«Грибо!» – кричит у меня внутри, в пятках, в руках, в кишках. Но это «Грибо» еще и подламывает мне колени. Сейчас я сяду на баранью тушку.
– Это – тебе! – умиротворенно кивает на освежеванного барана старший Магомедов Двенадцатый. – Хинкали-минкали, шашлык-машлык, коньяк-маньяк. – И из обшлагов его плаща высыпаются бутылки с янтарной жидкостью. Это коньяк-маньяк.
– Зачем обижаешь? – ласково треплет меня по плечу старший Магомедов и так же, как пришел, моментально удаляется.
Я долго. Очень долго отрешенно сижу возле своего «козла» и думаю о том, что мне делать с бараном. Выход один – идти к Грибоедовым. Они, оказывается, при полном интиме режутся в карты, в дурака. Мгновенно карты – в сторону. Мы с Василием Степановичем до двенадцати ночи рубим баранью тушу и распихиваем мясо по холодильникам. Во время рубки и закладки к нам часто подбегала Нина Сергеевна и что-то лопотала. Я не понимал ее иностранного языка. Единственное, что я кумекал, это то, что завтра надо обязательно поставить Магомедову Двенадцатому в журнал две тройки и еще в другом месте – две тройки, чтобы он перешел в следующий класс.
Утром в школе от своего директора я узнал пренеприятнейшую весть: пятиклассницу Патимат Магомедову вчера вечером увезли в горы, выдают замуж.
– Я всю ночь не спала, – по-свойски шепнула мне на ухо учительница пения, – растрогали вы меня своим Бахом.
Врала, разумеется. Дрыхла, словно подушка, но как улыбается!
Нина Сергеевна Грибоедова успокоительно гладит меня по плечу:
– Я харчо сегодня вечером соображу, приходите. Из свежатинки, из вашей.
Напоминание о баранине ввергло меня в еще большую тоску. Ах, Песталоцци. Ах, Коменский, ах, институтский педагог по методике Мария Васильевна Черепаха! Вас бы на мое место. Ну, с Марией Васильевной. С ее круглой попкой все ясно, ее сразу бы в горы умыкнули. Интересно, отказались бы от баранов Песталоцци с Коменским?
В район вызвали к вечеру. Там на нас с директором вдохновенно шипел косматый аксакал-заведующий. Он цокал, грозил длинным, острым, как указка, пальцем и топал ногами.
– Может быть, мне на поиски поехать… в горы? – заискивал я перед аксакалом.
– Спаси, Аллах! – вытянул вперед свою косматую голову завроно. – Девчонка теперь – отрезанный ломоть. А вас или побьют, или целый месяц винцом поить будут. Смотри ты за ним!
Это он наказывал моему директору. А Адам Рамазанович схватил меня за запястье, словно вот-вот я сорвусь с места и ракетой пульну в горы.
Из роно мы вернулись совсем поздно. На известной площади все еще блеющие старцы протянули нам по стакану мочи.
Директор пригласил меня домой на хинкали, я махнул рукой, извинился, хотелось как можно быстрее добраться до подушки.
Но не тут-то было. Не успел я кинуть ключ от своей комнатки на стол, как тут же забарабанили в дверь. Это Грибоедов Василий Степанович приглашал на харчо.
– А вы грибы хоть когда-нибудь кушаете? – сострил я. Мне захотелось им подерзить. Ленивые глаза хозяина улыбнулись плохой шутке, а я уже хлебал огненный суп и рассказывал о беседе с высшим педагогическим начальством.
– Ну, это же дикость, ди-ко-сть! В двенадцать лет – замуж!
– Вот у нас был случай, – перебивала Нина Сергеевна, – Танька Амочаева пять раз уксусом травилась из-за неразделенной любви.
– Сделали б опытно-показательную свадьбу.
– Так она нарочно травилась, чтобы пожалели.
Тут и случилась, тут и произошла катастрофа.
– Кажется, я проглотил кость, – пролепетал я, сжимая в мертвом кулаке угол клеенки.
– Да вы что? Шутки у Мишутки! – еще не понимая важности, воскликнула Нина Сергеевна.
– Застряла! Воткнулась! Трудно дышать.
– По спине постучать или корочку хлеба… – вяло посоветовал Грибоедов.
И собрался было хлопнуть между лопатками. Я отпрянул. С увеличивающимся ужасом я осознал, что кость впилась, впилась и торчит там. Копье – в горле.
– Вот он, вот он – удар молнии! – Мне стало холодно. Вот как мстят за взятки. Есть какая-то сила? Господь шельму метит. А как рассмешит моя позорная смерть Веру. И даже без Веры, просто так, умирать пока не хотелось. А взбаламученный рассудок донимал: «Если я проглочу корку, то кость еще дальше залезет. Свертываемость крови плохая. Ту-у-у – приехали, вылезай! Ка-а-аюк! Вот она – месть, не хитри, не ловчи».
Ноги не поднимали со стула.
Что же делать? Самое главное, что я увидел испуганные глаза учителя труда, чистокровного флегматика.
– Ну. Надо мчаться в больницу, там знают… как… – предложил Грибоедов. Он выскочил из комнаты и довольно скоро нашел старенький «Москвич». Я кое– как вскарабкался в машину. Горло было стеклянным. Трясти его нельзя, лопнет. И не трясли. Ехали-ковыляли. Зато в больнице все завертелось как в чертовой карусели: кололи палец, давили на кадык, совали в рот маленькую авторучку с зеркальцем, заставляли выдавливать из себя «га» и «го». В разгаре мучений кряжистый врач приказал выпить одной жидкости, потом другой.
– Живая и мертвая водичка, – сострил доктор.
