Точит, ковыряется во мне этот ехидный чертик, жует душу.
Пожалел. И уже другой голос. Щадящий: «Не ищи черную кошку в черной комнате. Там ее нет. Просто она ничего не любит выкидывать. Фобия. Тяга к старому со вкусом воспоминаний. Или как это назвать… У нее в шкафах куча старого дерьма. Дырка на дырке, а жаль нести на помойку бретельки на косточках, рваную лайкру. У нее, как теперь говорят, фишка. Новое – чужое. Новую вещь надо выдрессировать. Дрессированные туфли, объезженная шляпа. А новые брыкаются».
Бог мой, третий голос, третья шиза: «Неужели в то время, когда она клала свою голову рядом с весами, и стрелки весов вздрагивали, и тогда эти вот фотки бережно хранились? Не отрубила напрочь, не порвала, не спалила. Я – мавр, дикий, древний ревнивец. Не ожидал от себя такого. «Клала голову рядом с чашами весов». И вздрагивали уголки рта. До смерти не забудешь. Просто измерители счастья. В каге. и граммах».
У тебя был ключ от этого укромного места.
Чашечки, стрелки, как две утки с клювами.
Мир существовал для нас. И только. Чтобы не лопнуть от избытка и плотского, и душевного, и всякого иного счастья, грызли печенье «рыбки» и запивали ядреным квасом. Неужели и тогда где-то прятались снимки? Но ведь честен ли до конца и я? В тебе было мое тепло, а во мне – твое. Купленные в магазине канцелярских товаров страус со страусихой – нос к носу – «давай потремся носиками» – шутливый и все же философский смысл нашей тайной, неразличимой другими жизни.
Я помню, как ты обхватила голову руками. И не рыдала. По лицу беззвучно текли две светлые, блестящие полоски. Ты облизывала губы.
– У меня никого нет. Я одна. И никого никогда не будет.
Я тогда подумал: «И я один». Я принял правильное решение. Остался с тобой. И не переставал удивляться твоему лицу, которое менялось на дню по сто раз. То свет его охватит с одной стороны, то – с другой. Даже «хвост» (ты называла длинные свои, схваченные сзади волосы «хвостом») менял свою окраску. И ты купала меня в ванной, как младенца. Не знаю, что было ценнее – вздрагивающие утиные клювы весов в том укромном месте или это вот купанье-натиранье мочалкой.
А что сейчас? Я не знаю что… Я хочу оставаться на месте. Не хочу трогать ничего. Потому как любой поворот в любую сторону – смертелен. И долго ли продержишься на этой мертвой точке?!
«Все так же, как было и есть, так и будет, так и есть», – этими неуклюжими конструкциями я уговариваю себя. Иначе ведь зачем я носился по ночной станице в поисках аптеки, чтобы быстрее сунуть тебе чайную ложку корицы? Пожуешь, и не будет тошнить, не будет рвать. Он внутри тебя требовал каких-то новых веществ, которых в тебе нет. Железа, марганца, цинка. Всю таблицу Менделеева. Корица. Корица не помогала. Тебя рвало. Я крутился на цыпочках и пятках с тазом. Сейчас это тоже кажется счастливыми мгновениями прошлой жизни. Прошлое мы всегда покрываем золотом… И он родился, и мы выбирали имя по сентябрьским святцам. Святцы советовали какие-то древние неудобоваримые имена, вроде Эмпедокла. Или Птеродактиля с Амфибрахием.
И вот теперь он спит. И называет свою сестренку Ленку «Атькой», кошку «Нафой», крокодила «Ге». Такой взрослый и такой маленький. И это ведь тоже есть ты. У него и зрачки-то стали подстраиваться под твои, становятся зелено-золотистыми.
Но вот сейчас я боюсь ночей. Мне сон не всласть. Он для меня утомителен. Мне часто снится одно и то же. Будто поезд мой остановился незнамо где. И я всех потерял. Пропали сумка, билет. Я один на полустанке, у которого нет имени. Как перст. Вокруг – холодные тени.
