– Здравствуйте! – тихо и деликатно почти прошептала она.
В слове этом не было никакого оттенка. Суламифь можно принимать в разведчики. Она ничем не проявит себя. Да, мне кажется, это вот детское лицо несколько постарело. И еще, как же это я так сразу не заметил? – она была абсолютно одетой. Нет-нет, поймите меня правильно. В том же золотистом лоскутке, но все было на ней надето. Какой-то невидимый тулуп. Как же так она может то излучать, а то не излучать волны, те самые, от которых чумеешь?
– Тише, Миша, кот на крыше, – приказал я сам себе. – Буду озоровать!..
Я попросил принести сонеты Петрарки. Она равнодушно исчезла в глубинах своего пахнущего плесневелой затхлостью царства. Зачем мне Петрарка? Я на дух не переношу поэтов, падающих на колени перед пустяком, бабой! Если, конечно, они не ловчат и свои стихотворные строчки не используют в качестве силков.
Бесконечно молодая Суламифь была точно такой же, как тогда, у меня в кабинете. Равнодушной. И тут я показал ей язык. Она в ответ вежливо попросила расписаться в формуляре. В серой казенной бумажке я написал строгим почерком, стараясь: «Мигель де Сервантес Сааведра, улица Красных Партизан, 19».
Суламифь проглотила и эту пилюлю.
Последний экономист ушел из читального зала, шлепнув об кафедру толстым коричневым справочником по бухгалтерскому учету.
– Суламифь! – вздохнул я, кажется, делано. – Я пошутил. Это я молод, а ты стара.
Она знала, что я называю ее Суламифь. Третьей Суламифью. Вторая – у писателя Куприна.
– Вы шутите очень неумело и оскорбительно, – отчеканила она и зачем-то дунула в сторону, словно набираясь сил. – Я никогда уже к вам не приду. И вы в самом деле правы. Это противоестественно, что молодая девушка, такая, как я, портит себе репутацию, заходя в гости к сморчку-поэту. Мне просто было интересно. Вот и все, а вы уж возомнили. Нет, нет и нет, никакие ваши коврижки не затащат меня! И все ваши стишата, все ваши враки я сожгла тогда же. Пошла на огород, костерчик из них сделала, сожгла.
Я вспотел от этих слов, и у меня не нашлось что сказать. Она мне отомстила. Я очень медленно, мне показалось, очень медленно, так даже в кино не бывает при замедленной прокрутке, поднялся со стула. Я ведь вроде бы сидел. И стал переставлять ноги. Один шаг, другой. Дверь далеко. И уже у самой двери я услышал: «Вы забыли ручку… когда расписывались». Она сама подлетела ко мне и протянула блестящий цилиндрик. И вот, когда уже ручка была в моих пальцах, я взглянул на Суламифь.
Она (!!!) показала мне язык. Озорством блеснули ее глаза. Она уходила на своих стройных ножках, а я стоял, прилипнув к косяку, и никак не мог проглотить слюну, разинуть рот и вздохнуть, наконец-то.
На улице сияло. Шелестел клен. Канализационный люк рядом с библиотекой был опять раздраен. В станице по-прежнему охотились на мамонтов. Э-э-э нет, злодеи! Мне рано в люк.
Я зашел в магазин и накупил сладостей. Птичьего молока. Рулет. Соку апельсинового, ананасового. Бутылку пива. Я стал угощать всем этим свою жену Татьяну Львовну. Наглый, отвратительно циничный тип, я еще посмел ее спросить: «Что ты, Танечка, хочешь к своему дню рождения, какой подарок?» Татьяна Львовна расцвела, не подозревая о том, что я решаю для себя наиважнейший вопрос. «Вот Суламифь, когда высовывала язык, была ли она одета в то время? А когда цокала каблуками? Кажется, на ней не было юбки и трусиков».
Почему я противник порножурналов? А потому, что все эти дамочки с надувными грудями – неодушевленные карандаши. Суламифь – другая. Я знаю, что она озорна и безмятежна, что она бедна, как мышка, что она горда, что она актриса и контрразведчица, что она играет со мной, играет, сама не зная, куда заведет эта игра. И разве не на одной игре держится жизнь на земном шаре? Ложбинка между грудями – загадочна, а шелковистая впадина вообще неизъяснима и необъяснима. Суламифь – вся загадка. Тайна. Чудо! Разве Бог против любви?! Он ведь все это сотворил, иначе бы мир прекратил свое существование. Рогожин перестал бы жечь деньги ради Настасьи Филипповны, цыгане перестали бы воровать коней. Что там говорить, даже рыжий электромагнат Анатолий Чубайс отдал бы свои электростанции назад, народу. Зачем ему электричество без любви?!..
Винительный
Как консервативна человеческая глупость! Для здравого, непьяного ума ничего не означает эта опушенная вьющимися волосами трубка. А вот стреляются из-за нее. Поднимают войны, сходят с ума. Троянская война, как известно, началась из-за пятивершковой трубки вполне заурядной Елены. Но потом – вершина эпоса, «Илиада», Гомер – слепой старец, коим мучают уже тысячу поколений филологических обалдуев.
Почему, почему такое ощущения счастья, кипения крови?! Как говаривал мой друг Сашка Коровин: «Хочется поцеловать тупую морду трамвая».
И вот эта молодая трубка зашла в мой кабинет, а я в соответствии с лучшими ханжескими традициями читаю ей мораль. О, это занудливое ханжество! От него девушке хочется выскочить на улицу и отдаться первому пьяному грузчику на магазинном складе, толкая спиной пустые ящики.
