Щуплый мальчик в сером свитере просидел два урока в каком-то оторопелом созерцании нового учителя. Еще бы: такой молодой, голос звонкий, хотя и басистый, глаза веселые, ладная спортивная фигура, ловкие движения — невидаль! Что будет делать? Эх, что ж ему делать — учить нас будет, на то и поставлен.
На третьем уроке, когда Никодим Васильевич стал вызывать к доске, на лице щуплого мальчика появилось невинно-сосредоточенное выражение. При этом он сильно подался вперед, открыл даже крышку парты и вытянул руки.
Никодим Васильевич все заметил и все понял. Значит, это Ладогин? А вдруг не он? Все равно рискнем. В Никодиме Васильевиче проснулся тактик.
— Не надо, Ладогин, отвяжи, — сказал он ровным голосом. — Больно будет. У тебя ведь нет косы, вот ты и не знаешь, как больно бывает. А ты сиди, сиди, девочка, осторожно…
Класс опять захохотал; все лица повернулись к заднему ряду, а Ладогин, красный и растерянный, отвязывал от спинки парты косу сидящей впереди девочки.
— Он все время… — заныла девочка.
— Ах, вот что! Значит, ты все время к ней пристаешь? Давай исправим это раз и навсегда, забирай книги и садись вот сюда, на первую парту. Поменяйся с ним — как твоя фамилия?
Мальчик по фамилии Мясников покорно поплелся назад, а Ладогин, все еще красный и растерянный, выволок из парты свой обтрепанный клеенчатый портфельчик и, волоча его за оторванную ручку, подошел к первой парте, зашвырнул портфельчик внутрь и, только когда сел, стал понемногу соображать, что же произошло. Пересаживание на первую парту — это не ново. Все учителя пробовали с ним этот трюк. Но потом убеждались, что спереди он мешал еще больше, и, когда на следующую неделю он самовольно пересаживался назад, они делали вид, что не замечали этого. А чаще он вообще отказывался пересаживаться, и весь класс восторгался мужеством бунтаря Ладогина, и требовалось вмешательство завуча.
На этот раз все произошло иначе. Новый учитель застал его врасплох. Ладогин даже сообразить ничего не успел — и вот сидит впереди, а класс смеется над ним! Надо бы возненавидеть этого нового, как его — что-то похожее на «крокодила» — Крокодил Васильевич! Но нет, не получалось ненависти. У Ладогина была спортивная душа, не мог он не уважать победу в честной схватке, даже если эта победа одержана над ним самим.
Он сидел на первой парте и боялся теперь одного — чтобы новый не вызвал его к доске. Странно: боялся не за себя. Не знать урока — это ему не впервой. Попробуем выкрутиться, а если вовсе ни в зуб ногой, тогда уж помирать, так с музыкой, повеселим класс какой-нибудь околесицей. Нет, не за себя боялся Ладогин. Если новый сейчас его вызовет, значит, мало ему честной победы, значит, он хочет еще покуражиться, подчеркнуть свое превосходство! Неужели он это сделает? Ну что ж, пусть! Тогда мы еще посмотрим, кто кого. Не ты первый… Но не хотелось, чтобы так случилось. Этот новый как будто бы ничего. Достойный противник. Не хотелось, чтобы он стал врагом.
Едва ли Ладогин мыслил с такой ясностью. Скорее, в его голове бродили видения. Он видел хохочущие лица одноклассников, торжествующую ухмылку учителя, себя самого с поникшей головой, а потом осененного дерзкой мыслью, и вот класс хохочет над опростоволосившимся «новым», и лицо «нового» искажается злобой…
«Неужели вызовет?» — замирало внутри всякий раз, когда указательный палец «нового» шарил по строчкам классного журнала…
Звонок! У выхода Ладогин как бы невзначай оглянулся и увидел склоненную над столом фигуру Крокодил Васильевича. И, выйдя из класса, он не побежал, как обычно, на лестницу, где было всего шумнее и где можно было, забравшись под нижнюю площадку, стрельнуть у старшеклассников покурить, а стал с независимым видом, руки в карманы, прохаживаться неподалеку от двери, скрывая даже от самого себя, что хочется ему посмотреть, как «новый» выйдет из класса, как пойдет по коридору, как войдет в учительскую…
День второй.
Ладогин сидит на первой парте и тоскует. Открыто бросать вызов «новому» пока не хочется, он оказался вроде приличным парнем. А вытворить что-нибудь исподтишка, сидя на первой парте, не так-то просто. И Ладогин томится бездеятельностью, слушает с пятого на десятое рассказ учителя про Север и Юг, про моря и океаны, про Европу, Азию и прочие части света, а сам думает: что бы такое учудить? Правый локоть он поставил на парту, оперся подбородком в ладонь, взгляд отсутствующий.
— Ладогин, сядь как следует!
Хм, пристает! Тоже, как все… Ясное дело, учитель. Им все бы только нас жучить. Достав тетрадку по арифметике, Ладогин от скуки рисует в ней крокодила. Получается плохо, даже зло берет.
— Ну так как, по-вашему, где теплее, на Северном полюсе или на Южном? — Все притихли. — А, Ладогин, по-твоему, как?
Ладогин нехотя встает, прикрывает тетрадку с крокодилом. Смотрит в правый верхний угол класса, как будто там написан ответ. Как он спросил, где теплее?
— Теплее будет на Южном полюсе.
Хохочут, черти! Значит, не туда попал.
— На Северном теплее.
