«Когда мы были на войне…» Эссе и статьи о стихах, песнях, прозе и кино Великой Победы — страница 17 из 47

А Смеляков — очень быстро попал со своей частью в окружение и финский плен, каторжно работал на хозяина, обращавшегося с узниками крайне жестоко.

«Я вовсе не был у рейхстага и по Берлину не ходил», — сокрушённо писал он. А смог ещё и так: «И мёртвых нетленные очи, победные очи солдат, как звёзды сквозь облако ночи на нас, не мерцая, глядят…»

Этих мощных стихов Смелякова уже никто не отменит («Судья», 1942):

Упал на пашне у высотки

суровый мальчик из Москвы;

и тихо сдвинулась пилотка

с пробитой пулей головы.

Не глядя на беззвёздный купол

и чуя веянье конца,

он пашню бережно ощупал

руками быстрыми слепца.

И, уходя в страну иную

от мест родных невдалеке,

он землю тёплую, сырую

зажал в коснеющей руке.

Горсть отвоёванной России

он захотел на память взять,

и не сумели мы, живые,

те пальцы мёртвые разжать.

Мы так его похоронили —

в его военной красоте —

в большой торжественной могиле

на взятой утром высоте.

И если правда будет время,

когда людей на Страшный суд

из всех земель, с грехами всеми,

трикратно трубы призовут, —

предстанет за столом судейским

не бог с туманной бородой,

а паренёк красноармейский

пред потрясённою толпой,

держа в своей ладони правой,

помятой немцами в бою,

не символы небесной славы,

а землю русскую свою.

И будет самой высшей мерой,

какою мерить нас могли,

в ладони юношеской серой

та горсть тяжёлая земли.

Наблюдение критика Л. Аннинского: «По возрасту и настрою Смеляков, конечно, должен был бы стать поэтом войны — не окопно-солдатской, какую донесли до нас поэты из поколения смертников, а войны, осмысленной стратегически и эпически, — какую описали дождавшиеся своего часа Твардовский и Симонов».

Кстати говоря, с «раскулаченным» братом Александра Твардовского Иваном Смеляков сидел.

А в победном 1945-м Смеляков написал каменные строки «Моё поколение»:

Я строил окопы и доты,

железо и камень тесал,

и сам я от этой работы

железным и каменным стал.

Я стал не большим, а огромным —

попробуй тягаться со мной!

Как Башни Терпения, домны

стоят за моею спиной.

Я стал не большим, а великим,

раздумье лежит на челе,

как утром небесные блики

на выпуклой голой земле.

* * *

Вторая «ходка» Смелякова в советское заключение была прямиком из финского плена, в 1944 г. Через два года вышел, но на Москву для него был наложен запрет. Пришлось работать в многотиражке на подмосковной угольной шахте. В Москву ездил украдкой, в ней не ночевал. Принято считать, что первые послевоенные годы провел в Электростали. Но Е. Егорова утверждает, что имеются свидетельства о прибытии его по этапу в Сталиногорск (ныне Новомосковск Тульской обл.).

Собрата вытащил из забвения К. Симонов, и в 1948 г. вышла книга Смелякова «Кремлёвские ели», собравшая до- и послевоенные стихи. Это, однако, спровоцировало в печати острую критику, дескать, сочинитель лишь внешне оптимистичен, а по сути — «всегда о смерти».

Ну, а где две «ходки», там и три. В 1951 г. кто-то написал донос о застольной беседе, состоявшейся дома у Смелякова. Статья 58-я Уголовного кодекса: 25 лет лагерей. Так в судьбу поэта вошло Заполярье, отнявшее немало здоровья, что и сказалось на жизненном ресурсе. «В казённой шапке, лагерном бушлате, полученном в интинской стороне, без пуговиц, но с чёрною печатью, поставленной чекистом на спине», — таким был тогда Ярослав Смеляков, лагерный номер Л-222.

С женой Евдокией Васильевной, с которой прожил два года, Смеляков развёлся ещё в преддверии ареста, чтобы не подвергать опасности репрессий. Его 74-летняя мать, потрясённая посадками сына, скончалась в Москве в 1952 г.

Как не отметить — пронзительное с самого начала, с первых строф:

Вот опять ты мне вспомнилась, мама,

и глаза твои, полные слёз,

и знакомая с детства панама

на венке поредевших волос.

Все стволы, что по русским стреляли,

все осколки чужих батарей

неизменно в тебя попадали,

застревали в одежде твоей…

Интересно, кто-нибудь спел эти строки? Или они и есть сама песня, не нуждающаяся в дополнительном мелическом оформлении? А ведь много у нас ещё не спетых стихов!

