Когда мы были людьми (сборник) — страница 42 из 74

– Хайям наслаждался жизнью. А вы – тухлым винищем! Ты что, и про меня забыл?

– Не ммм…

– Не ври, забыл, забыл. Иначе бы не додумался до такой дури. Ты что, и девочку не хочешь?

– Какую еще девочку? Для меня тебя достаточно.

– Девочку, которая у меня внутри?

– ???

– Будет. Я думаю, что в этом саду все и зародится. По примеру яблонь.

Наташа потянулась, пригнула ветку, сорвала яблоко и громко хрустнула им. Гримаса исказила лицо.

– Хочешь яблоко?

– Не-е, я не Адам. Нашла тоже ООО «Райский сад»… Вообще-то давай.

– Она протянула зеленый в белых пупырышках шарик.

Он куснул. Это было лесное яблоко. Такие дикие яблоки, именно с таким травяным, но и кислым привкусом росли в детстве в его Маленькой Дубровке.

– У нас ответственность неограниченная. Захочу, и все буде, как я хочу.

Голая Наташа нагнулась и чмокнула Федотова крепкими губами.

Кажется, Федотов опять начал пьянеть, но по-другому. У него может быть девочка, маленькая девочка. А он ведь никогда уже и не думал об этом. Он полагал, что жизнь его оборвана, род прекратился после той дорожной катастрофы. После гробов.

– А ты в состоянии родить?

Глупейший вопрос.

– Дурак!

Наташа грызла уже другое яблоко, поджав под себя ноги, и глядела своими зелеными, с искрой, глазами на далекую трассу, по которой как по чертежному кульману двигались бегунки автомобилей.

– Я в состоянии даже затмить солнечный свет. – Она прикоснулась к его глазам ладонью.

– Что-нибудь видишь?

– Иветту?

– Кто это?

– Рассказ у Мопассана есть. Так мы девочку назовем.

– Мы назовем ее Пульхерией.

Дразнит, конечно.

Как Мопассана звали?

– Ги.

– Ги?

– Ги-ги!..

– Знаешь, маленький, – она давно звала его «маленьким», найдя середину между Алешей и Алексеем Владимировичем, – запомни, маленький, мы с тобой подходим друг к другу. Гляди сюда. Голова, затылок тесно примыкает к этой вот вогнутости. А плечи – к моим плечам. Мы просто половинки. Те самые, как у философа. Вот смотри: твои пальцы совершенно примыкают к моим пальцам. Это какое-то счастье знать об этом. Погладь, у меня – мурашки.

Федотов погладил ее длинную спину.

Конечно, она восторженна, она твердо верит в любовь, но при этом столько испытала. Одно время только и делала, что меняла мужиков. Как перчатки. Глупое сравнение, кто сейчас перчатки меняет?

Он поморщился. Где женщинам понять мужскую собственническую философию?! Женщина создана для всех. Она сегодня может любить одного, завтра другого. Где он читал это – у Руссо или Вольтера?.. У Энгельса. Но это если любить… А Наташа тогда, «до него» развлекалась. Так малыши увлекаются каждый день новой игрушкой. За что их ругать? Они познают мир. И Наташа сладостно познавала. Она даже призналась ему:

– Я хотела бы немного побыть проституткой. Ты ведь был в Париже, ходил к ним?..

– Не-а…

– Ну вот, а я бы пошла непременно. Все – в Лувр, я – в бордель. Ведь я не знаю их чувств. Устроилась бы на денек. Это интересно, жутко интересно, когда за себя, за тело свое получаешь деньги. Не за пыхтенье над бухгалтерскими бумагами, а за свое тело. Так честнее!..

Она лизнула губу.

Федотов запротестовал, а потом задумался: «Может, честнее».

– Это распутство! – возразил Федотов. Тоже, чистенький ангел нашелся. Лжец! Трехкратный лжец!

– Разве любовь может быть распутством?! – возразила она. – Я всю жизнь с пеленок только и слышу: «Любовь, любовь, любовь!!!» В фильмах, в книгах, в телике. А в жизни?.. Где ты ее видывал? Ну, скажи, маленький, можно ли назвать любовью дежурство возле кухонных кастрюль, а потом ночные такие же дежурные, принудительные фрикции? Распаренные щи – это любовь?.. А у всех местных курочек, у всех клушек – это называется любовью. Проституция – вот это что. Хуже проституции! Любовь в томатном соусе. Консервы в банке.

Он Наташе никогда не признается, что любит по сию пору свою погибшую жену. Одну из таких «клушек». И ее, Наташу, тоже любит. Со сладкой болью и счастливым стыдом. Далекое прошлое и голенькое настоящее. Жена там, за стеной, в космосе. Но скажи лишь об этом, Наташа тотчас начнет топать ногами и изуродует чужой велосипед.

Наташа особенная. Далеко не курочка. Она вруну могла в лицо рубануть: «Лжец!» Одно слово не понравится – и уже «Лжец!» Она ненавидела бытовуху. Модно одеваться? Зачем? Мимикрия. Хамельонши! Херувинчики.

Странное слово из херувима и вина.

– А краситься? Да это только нагло врать о том, что ты красива, а на самом деле – дырявая кошелка. Или драная кошка. Нет уж!..

Неделю назад в Геленджике Наташа, как сейчас, мгновенно скинув с себя джинсы и майку, кинулась к берегу. И с разбегу вонзилась в воду. Как нож в масло. Абсолютно голая!

