Когда мы состаримся — страница 16 из 69

— Не будете?

— Не буду. Ругнуться могу, если пожелаете. Такую забранку загну, хоть на полчаса — и не повторюсь.

— Дайте честное слово, сударь, — вмешался опять улыбчивый заседатель, — что некрещёных среди ваших дворовых, кроме отпускаемых, больше не имеется.

— Что ж, даю: «среди дворовых» у меня их и духу нет.

Только с этой оговоркой, именуемой иначе «mentalis reservata»,[54] честное слово Топанди могло ещё худо-бедно сойти с рук. Ибо та цыганка, которую в шестилетнем возрасте купил он в таборе за две серебряные монетки и молочного поросёнка, ныне, девять лет спустя, к дворне уже не принадлежала, а принимала гостей во главе стола. И по сю пору имя ещё носила своё, языческое, полученное в тростниковых кущах, парусиновых хоромах. До сих пор её звали Ципра.

Её-то и отлучил-таки безбожник от святого крещения.

— Есть ещё у досточтимого комитата претензии ко мне?

— Да, есть. Вам мало того, что своё ближайшее окружение в язычество совращаете, вы ещё другим, кто благочестивых чувств не скрывают — даже публично их изъявляют, — осмеливаетесь скандальные препятствия чинить в этом их богоугодном усердии.

— Кому же это, например?

— А вот напротив вас усадьба Яноша Непомука Шарвёльди. Очень набожный, праведной жизни человек.

— По-моему, совсем наоборот: кто столько молится, значит, немало нагрешил.

— Ну, это не вам судить. В наш равнодушный век и то уже благо, что человек, чтя религию, не боится это показать, и закон обязан взять его под защиту.

— И каким же образом скандализовал я этого почтенного господина?

— У господина Шарвёльди на фасаде был маслом нарисован святой Непомук, а перед ним, на том же медном листе — сам он, коленопреклонённый.

— Знаю. Видел.

— И у святого Непомука из уст исходило благосклонное речение, писанное сжатым латинским слогом: «Mi fili, ego nunquam deseram».[55]

— Тоже знаю, читал.

— А перед изображением была железная решётка, которая прикрывала нишу от кощунственных рук.

— Что ж, неплохо придумано.

— И вот однажды утром, после ночной грозы, латинская надпись, ко всеобщему удивлению, исчезла, а вместо неё появилась другая: «Отыди от меня, старый лицемер!»

— А я-то тут при чём, если святой переменил к нему отношение.

— Очень даже при том! Привлечённый к ответу живописец, который изготовил картину, сознался в получении от вас (это письменно удостоверено) некоей суммы денег, дабы нанести последнюю надпись масляной краской, а латинскую, поверх неё, — акварельной, с тем чтобы первый же ливень её смыл и муж достойный и благоусердный был прегнусным образом в собственном доме выставлен на посмешище. Можете мне поверить, сударь: закон подобные проделки не оставляет безнаказанными.

— Я вообще верить не имею привычки.

— Однако ж придётся, помимо прочего, поверить, что вы приговариваетесь, во-первых, к штрафу за публичное бесчестие, а во-вторых — к возмещению издержек, кои повлекло снятие, исправление и последующее водворение изображения на место со всем потребным для того ремонтом.

— А где хотя бы адвокат истца, и звания нет никакого адвоката.

— Истец предоставил суду употребить причитающиеся с него издержки на благотворительные цели.

— Ладно. Можете и мои амбары взломать.

— Нет уж, — вставил заседатель. — Из регалий[56] удержим, как поступят, и весь сказ.

— Слушай, братец, — со смехом обратился Топанди к исправнику, — уж ты-то, конечно, веришь во всё, что в Библии написано?

— Я правоверный христианин.

— Ну так позволь на веру твою сослаться. Там в одном месте говорится, что незримая рука начертала в покоях короля-нехристя — Валтасара, что ли, ежели не врут: «мене, текел, фарес». Почему же и эти слова не могла начертать? А смыл ливень эту латынь — так с него и спрашивайте. Не моя вина.