А если я проснусь от такого, то во мне почему-то рождается фраза «Воют волки». Самого воя я не слышу. Жжет внутри хлоркой, будто кого-то похоронил. Но вот это заколдовывающее словосочетание «Воют волки», «во-во». В словосочетании самом – вой. Во-о-о-о! До бесконечности.
Может быть, поэтому я и обрадовался тяжелой пачке фотографий в красном пакете «Кодак». Они должны нарушить злосчастное равновесие, разрешить ситуацию.
«Брат мой, Сэрж Мурманский, хрен голландский, скажи, Сэрж как дурят нашего брата?» И Сэрж, мне кажется, кивает головой и лукаво улыбается. Кто из нас счастливее? Сэрж, в далеком морском городе или я на юге России? В казацко-красноармейской станице, куда меня черт дернул прикодылять на мутном, ленивом поезде?
Прикодылял из-за соловчихинского волка.
Я работал тогда далеко. В Вязовке. Фотографом в газете «Восход». Редакция топилась дровами. А дубовые чурбаки мы, редакционные, тетешкали в конце лета. Обмывка в конце, как погрузим. Как отъедет ЗИЛ с прицепом.
«Вжик-вжик», – бензопила Гены Брыкалова обрезает сучки, развлекается. «Блямц-дрямц», – граненые стограммовые стаканы. «Мне мммиллиметрик… не доливать». «Хрум-рум», – пучок зеленого лука в зубах. Степан Иваныч кидает «беломорину» из одного угла рта в другой. Синь в небе, зелень – всюду. Водка тогда казалась слабой, но бодрящей. Вольный воздух, синь.
Замредактора Серяков раскинулся на траве. Он – лирик. Живот со втянутым в него пупком: «У лесника, Уколов фамилия, волк на цепи. Вот бы…»
Для того и пупок чешет, чтобы я подхватил:
– Для четвертой полосы.
Для газеты.
Зам понюхал сорванные тут же цветы-колокольчики.
– А вошь на аркане, – это ни к селу ни к городу буркнул Коля Бутусов. Он – практик.
Серяков прищурился, так щурился мой дедушка бондарь, когда мерил кронциркулем доску.
Я поперхнулся: «Волк!» Что-то соснуло в солнечном сплетении.
Серяков отмерил-таки. Смахнул прищур. В Соловчиху, к Уколову! «Уазик» бил копытом и сам хотел лицезреть волка. Попрыгали в машину. Мчим. Серяков за рулем. Брыкалов, Бутусов, Степан Иваныч, «беломорина».
И тут хмель слетел. Вместо него – страх. Это страх. Чего это, еще и волка не видал. Что волк?… Собака. Волк!!! Знал, и знаю, я один приемчик против страха. Надо загадать. Сказать самому себе слово «если». В голове – тут же: «Если сфотографирую волка, то махану отсюда. Из Вязовки. Куда, куда… На Кубань, там тепло и желтые абрикосы».
Дались мне эти абрикосы.
Соловчихинский лесник Уколов приоткрыл калитку. Действительно: волк на цепи. Живой, драный, нелепый. Рты хлоп-хлоп. Глаза у всех – железные полтинники. Степан Иванович, Бутусов, Брыкалов, Серяков. Я. У волка глаз не видно. В космах.
У моего «Киева» обыкновенный объектив «Юпитер». Не телевик. «Лезь», – приказал я объективу и себе. Ну, и что, если цепь – рванет, будку с корнем выдерет. Я полз, оглядываясь. Позовут назад?.. Не звали. Коля Бутусов для чего-то делал страшные глаза. Наверное, так подбадривал. Гена Брыкалов топорщил большой палец. Мол, во, герой! Я дополз и нащупал скользкую, потную кнопку «Киева». На снимке волк получился лучше, чем настоящий. Магараджа леса. С зубами, как стальные звенья у бензопилы. Больше мне в Вязовке делать было нечего.