Хохочут пуще. Проклятый Крокодил, осрамил все-таки. Ладогин стоит весь красный, а «новый» уже усмиряет класс. Говорит, что нечего смеяться, ошибиться может каждый. Что ж, правильно. Велит садиться, в журнал ничего не ставит. Кузовлева вызывает, тоже не шибкий отличник. Однако лопочет как будто складно, и выходит, что жарче всего на этом, как его, экваторе. «Неужто уж и Кузовок, малявка, больше моего знает?»
Ладогин в расстройстве. Что-то непонятное творится. Чего хочет этот «новый»? С одной стороны, ведет линию как будто по справедливости, а с другой стороны — срамит… Бывало разве раньше, чтобы кто-нибудь из одноклассников позволил себе над ним смеяться? Ну-ка сейчас поспрошаем, кто смеялся?
На большой перемене, едва выйдя в коридор, Ладогин отколотил двух девчонок и еще мимоходом дал затрещину Кузовку, чтобы не выскакивал. Дежурный педагог доставил Ладогина в учительскую, но Никодим Васильевич сразу увел его в класс и там оставил одного до конца перемены. Сказал только: «Подумай о своем поведении». Ладогин нарисовал на доске большого крокодила, но перед самым звонком стер.
День третий.
Ладогин сидел тихо, пытался сосредоточиться, — на арифметике с подсказкой Никодима Васильевича правильно решил пример у доски. Никодим Васильевич в журнале аккуратно вывел ему отметку. Долго выводил, все обратили внимание, а когда ушел на перемену, забыл журнал открытым на столе. Все видели, что у Ладогина четверка.
День четвертый.
Это был понедельник. Серый свитер Ладогина был постиран, ворот сузился, и поверх него высовывался воротничок белой рубашки. В начале первого урока класс, как всегда, шумел, и голуби летали, но Ладогину на первой парте было неловко их бросать, и он, поглядывая на невозмутимо улыбающегося Никодима Васильевича, крикнул вполоборота к классу требовательным голосом:
— Ну хватит, вы! А то как заеду по сопатке…
День пятый.
Никодиму Васильевичу было сделано замечание, что его ученики на перемене остаются в классе, балуются там, носятся по партам, глядишь, еще разобьют окно, и вообще это не полагается по санитарным правилам. Теперь Никодим Васильевич по звонку не уходил сразу из класса, а ждал, когда выйдут все ученики. Замешкавшихся он поторапливал, но поскольку в его отношениях с классом было сходство с отношениями между старшим братом с младшими в большой семье, слушали его не сразу, а как бы с шуточкой да с проволочкой. Белолицый верзила Коровин с последней парты, флегматичный Мясников, его сосед, маленький, неуклюжий Кузовок, девочка с первой парты по фамилии Печникова, которую называли Печка, норовили задержаться именно потому, что Крокодил Васильевич — это прозвище было известно уже всей школе, включая учительскую, — требовал немедленного удаления с той нестрашной строгостью, которая появляется у серьезных людей, когда они занимаются делами, в важность которых не особенно верят.
— Мясник! Печка! Марш из класса! — покрикивал Никодим Васильевич, хмурясь понарошке, а участники игры, кто крадучись, кто вприпрыжку, сновали вдоль стен и в проходах между партами, демонстрируя неповиновение. И уж как это получилось, но только Никодим Васильевич, подчиняясь логике событий, вдруг рванулся вперед, перескочил парту и у стены настиг улепетывающего со всех ног Кузовка. Взял его некрепко за шиворот и на вытянутой руке, этим классическим жестом правомерного насилия, повел к двери.
Восторгу присутствующих не было границ, ребята покатывались со смеху, а сам пойманный мошенник, закатив глаза, в упоении орал:
— За ши-воро-от! Меня за ши-воро-от!
В этот момент в класс вернулся Ладогин. Увиденное так ему понравилось, что он шмыгнул мимо парт и дал Никодиму Васильевичу изловить себя свободной рукой. Остальные ребята тоже сообразили, в чем вся сладость, и стали тесниться с криком: «И меня тоже! Никодим Васильич, и меня!» Но Ладогин, входя, оставил дверь открытой, и в класс заглянул дежурный педагог. Никодим Васильевич отпустил своих пленников, и все разбежались по коридору.
На большой перемене к Никодиму Васильевичу подошла завуч.
— Говорят, вы у себя применяете оригинальные воспитательные методы: хватаете учеников за шиворот?
— Но это же в шутку.
— Ну, знаете ли, разные бывают шутки. Воздержитесь уж от таких шуток, Никодим Васильевич!
На уроке Никодим Васильевич был мрачен, и класс сидел особенно тихо. По звонку на перемену выходили без обычного шума. Ладогин грубо подгонял отстающих.
День шестой.
Сначала все было хорошо. Никодим Васильевич рассказывал о Толстом:
— Лев Николаевич Толстой, который написал много интересных книг для взрослых и для детей, жил давно, когда нас с вами еще не было на свете…
И вдруг:
— Никодим Васильевич, а вы с какого года?
Звонкий голосочек, совсем еще детский, и слова выговариваются как-то еще с запинкой, но в интонации уже что-то безошибочно женское!
Это Печка спрашивает. Широкие серые глазенки сверкают жадным интересом, потом в них отражается испуг перед собственной смелостью, потом смущение, смешанное с лукавством, и вот глаза опускаются долу, прикрываются ресницами, а лицо заливает румянец.