Я обиделся. Шутники.
Но в ответ на обиду, то есть подсластив ее, кряжистый врач, родственник Адама Рамазановича, уже строгим голосом сообщил, что злодейка кость только поцарапала все горло. И проскочила.
– Вы не умеете кушать харчо. Поживете у нас лет… лет пятьдесят, и тогда все кости станут плавиться, как в утином желудке. Швейные иголки и те вас не возьмут.
– Спаасибо! – умильно тянул я свою благодарность. Доктор мне уже нравился.
– А вы не думаете идти работать в нашу школу учителем русского?
Не только здоровье, но и здоровый дух возвращался ко мне. На другой день с невыразимой радостью я читал повестку из военкомата. В ней предлагалось явиться мне со всем необходимым, то есть с пастой и зубной щеткой. Подписал повестку Магомед Магомедов. Какой по счету?! Может, уже Четырнадцатый? В тексте повестки я насчитал двенадцать орфографических ошибок. О пунктуации и говорить нечего.
Родные мои уголечки, кто будет читать вам «Мцыри»?
В астраханских степях, в гулком спортивном зале, больше похожем на зал ожидания жеде, нас, «баранов», стригли. К моей пышной кудрявой шевелюре примеривалась никелированная машинка бывалого солдата. Он тыкал ею в шею. Озноб пробегал по позвоночнику.
Служивый кивнул на мои часы:
– Отцепишь, тогда оставлю маненько.
И зевнул, показывая свое равнодушие.
– Валяй под нолик, – разрешил я солдатскому цирюльнику.
Он с радостной злобой отчикал все.
Песталоцци в крупных буклях, сдерни свой парик, поклонись новобранцу!
Маленький наш
Как все-таки хочется вздохнуть «Брат мой!». Младший брат был, жил он рядом с чудесной рекой Хопром и суматошно, иного слова не подберешь, пьянствовал.
И мама написала: «Измаялась я, ты хоть бы с ним поговорил по-мужски, по-братски. Приезжай, а?» Что-то в этом письме было надрывное, вроде последней мольбы. Андрей поехал.
Брат изменился, стал совершенно чужим человеком, с худым, испитым лицом, мешками под глазами. Он все время глядел в сторону, как двоечник у доски.
Они обнялись. Юра был трезв, неловок, разговаривал мало, все кашлял да курил.
«Как бы с ним потеснее сблизиться, – подумал Андрей, – не за бутылкой, а так – по жизни, чтобы найти общее, чтобы тепло вернулось».
– Места красивые! – чувствуя свою фальшивость, воскликнул он. – Здесь у вас столько целебных трав. Мне врачи от гастрита чабрец пить прописали. Есть у вас?
Юра усмехнулся:
– На другой стороне Хопра навалом. Там мы полив монтировали. Ух, этого чабора —, хоть косой коси.
– Может, завтра махнем?
– Можно! – тут же согласился Юра, – а сейчас мне того… домой пора. – И он опять отвел взгляд. – Надьку встречать!
– Завстречался! – вздохнула мать, – эххх, так и не поговорили – два брата, роднее некуда!
– Поговорим еще!
– Небось за бутыльком кинулся. Горе-то какое! Налакаются, а потом за грудки друг друга таскают. Она ночь-полночь звонит: «Заберите своего сынулю, а то милицию вызову». Вот я и мчусь, забираю. Она, Надька-то, недаво так его по голове шмякнула, что неделю ходил, как вот эта стенка, белый.
– Мамочка! – вздохнул Андрей. Ему хотелось прижать маму к себе и сказать о том, что он тоже не так уж и счастлив, как та считает, и ему тоже хочется, чтобы мама его пожалела. Вместо этого он, наоборот, наплел воз и маленькую тележку о своих заработках, о своем везении.
Мама радовалась:
– Ну вот, ну вот – хоть ты».
Как ни странно, Юра утром пришел совершенно трезвым. Они накачали велосипеды и нажали на педали. На Хопер, за чабрецом.
Там действительно уйма этой травки, пахнущей медом. А может, это мед чабором пахнет? Пока Андрей ахал да охал, Юра нарвал целую охапку.
– Это ты меня специально сюда, на травы? – спросил он. – Я ведь знаю, вы с матерью сговорились. Терапевты! Чабрецом не только от гастрита лечатся, а и от этого. – Брат щелкнул по острому кадыку. – Ты извини, я от этой заразы чего только не делал, как ни увертывался, кодировался, спираль вставляли, и к косой бабке мамочка таскала. Дохлый номер. Пью я не от того, что запьянеть хочется, кайф поймать. Пью – от жизни. Житуха – кислая. Куда ни оглянись – кругом жулики.
Она закурил, сморщился, лицо его стало каким-то облупленным, в пятнах.
– Вот, – осердился он, – всюду не люди, а одичавшие животные. И все орут: «О-о-о! Ра-а-асьтупись! О-о-о!»
Брат оглянулся, словно орали где-то рядом: «Ясно вижу, голосят кругом, а хочется тишины».
Но кругом только и была что тишина: серебрился Хопер да пекло солнце.
– И ты меня не воспитывай, – решительно воскликнул Юра, – бес-полезно!
– Да я ниче, – пробормотал Андрей.
– Завтра, если хочешь, за грибами махнем, за маслятами. В сосняк, возле нашего дома. После дожжичка их вылупилось.
Андрей, естественно, хотел.
Братья ехали друг за другом узкой колеей и перекрикивались.
– Вот здесь, на Кумовом яру. щучка-то зубастенькая. Мы тогда с Витькой взвешивали. Три кило. А здесь, помнишь, я утку мотоциклом притиснул – это Юра.