В приполярной Инте зек Смеляков добывал доломит. Не переставая, как полагают, и как следует из его стихов, верить в советскую власть, считая «перегибы» частностями.

В 1952 г. в лагере он писал («Мы не рабы»):

Как же случилось, что я, запевала-поэт,

стал — погляди на меня — бессловесным рабом?

Не в чужеземном пределе, а в отчем краю,

не на плантациях дальних, а в нашей стране,

в грязной одежде раба на разводе стою,

номер раба у меня на согбенной спине.

Амнистия, без реабилитации, пришла в 1955 г. Спустя десятилетие он писал о влетевшей к нему в окно птичке, ставшей предвестницей освобождения. «Воробышек»:

До Двадцатого до съезда

жили мы по простоте —

безо всякого отъезда

в дальнем городе Инте.

Вроде — простонародный, частушечный хорей. Эдакое продолжение Тёркина. Без упоминания — как жили, почему именно там жили. Всё в подтексте. Блестящее исполнение. Великий звук.

Л. Аннинский отмечает: «Вроде бы ложился путь Смелякову в лагерную поэзию… но он не стал и поэтом Гулага. Ни как Анна Баркова, вынесшая из зазеркалья поэтическую антивселенную, ни как Николай Заболоцкий, „Стариками“ своими пронзивший в 1957 г. советскую лирику, ни как Анатолий Жигулин, привезший из Бутугычага „Полярные цветы“. Не стал „воробышек“, возвестивший Смелякову конец срока, таким же поэтическим символом эпохи Оттепели, как „бурундучок“, отпущенный на волю Жигулиным».

* * *

Одно из поразительнейших стихотворений Смелякова-сидельца — «Шинель».

Когда метёт за окнами метель,

сияньем снега озаряя мир,

мне в камеру бросает конвоир

солдатскую ушанку и шинель.

Но я её хватаю на лету,

в глазах моих от радости темно.

Ещё хранит казённое сукно

недавнюю людскую теплоту.

Безвестный узник, сын моей земли,

как дух сомненья ты вошёл сюда,

и мысли заключённые прожгли

прокладку шапки этой навсегда.

Вдвоём мы не боимся ничего,

вдвоём мы сможем мир завоевать,

и если будут вешать одного,

другой придёт его поцеловать.

Ого! Это точно не стихи атеиста, а уже того человека, который в стихотворении «Анна Ахматова» говорит о прощании с ней:

Не позабылося покуда

и, надо думать, навсегда,

как мы встречали Вас оттуда

и провожали Вас туда.

И все стояли виновато

и непривычно вдоль икон —

без полномочий делегаты

от старых питерских сторон.

По завещанью, как по визе,

гудя на весь лампадный зал,

сам протодьякон в светлой ризе

Вам отпущенье возглашал.

К смеляковским вершинам я отнёс бы и «Слепца»:

…Зияют смутные глазницы

лица военного того.

Как лунной ночью у волчицы,

туда, где лампочка теснится,

лицо протянуто его.

Идёт слепец с лицом радара,

беззвучно, так же как живет,

как будто нового удара

из темноты всё время ждёт.

Лишь изредка, неохотно, по настойчивым просьбам близких Смеляков рассказывал о годах в плену и в советских лагерях, признавался, что его очень безпокоила разлука с матерью, её страдания и лишения. «А что до меня самого, то это всё ерунда, были бы чернила да то, что этими чернилами можно писать, ведь моим истинным увлечением всегда были и будут одни стихи, и хорошее стихотворение делает меня счастливым вопреки всему остальному».

Да, лишь после кончины, спустя многие годы, были опубликованы стихи, написанные Смеляковым в лагере, в 1953 г.:

Когда встречаются этапы

Вдоль по дороге снеговой,

Овчарки рвутся с жарким храпом

И злее бегает конвой…

«Однако лично пропахавший круги ада, Смеляков не остался в памяти поэзии человеком этого ада. А остался — поэтом рая, грядущего чаемого рая, поэтом той комсомолии, которую растила (и вырастила) для себя жившая мечтами о будущем Советская власть». (Л. Аннинский).

Сносились мужские ботинки,

армейское вышло бельё,

но красное пламя косынки

всегда освещало её…

— писал Смеляков о «делегатке» в сороковые годы, как видим, уже тогда набрав колючего, но и жертвенного вселенского воздуха в лёгкие. Настолько порождённого жжением бытия, что указывать тут на «профессионализм», «мастерство» как-то и неловко. И по сути — сила жжения такова, что на задний план уходит политическая злоба дня, «красный» пафос, в коем мы все выросли. Кто-то вспомнил в связи с этими строками Андрея Платонова. Добавлю в этот ряд Кузьму Петрова-Водкина. А может, даже и Дмитрия Шостаковича.