И Федотов сжался, будто это он сам гол. И на него все уставились. Просто буравят, насквозь. Победитовыми сверлами.

А она просто вышла. Газонокосилка с зеленым взглядом, пальцы чуток подрыгивают: «Жуткие медузы, ненавижу эту скользкую дрянь, морские сопли». И просто, как ни в чем не бывало, легла рядом с ним на теплую гальку. Взгляды отлипли. И то, что она была нагой, никто не увидал. Ослепли, что ли? Скосила всех. Федотов повертел головой. Обаяние естественности было таким, что ее наготу никто не заметил. Даже пляжные «куры».

И все же с ней идешь по лезвию бритвы или по раскаленным углям.

– Маленький, ты что, задремал? – окликнула его Наташа. – Чего молчишь?

По раскаленным углям, заглядывая в пропасть, без руля и ветрил.

И сейчас, после оклика, Федотов вдруг ясно понял, что его уже могло и не быть на этом свете, лежали бы на забрызганных кровью коврах. Все же люди иногда сходят с ума. Пьяные и трезвые. Умопомрачение, как внезапная гроза, но для посторонних это незаметно.

– А вот не худо было бы приблизиться к трассе.

– Зачем?

– Благотворительность! Чтобы проезжающие скучные водители видели нас голеньких и завидовали бы нам. Приедут домой и с живым чувством станут целовать необыкновенных своих клух.

– Нет уж, обниматься у трассы я не буду. Хоть что делай – не буду. Не бу… Баста!

Ее указательный палец поднят и качается: «Бушь».

Что означает «Будешь».

Наташа потянулась. Встала на цыпочки. Федотову хочется потрогать ее глянцевую, побелевшую лодыжку. И потом всю ее. Только потрогать. «О, Баядера, о прекрасный цветок» – как все же пошлы оперетточные тексты. Она легко, пританцовывая, накинула на ветки свои узкие трусики, ажурный лифчик, который она почему-то называет «змеюкой» и ярко-красные бумажные носки.

– Во, елка! Я уж… я ужа… я ужасно развратная тварь.

– Верю.

Но вот вдали от грузовиков обняться можно. Еще раз.

Он покрутил глазами, как цирковой балбес. Федотов, с ним такое бывает, скорчил рожу.

– А давай под счет.

– Как это «под счет»? Что считать?.. Баранов?

– Именно, баранов. Под счет «три» накинемся друг на друга. Любить. Любить! Любить. Как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия. Ведь ты так приговаривал.

Дирижерский жест, узкое, смуглое запястье:

– И раз, и два, и…

– …Ну, вот а ты стреляться хотел. Глупый, как огурец. И в пупырышках, вот смотри.

Писчий спазм

У него случилась редкая болезнь под названием «писчий спазм». Кисть руки, которой он катал очередную лживую статью ради мизерного заработка, заклинило на полуслове. Врач посоветовал разрядку, хитро улыбнулся, от чего его усики стали тоньше и язвительнее: «Желательно на побережье!»

На последние свои сбережения он улетел в Грецию. С путевкой подфартило.

В Элладе ему не понравилось. Он ожидал классической величественности, а тут была разруха и ощущение вокзала. Афины – весь какой-то ободранный город, словно полис этот целый век царапали кошки, предвещая непогоду.

В последний день отдыха, перед самым улетом в Москву, он познакомился с ней. Их маленький туристский теплоходик привалил к острову Эгина. Еврейка-переводчица командирским голосом объявила купание. Они нашли укромное место, безлюдье. Он осмелился и предложил:

– Давайте купаться без.

Она лукаво, загадочно согласилась. Но купаться «без» не решились-таки ни он, ни она. Только зашли по колено в парную воду. На ней была бумажная майка с большим вырезом. Он осмелился и, когда она щебетала что-то радостное, неуловимое, потянул за узорчатую мережку декольте и в глубине майки увидел две увядающие уже, печальные и прелестные грудки. Они существовали самостоятельно. Соски были робкими и, казалось, молили о пощаде, но одновременно они сладко и призывно розовели. И тогда его сердце лизнула отчаянная нежность к этой женщине. Такой нежнести он не испытывал никогда. Он понял, что к нему вот-вот придет старость, и что эта женщина через день потеряется в его жизни, и что отсюда начался отсчет смерти.

– Эфхаристо, – сдавленно прошептал он по-гречески. Единственное слово, которое знал: «Спасибо».

Она с пугливой радостью погладила его ладонь и тоже поняла, что безумно яркое солнце, открыточное, глянцевое небо, щекочущее море у ног – все это канет, покроется туманом беспамятства, а потом и все затянется чернотой.

Уже призывно, осипше гудел их теплоход. Они скорым шагом кинулись к своей посудине. Она опять щебетала, кажется, о художнике Малевиче. Щеки ее розовели и были еще до глупости молодыми.

Третья Суламифь

Именительный

Я – книжный червь. Она – книжная червячка, червиха. Хотя слово «червь» звучит благороднее. Как «вервь» или «вепрь». А «червячка», вообще, «чувачка». Червиха? Еще хуже – самка!

В жизни же все наоборот. Она – сама красота и поэзия, линия и свет, лукавые кокетливые глазки, чистое, еще детское лицо, и все в облипочку-прилипочку.

Какие бы одежды она к себе ни прикладывала – мигом растворялось платье, становились прозрачными брюки, белье таяло или вспыхивало. И вся она сияла нагой красотой. Французы шутят: «Одеваясь, она раздевалась». Именно так!