Когда мы были людьми (сборник) — страница 43 из 74

Господи боже, зачем мне это нагое дитя, вечный соблазн? Поистине, седина в бороду, бес в ребро. Но?.. Но как она идет! Как она взглядывает исподлобья! Крохотные желудевые чашечки грудей. Я какой-то Свидригайлов из Ф.М. Достоевского. Представляю того, кто это читает, его брезгливость по отношению ко мне, сивому псу. Но – соблазн. А что у нее там? Конечно, у всех одно и то же. Я не верю. У нее что-то особенное, от чего пропадает ум и в теле медовая ломота. Все, все, перестаю об этом. Не могу. Мучает тот самый бес, стучится не только в ребро.

Я – червь, старый, потрепанный. Но вот беда – все мои бывшие любовные дела и делишки представляются теперь черновыми, невсамделишными. Ну, ясно, что я не Казанова. Откуда опыт? Поглядите на меня. Седая метла! Хотя странно: метлу эту я люблю. Мне кажется, что метла умнее других и даже нравственнее. По крайней мере, не так пошла. И ее часто мучает совесть. Правда, совесть почти всегда отступает. Когда-нибудь я все же не буду воровать взглядом чужую красоту, злословить направо и налево, стану подавать нищим от чистого сердца, а не заставляя себя.

Я – червяк не потерянный. Конечно, сейчас я окончательно сбился с копыток и качусь по скользкому целлулоидному откосу к ножкам этой молоденькой самочки, прелесть которой только в том, что она всегда голая, как куриное яйцо. Единственное, что успокаивает: никто не может прочитать мои мысли. Наука не дошла до того. Вот, например, частичка сплошного неприличия. Мои лингвистические упражнения. Я думаю о том, что анатомисты были поэтами, определяя то место объемлющим все словом, в котором слышится влага и сладко-щекочащий плеск моря.

Я, пытавшийся еще в двадцатилетнем возрасте освоить Марселя Пруста, так по-мясниковски брутален.

Что же все-таки конкретно я напоминаю?.. Картину Джорджоне. Отрубленную голову Олоферна. Юдифь своей сочной ножкой ступила на мою умную глупую башку. Голова-то отрублена, но сердце бьется. Я – наивный вояка Олоферн. Без головы, но живой.

Книга книг вечна. Она представляет из себя, кроме кладези мудрости и мерила нравственности, еще и глобальное ателье. Каждый может зайти в Библию и примерить костюм любого героя. Нет, не уговаривайте меня. Я – не царь Соломон, хоть и кустарно плету притчи. Соломон был восхитительно красив и умен еще в юном возрасте, хотя как-то глупо сравнивал женские груди с ягнятами. А вот она – чистокровная Суламифь. И больше ей нет места, как в винограднике. Странно представить ее, собирающую в консервную баночку колорадского жука. А ведь она рассказывала об этом. А потом этого жука смачно топчет на асфальте ногой, обутой в старую тапочку.

Современная Суламифь опрощена. Я пытаюсь придраться к ее идеальному образу. Да, она иногда бывает громка, фальшиво громка, фальшиво кокетлива. Мне даже стыдно, когда она так громко смеется. Мне кажется, что рядом слышат и морщатся: «Фууу! Какая некультурщина!» Перед кем стыдно? Они ведь не смеют даже мечтать о мизинце на ноге этой восхитительницы спокойствия. Хотя кто я такой? Олоферн или колорадский жук?

Я ее жалею. И поражаюсь! На такую скудную зарплату она еще и одевается модно. Едет куда-то к черту на кулички, где можно купить немного дешевле. «Я люблю дорогую косметику!» – воскликнула она.

«Косметика, – нравоучительно ворчу я, – нужна только для падших женщин».

«А я и есть падшая!» – румяно вспыхивает. Чиста, как облачко.

Я опять занудничаю: «Раньше только на панель выходили разукрашенными, как папуаски».

«И я – на панели!» – одергивает свой лоскуток.

Современные фабрики наделали столько блестящей материи. Эта – под золото. Соломея?.. Или Суламифь?.. Суламифь, золотая моя!

Я привык перед сном дорисовывать ее в темноте. Это так здорово. Берешь какую-нибудь деталь. Коленку, глаза и к ней, этой детали, представляешь – приставляешь остальное, до самых тайных глубин. Кубики для седой порочной метлы! Это стало моим сладким наваждением. Вспоминается мудрый, но высокопарный Тютчев: «О, как на склоне наших дней нежней мы любим и суевернее!» Предупреждал же, что я – книжный червь, зацитирую вас до смерти. Не может так продолжаться долго. Почему такая статика в отношениях? Нет действия. Не вечно же я буду по ночам собирать кубики из женской плоти?!

Надо все разрушить и подтолкнуть, пусть что-то движется дальше. Если этого не сделать, то вначале засохнет резной листочек, потом вся лоза, потом уже и сама Суламифь станет морщиться. Скучно.

Родительный

Я все о себе, да о себе. И читать-то все это мерзковато. Но вот вечный, гамлетовский вопрос. Зачем я ей? Почему она, не страшась молвы, забегает ко мне, садится за углышек стола и хрумкает запасенным мной для этого случая шоколадом? Я не жулик с полными карманами денег. Жулик может быть стар, но у него все блага подлунного мира. Он может схватить в охапку почти любую красавицу, кинуть ее в ванну с шампанским, потом закутать в натуральную тигровую шкуру, зверски беситься, оскорблять даже. Но потом кидаться долларами, все, все этой чаровнице: на новую машину, на бриллианты, на ведро духов «Сальвадор Дали».

