скрип в грибоедовской квартире. Пригласил к себе в гости Федулкину Наталью Степановну. В ответ на мое приглашение учительница пения сладковато улыбнулась, отчего мое сердце трепыхнулось, прыгнуло и застряло в горле.
Она пришла в черном платье. Пальцы унизаны толстыми золотыми кольцами.
Наталья Степановна села возле «козла» и протянула к нему руки с кольцами. Я приготовил кофе. Я даже полуобнял гостью за плечи. Голос Натальи Степановны стал таким же бархатным. Как и ее платье. И тут черт меня дернул пофорсить, сказать, что я обожаю органную музыку Баха. Ну, как же не сказать, ведь гостья тоже имеет отношение к музыке. Я плел чепуху о том, что эта музыка меня поднимает и опускает. О, мама миа, я достал с книжной полке единственную пластинку И.-С. Баха и поставил ее на взятый в школе проигрыватель.
Наталья Степановна замерла, обхватив бархатную коленку руками. На пухлой ее кисти переливались кольца и перстни. Учительница музыки делала фальшивое лицо, вдохновенно смотрела в угол на мой запыленный, в паутине, веник.
Я тоже взирал туда, мечтательно и проникновенно. Куда делась ее сияющая простота, ее чуть глупенькая улыбка. Я угрохал Наталью Степановну Иоганном-Себастьяном Бахом. Она еще что-то спрашивала меня, касаясь плеча пухленькой ладошкой, но душой уже была на улице, в грязных, чавкающих потемках.
Я попытался ее проводить, но она предупредила:
– Что подумают? Вы же – руководитель, пользуетесь служебным положением. Я крадучись, одна…
Верно, ранняя весна будоражит нервы не только супругам Грибоедовым. Не успела закрыться дверь и выветриться духи, как в дверной проем протиснулось некто-нечто. Некий мужчина. Грузный, пыхтящий. Он оседал под мраморного цвета бараньей тушей. Бараньей ли?
– Я Магомедов Магомед, – с акцентом, конечно, пробасила туша. Не та, которая на плечах. Баранья туша была уронена на пол. Половицы выдержали.
– Отец Магомедова Двенадцатого!
– А-а-а! – делаю я радостное лицо, словно передо мной вырос Борис Леонидович Пастернак. Кумир. Чувствую, что долго на впрыснутом оптимизме не продержусь.
– Магомедова Двенадцатого! – ухает еще раз мужчина, и голос его все больше набирает силу. «Хотя бы Грибоедовы услышали», – мечется в голове испуг. В голове и в теле.
– Что мой сын – хуже Магомедова Четырнадцатого? Тот – на тройки, а эт-тот… Позор! – неистствует ночной гость, при этом вяло, угрожающе вяло водит широченными плечами. Сейчас он меня размажет по стенке.