Она – Суламифь. Пришла-таки! Царственно сбросила со своих плеч вязаную кофточку. Как будто скинула с себя охапку виноградных листьев. Только ветра здесь нет, чтобы облепить ее тело невидимым шифоном.
Мы как ни в чем не бывало разговариваем о новой телевизионной передаче, в которой подопытные юнцы и подопытные девицы помещены в одно жилье. Вся страна подглядывает за ними.
– Мне нравится! – восклицает она. – Это честно. Никто ни от кого не прячется.
– А в Бомбее, – нудно сопротивляюсь я, – писают и какают на тротуаре, и никому не стыдно.
– А у нас был такой дядька, – возражает она, – рассказывал про книжку «Золотая ветвь». Говорят, есть такое племя, которое и трахается на тротуаре, а вот завтракают они тайно, закрывшись от посторонних глаз.
Я глохну от слова «трахаться». Как его произнесли такие чистые уста!
– Я же вам толковала, что никакая я не Прекрасная Дама, простая, как все, – кокетничает голосом Суламифь. Будто я не кокетничаю:
– Вот влюбишься в отчаянного мальчишку, только никогда не говори ему о своем чувстве, иначе остынет.
Я поучаю. А сам смотрю на реакцию. Суламифь принимает мои слова за чистую монету, она не усматривает здесь ревности.
– Влюблюсь! Потом! Только в кого? Современные кислые нытики? С ними неинтересно.
– А со мной?
– Более-менее.
– А ты бы пошла?
– Куда?
– Нет, сначала скажи, пошла бы?
– Хоть на край света.
Это не всерьез. И она плечами жмет. Не всерьез, мол.
– Пошла бы.
– Ну, тогда договорились. Возле мостика, знаешь этот мостик? Ну, мы недавно там были.
– Угу…
Что? Неужели согласилась? Неужели пробита брешь в сплошь цементном бастионе? И теперь только напор и натиск, как говорил какой-то немецкий поэт Гельдерлин, а ему вторил Гитлер «Дранг нах Ост», натиск на Восток. Восток – Суламифь, спелая виноградина, прижатая к зубам. Как счастливо она раздавится! И ведь согласна, согласна.
После своего согласия Суламифь стала вдруг вялой. И я неловко ткнулся в ее щеку губами. Братский, бесплотный поцелуй. Хотя щеки ее вспыхнули. Или мне так хотелось, чтобы вспыхнули. Человек – ужасно самолюбивая тварь. Карга тайно считает себя интересной женщиной, ну, не Брижит Бордо, но интересной, экзотической. А квадратно-гнездовой дурак мнит себя чуть ли не Платоном или Диогеном. От Диогена одно только – во дворе бочка из-под сельди. Так и я: «Щеки ее вспыхнули». От моего-то, пахнущего сигаретами, поцелуя.
Я, само собой, уговорю эту знакомую Валентину Васильевну. На один вечер – ключ от комнаты. Не ее же эта гостиница. Заплачу. Только чтобы молчала. Ведь здесь все друг друга знают как облупленных. Как шутит почему-то осмелевший шеф: «Выйдешь в поле сядешь с…ать, далеко тебя видать».
Валентина Васильевна поправила завиток около своего уха, подошла к зеркалу, тут же, в фойе. Поглядела в него, пощурилась. Нет, не одобряет она своего вида. Что за чужая женщина! И почему всякие приключения случаются с другими? А ведь была и она когда-то. По пьянке танцевала на столе. А потом Владимир Сергеевич сажал ее к себе на шею, и возил как маленькую, и щекотал усами ляжку. О господи! Стыд и позор!
Она хитренько улыбнулась:
– Деньги-то не суйте. Я таким людям помогаю из-за любви к искусству. – Валентина Васильевна, сухая мымра, процитировала Пушкина: «Узнаю коней ретивых по их выжженным таврам, а любовников счастливых узнаю по их глазам». Вот те на! Таврам!
Тарарам! Я часто гляжу на себя со стороны. И тут уместнее местоимение «он». Он и шампанского купил, и конфет, и апельсинов. И подумал почему-то, что шампанское и фрукты напоминают ему о рассказе Бунина, где проститутка хочет именно шампанского и фруктов. Да, книжный червь!
На мостике дожидалась она. Подтянутая, как струна. Он ведь специально на две минуты задержался, чтобы увидеть, чтобы позлить. Эти две минуты дались ему с трудом.
– Тихо, Ермолай, тихо! – приказал он, чем больше выдержки и терпения, тем больше успеха. Ни капельки совести не проснулось в нем. Он был Ермолаем.
Специально беру развязный тон. Ведь как настроишь себя, так и будет. Ведь не на шахматную же олимпиаду пригласил.
Я беру ее за локоток и чувствую: Суламифь боится. Я веду ее мимо какого-то лепного гитариста с перебитой гипсовой декой (хулиганы постарались), мимо полировок, изъятых из кабинета бывшего первого секретаря бывшего райкома партии, мимо зеркала. Того, в которое гляделась Валентина Васильевна. В коридоре пусто. Но мой ключ звенит во всю Ивановскую. Я – рисковый парень. Я всегда так рискую. Все в природе заложено. Женщины – моногамны, пусть за хозяйством смотрят. Мужчины – полигамны. Набегаются по другим – крепче свою любить станут. Хотя тут же ловлю себя на мысли, что вру. Люблю-то по-настоящему вот этого единственного человека, библейскую Суламифь.
– Я не пью вина, – тихо сообщает Суламифь. – Да, нет. Не старайтесь. Оно на меня не действует, думаете, что плеснете в стаканчик, мозги затуманятся и… делай что хочешь?!