А могла бы подцепить скуластенького юношу с железными бицепсами, сухой, геройской грудью. Шли бы по улице бедром к бедру, оборачивались друг к другу, целовались.

Скорее всего, приходит она ко мне любопытства для. И чтобы это любопытство не угасло, надо взять сразу быка за рога. Окончательно одуревший человек бухнулся бы на колени и стал умолять: «Полюби!» Это мы давно проходили. От этого у любой миленькой особы случится припадок тошноты, и никаким аптечным снадобьем не уймешь эту тошноту, доходящую до рвоты. Просить девушку полюбить все равно что повиснуть на двух находящихся под током электропроводах, ну, возбудишься, подергаешься немного. В конце концов почернеешь. Это не выход.

– Знаешь? – сказал я, специально удерживая паузу, чтобы Суламифь прожевала шоколад. – Знаешь (милая, милая, прости… я ведь так не думаю… я испытываю тебя… надо что-то делать…)? Зачем ты ходишь ко мне? Вообще, разве мы пара? Ты, по сути, моя дочка. Это инцест. У меня семья, жена. Нет, это чрезвычайно глупо. Я тебе говорил, что влюблен. В тебя… да, в тебя! Но как в картину, как в какую-нибудь госпожу Струйскую господина Рокотова. Кто ты такая? Да. Прелестная девушка. И я кто такой? У нас в деревне говорилось: «Старик старый сто два года, из порток летит погода».

Погода – это снег по-нашему, по-деревенски.

Я говорил все это на каком-то автомате. Словно у меня в мозгах была магнитофонная пленка. Я ее врубил, пленка прокручивалась. А другой мой разум и мой глаза смотрели, как белеет ее лицо, как Суламифь сжала губы. Сейчас она обозлится и влепит мне пощечину. Мне показалось, что я даже дернулся, испугавшись. Боюсь любой боли. Нет, она сидела и сидела как вкопанная. Более того, она равнодушно достала из своей сумочки платочек, развернула его, потом опять свернула и вытерла шоколад с губ.

Жмуриться ни к чему, не ударит. Она прямо прошла в дверь. Ни за что не задев, и бедром не вильнула, и не обернулась. Еще бы! Она ушла, а кабинет мой стал совершенно сухим и звонким. В нем появилась смерть. И хотелось подойти к книжному шкафу и стукнуться об него головой. Хоть какая-то компенсация за неполученную пощечину.

– Стоп, Ванюшка, стоп!

В трудные минуты я всегда называю себя чужим именем. Прием такой, чтобы трудность свалилась с плеч. Стоп, Ванюшка! Не плачь и не пись в компот. Ты ведь, Ванек, так запланировал. Какой же ты реакции ожидал?.. Что она бросится тебе на шею, скинет лифчик и ткнет своим диким соском тебе в губы?! Накось, выкуси!

Так и должно быть. Она, ангел в душе, обозлится. Ей будет обидно, что ее красоту не оценили. И кто? Старая метла! Да он за милостыню должен считать, если в какой-нибудь праздник я подставлю ему щеку для дружеского поцелуя. А тут – фу-ты ну-ты. Семья, дети, облом. Инцест. «Ты моя дочка».

И все же было на душе было погано, словно я что-то украл, что-то сделал такое, неприличное до подлости. А что? Объяснил все как есть. Теперь ей выбирать. Это своего рода любовная рулетка. Я ведь правду сказал, пояснил ситуацию. Выбор за ней. Честнее некуда. А что, если она выберет-таки меня? Вот ужас-то! Какой сладкий ужас! Это уже из области фантастики. Разве такое может случиться, что я по-собачьи оближу ее всю, как там Пастернак писал – «от гребенок до ног»? Когда я раскладываю свои ночные кубики, я иногда думаю об этом акте. На солнышке, утром, стыжусь ночных, блудливых мыслей. И все же…

Теперь-то я не скоро получу результат. Не скоро! Она отойдет от моего наглого заявления, померит его на себя, потом скинет одну одежду, потом другую. Она по природе Ева, и Суламифь, и Руфь, и Соломея с Юдифью.

Дательный

Может, мне заносить результаты опыта с Суламифью в дневничок? Вот завел.

И теперь пишу, что всюду в природе тишина и покой. Не шевельнется листочек. Шеф на работе по-прежнему скукожен тем, что все время приходится находиться в этакой «рабоче-спортивной форме». Расслабься ты! Во-о-о-на вишь инсульт за углом караулит. А ты расслабься. Не курил ни разу – попроси у Борис Михалыча сигарету, пошли Генку за ящиком пива, а Григория Афанасьевича – за воблой. Не хочет.

Не дрожит дубовый лист. Не сгорает рядом домик добровольного пожарного общества. Мария Степановна боится захворать «гепатитом Е», от этого она готова съесть даже цыганскую вошь. Молодые ребята покупают презервативы, разворачивают их за ивушкой, рядом с речкой, и кидают в воду. Зачем? Каждое утро мимо навстречу мне идет в свою контору серая женщина. Если ее немного причепурить да забить ее голову каким-нибудь конем в джинсах, то она, что ничуть не странно, посветлеет, намного улучшится и будет по моему примеру по вечерам купать в мыслях своего красного коня.

А от Суламифи нет вестей. Уже прошли установленные сроки. И в дневничке я поставил несколько вопросительных знаков. Сроки прошли. Что ж, я сам пойду, посмотрю, как там книжная червячка скользит между стеллажей, подавая будущим экономистам и юристам справочники по бухгалтерскому учету.