За работу в разрушенном и восстанавливаемом Сталинграде Гудзенко был награждён первой военной наградой — медалью «За трудовую доблесть», а орден Красной Звезды получил уже на фронте.
Первая книга стихов Семёна Гудзенко, упомянутая Антокольским, вышла в 1944 г. Ещё за год до выхода этой книги, которую считают лучшей у Гудзенко, Илья Эренбург заметил: «Он принадлежит к поколению, которое мы ещё не знаем, книг которого мы не читали, но которое будет играть не только в искусстве, но и в жизни решающую роль после войны».
После окончания Великой Отечественной войны Гудзенко работал корреспондентом в военной газете и успел издать ещё семь книг. В публикационном смысле ему повезло: он успел увидеть свои стихи напечатанными, и не только в собственных сборниках, но уже и в антологиях. В то время как Майоров, Кульчицкий, Коган и другие, — павшие, пребывающие с нами стихами, — собственных книг не дождались.
Подтверждая свою дневниковую запись «Поэзия — честность, настоянная на страстности. Если не задыхаешься в любви и горе, стихов не пиши», Семён Гудзенко оставил человечеству свой знаменитый текст 1942-го, «Перед атакой»:
Когда на смерть идут — поют,
а перед этим
можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
час ожидания атаки.
Снег минами изрыт вокруг
и почернел от пыли минной.
Разрыв —
и умирает друг.
И значит — смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черёд,
За мной одним
идёт охота.
Будь проклят
сорок первый год —
ты, вмёрзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв
— и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
не в силах ждать.
И нас ведёт через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был короткий.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
Конечно, эта картинка глубоко врезается в человеческое сознание. В начале 1970-х Ю. Любимов в московском Театре на Таганке поставил спектакль «Павшие и живые», в котором всё попадало в сердце зрителя: сама тема, стихи молодых фронтовиков, их трагические судьбы, молодой огонь талантливой труппы. В спектакле поэт Владимир Высоцкий играл поэта Семёна Гудзенко (и, кстати, Гитлера), а впоследствии в своих выступлениях изредка читал его стихи.
«Окоченевшая вражда, штыком дырявящая шеи», — так никто в русской поэзии не говорил.
У Гудзенко есть и такое, менее известное, но тоже замечательное послевоенное стихотворение:
Я в гарнизонном клубе за Карпатами
читал об отступлении, читал
о том, как над убитыми солдатами
не ангел смерти, а комбат рыдал.
И слушали меня, как только слушают
друг друга люди взвода одного.
И я почувствовал, как между душами
сверкнула искра слова моего.
У каждого поэта есть провинция.
Она ему ошибки и грехи,
все мелкие обиды и провинности
прощает за правдивые стихи.
И у меня есть тоже неизменная,
на карту не внесённая, одна,
суровая моя и откровенная,
далёкая провинция — Война…
Какая здесь мощная, к тому же виртуозно написанная первая строфа! И какая выношенная и сильная — последняя! 1947-й год! В гудзенковской рифме «провинция — провинности» уже прорастает поэтика Евгения Евтушенко, которому было тогда всего лишь 15 лет, но который через два года уже начнёт публиковаться, и трудно однозначно сказать, сколь значительно за отпущенные десятилетия он продвинулся дальше Гудзенко.
Но не случайно Евтушенко отведёт достойное место Семену Гудзенко в своей поэтической антологии «Строфы века», выпущенной в 1990-х, а в одной телепередаче расскажет такую историю: «Весьма любопытно, как меняется тональность записей Гудзенко после доставшейся ему из первых рук истории о патефоне, до которой всех немцев он поголовно с презрением называл „гансами“, а после неё ни разу так не назвал: „Интернационал“. „Шесть немцев жили в одной избе. Трое уехали. Трое пришли. Велели хозяйке закрыть плотно окно и двери: `Давай патефон`. `Ну, погибла`, — подумала старушка. Завели громко пластинку. Они сели вокруг стола, вынули листочки бумаги и запели `Интернационал`. Пропели весь. Один пожилой прослезился. Встали и ушли. Она их больше не видела“».
Доверимся и цепкому глазу Евтушенко: «Он был, пожалуй, самым красивым поэтом, которого я видел в живых: чернобровый, с брызжущими жизнью карими глазами. Не верилось, что такой человек может вот-вот умереть. А он это знал, и многие тоже. Последний раз я видел его на стадионе „Динамо“, в буклешной с искорками кепке, какие носили тогда мои любимые футболисты. Он негодовал вместе со всеми на судью, восторженно вскакивал с бетонной скамьи, и я заметил под его габардиновым плащом синие тренировочные брюки и спортивные кеды. Может быть, он сбежал на футбол из больницы? Он заметил меня, узнал, хотя видел меня до этого только один раз, на ходу в ЦДЛе, да мало того что узнал, ещё и процитировал мне мое четверостишие: От аллей Самотёки / к своему переулку / он в людской суматохе / совершает прогулку…»
И эти стихи Гудзенко — «Небеса», 1942 г. — тоже поражали современников:
Такое небо!