И я ткнул пальцем в карту, туда, где вздувалось Черное море.
За абрикосами! Один. Синь в небе. И вся моя вселенная. В принципе это было то, что называют «куда глаза глядят». Чух-чух, ту-ту-у-у! На верхней полке книжка, стихи без рифм: «Если тебе дадут линованную бумагу, пиши поперек».
Тоже мне открытие. Я так всю жизнь и делаю. Без рифм и поперек.
Но это, увы, так мешает. Прежде всего мешает приобрести лицо, оплывшее от счастья. Как у Сэржа Муромского.
Не любая беседа с портретом Сэржа получается легкой. Иногда тянет сорвать и растоптать. А, растоптав, поднять с пола и сунуть в очко дворового сортира. Ничего плохого он мне не сделал. Напротив. Целебен. Портрет Сэржа Муромского – панацея от тоски.
Я знаю, как бросить курить. Надо просто купить красивую пачку сигарет, «Мальборо» или еще какие. Положить пачку в карман. И твердить себе: «Я – человек, а ты – душистый яд. Я могу чиркнуть зажигалкой. Вот она. Но не дождешься. Я пишу поперек». Я пишу поперек, как поэт Хуан Рамон Хименес.
Мой брательник Сэрж Мурманский выбрал себе классную спецуху. Он – инкассатор. Не лодырь он. Далеко не лодырь. Себя испытывает. Деньги кидает мешками. Будь он поинтереснее, с запалом в мозгах и душе – хлопнул бы напарника, а потом водилу. И дело с концами. Одного такого мешочка, а то и двух хватит, чтобы безбедно прожигать жизнь в какой-нибудь республике Северного или иного Кавказа. Вот соблазн. «А мы ему этому лысому чертяке – кукиш! Мы водочки с зарплаты, «Русского размера», да чтобы щечки у нее покраснели». Да, Сэрж – мой близнец. Родной двойник. Он – игрок.
Сэрж Муромский пишет поперек. Как и я. Как и ты, моя любовь.
Враг становится братом. Враг мой – брат мой!
Я гляжу на снимок, в глаза Сэржа. Может ли «мыльница» четко скопировать зрачки? В них – отпечатана ты? Или другая? Голая. После граммульки или после траха? Какая там ты? Любила ли ты его, когда фотографировала? Глупое старомодное слово «любила». Оно не отражает сути. И нужно ли мне это знать?.. Зачем ты оставила у себя этот пук снимков, как курильщик пачку сигарет для соблазна?..
Впрочем, когда тебе делается тоскливо, ты декламируешь: «Родина – это там, где прошла юность, школа, старшие классы, выпускной бал. У меня родина там, где цветет северное сияние».
Цветистая речь. Вся – эмоция.
– Выкинь шубу! – сержусь я. – В ней заведется моль. И она пожрет твои новые шерстяные вещи, пальто из кашемира.
– Пусть жрет. Тут тоска. А там – природа! Жизнь.
Я нашел этот поселок. В Интернете. Странное название: Кревда. Чуть ли не кривда. Рыжие, ржавые камни, плешивая растительность. Зябко от одного вида.
Но вот ведь северное сияние стачивает на нет ржавь, плешь, холодрыгу.
Шуба из искусственного, пошлого меха занимает половину шкафа. На всякий случай. Взапас! На черный день. Разве можно ее, волнующий монумент прошлого, выкинуть?!
А наш сын? Не будет ли он таким ушлым? По крайней мере, сейчас он совершенно честен. Кристально естественен. Кусается, когда хочется кусаться. И целуется тоже, когда «стих нападет». «Стих нападет» – так говорила моя бабушка Дуня. И нет у нашего сыночка никакого НЗ. Есть свой словарь.