Из окна
посмотришь чёрными глазами,
и выест их голубизна
и переполнит небесами.
…….
Я ко всему привыкнуть смог,
но только не лежать часами.
…И у расстрелянных дорог
опять любуюсь небесами.
Запоминающаяся оппозиция — чёрные глаза, наполняемые голубизной небес. Царапает нас глагол «выест». Есенин сказал иначе: «Только синь сосёт глаза». По-гудзенковски энергичны и афористичны две последние строки этих «Небес».
Оставим для вспомнивших или заинтересовавшихся молодых возможность самостоятельно прочесть умопомрачительную по суровой нежности «Балладу о верности» (1942) — «Написано много о ревности, / о верности, о неверности. / О том, что встречаются двое, / а третий тоскует в походе…»)
Для особо внимательных или безпамятных напомним о наличии у Гудзенко сборника «Закарпатские стихи» (1948), с такими строками в стихотворении «Всё в Карпатах меняется к лучшему…»
Всё в Карпатах меняется к лучшему, —
отвори
двери в школу, где дети учатся,
с детворою поговори:
— Батько кто у тебя?
— По Латорице
гонит лес!
— Мой уехал туда, где строится
Днепрогэс.
Так в Карпатах ладится, спорится
мир чудес.
В графских замках теперь санатории
плотогонов и горняков.
Так меняется ход истории
по законам большевиков.
Всё в Карпатах меняется к лучшему
навсегда!
Мы отмаялись, мы отмучились,
стали жизни своей господа!
Оставим суду истории размышления на тему, были ль карпатские жители когда-нибудь господами своей жизни. Да и будут ли.
Завершу краткий обзор сочинений Семёна Гудзенко — цитатой из знаменитого стихотворения, начинающегося антологической, афористичной строкой, отчеканенной по-советски жёстко, по-военному трезво: «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…»:
Пусть живые запомнят, и пусть поколения знают
эту взятую с боем суровую правду солдат.
И твои костыли, и смертельная рана сквозная,
и могилы над Волгой, где тысячи юных лежат, —
это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,
подымались в атаку и рвали над Бугом мосты.
…Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели,
мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.
Показательно: это были (и остались с нами!) слова киевлянина, «мы пред нашей Россией и в трудное время чисты».
Сегодня — Киев погрузился в мутные воды смуты, и многие стихотворцы, пишущие в нём на русском языке, увязли в путах ложно понятой свободы и самоопределения, словно не было ни веков русского стояния за Отечество, ни жертв самой страшной из мировых войн, ни освобождения «матери городов русских» от фашистской оккупации.
Но в Харкове улица Гудзенко — есть!
Не оставим без внимания свидетельство Теодора Волынского, посещавшего до войны вместе с Гудзенко в Киеве литературную студию Дворца пионеров, а потом встречавшегося с ним в столице Советской Украины в 1947-м: «Минуло четверть века, и в селе Крюковщина, неподалеку от Киева, я увидел под молодым деревцем табличку с надписью: „Каштан Семёна Гудзенко“. А рядом стояли другие деревца с табличками: „Рябина Николая Майорова“, „Липа Ивана Чумаченко“, „Туя Павла Когана“, „Верба Всеволода Багрицкого“, „Берёза Михаила Кульчицкого“… Это был Сад поэтов, созданный учителями и учениками местной восьмилетки. А в самом школьном здании работал музей „Строка, оборванная пулей…“ Те же имена поэтов-воинов, их любимые книги и книги о них, фотографии, личные вещи…»
Где те каштаны и рябины, липы и туи, вербы и берёзы?
Кто и как сегодня помнит в великом древнем русском городе этих поэтов-фронтовиков — его уроженцев, проливших кровь, а то и отдавших жизни за его освобождение?
Висит ли ещё в центре Киева, недалеко от университета, на пересечении улиц Л. Толстого и Тарасовской (угловой дом номер 3-а; кстати, именно здесь в своё время жил и Максимилиан Кириенко-Волошин), мемориальная доска с надписью «В этом доме с 1922 по 1939 гг. жил поэт-фронтовик Семён Гудзенко»?
Красный сон Григория Поженяна
На всю жизнь мне врезались в память слова, которые читал за кадром приглушённый голос в советском кинофильме: «В красном сне, / В красном сне, / В красном сне / Бегут солдаты — / Те, с которыми когда-то / Был убит я на войне…» Слова были всеобщими, касались словно всех нас, и меня, рождённого через четырнадцать лет после окончания Великой Отечественной. Это были поэтические строки моего земляка-харьковца, поэта-фронтовика Григория Поженяна.