— Всё это весьма веские доводы, вам бы на суде их привести, куда вас вызывали. Могли бы и в септемвриальную курию[57] обратиться с апелляцией; но уж, коли не явились, придётся теперь платиться за свою строптивость.

— Ладно уж. Платиться так платиться. Но славная всё-таки была шутка, а?

— Мы и до остальных ваших «шуток» скоро доберёмся.

— Не исчерпан ещё, значит, список прегрешений?

— Им и конца не будет, если посерьёзней разобраться. Главное обвинение против вас — это поругание святых мест.

— Святых мест? Поругание? Да я сорок лет к колокольне близко не подходил.

— Вы в святой некогда обители пьяные дебоши устраиваете.

— Ах, вон что! Позвольте, однако; не будем смешивать. Святое место святому месту рознь. Вы про красносутанников,[58] про их бывший монастырь? Так монастырь же — не храм. Ещё покойный государь-император, Иосиф, выселил их оттуда, а земли на продажу определил, вместе со всеми постройками. И ко мне с тех торгов сад их попал. Был я там, набивал цену — он и остался за мной. Строения — да, тоже были, но чтобы церковь… не знаю. И как её узнаешь, если к тому времени всё, что можно, оттуда повыносили, мне одни стены достались? И в сервитусе[59] никак не было оговорено, какое употребление сделать из этих зданий. Да и другие вон с ними особо не церемонятся. В Мариаэйхе есть один монастырь, так там владелец нынешний, шваб, к которому эти святые стены перешли, сеносушилку устроил на месте алтаря, а на хорах кукурузу держит. А на Дунае в одном городке сама казна под больницу приспособила быв монастырь.

— Это всё не оправдание. Если крестьянин-шваб там же молитву творит, где и прежде её к господу воссылали, это не кощунство. И казна богоугодное дело совершает, врачуя телесные недуги, где раньше облегчались страдания душевные. Вы же доставшиеся стены рисунками непотребными расписали.

— Позвольте, позвольте. Это всё классика литературная. Иллюстрации к стихотворениям Беранже и Лафонтена «Мой священник», «Ключи рая», «Наплечник», «Каталонские францисканцы» et cetera. Предмет самый невинный.

— Знаю. Сам в подлиннике читал. Так вот, рисунки эти можете в комнате своей развешивать, а со стен — четыре каменщика присланы со мной соскрести их по решению суда.

— Это что же? Икономахия[60] самая настоящая! — вскричал Топанди со смехом, донельзя довольный, что весь комитат перебудоражил своими выходками. — Иконоборцы вы! Покусители!

— И продолжим наши покушения! — подтвердил исправник. — В том месте был ещё склеп. Во что вы склеп превратили?

— Склеп? Как стоял, так и стоит.

— А в нём что?

— Что в склепе бывает: блаженной памяти покойнички в домовинах лубяных почивают, воскресения своего дожидаются.

Исправник помолчал с сомнением на лице, не зная, верить или нет.

— А разве вы не устраиваете там вакханалии с беспутными вашими приятелями?

— Заявляю протест против слова «вакханалии».

— Верно! Не то слово. Посильней надо, побеспощадней заклеймить этот ваш кощунственный крёстный ход, когда, бесстыдно разоблачась, вы с жарким на вертеле и с глумливыми песнопения ми вроде: «Да воскреснет из жареных…» — или: «Бубновая дам возрадуйся…» — шествуете ватагой из усадьбы до монастыря.

— Выходит, власти очень на меня прогневались, коли кощунство усматривают в том, что компания друзей, развеселясь, раздевается в летнюю жару. А что до песен, поименованных вами глумливыми, текст их — самый невинный, хоть сейчас в печать, а мелодия и того благопристойней.

— В том и профанация, что вы на божественные мотивы вульгарные куплеты распеваете. Скажете, не поношение — молитвенно игральные карты восславлять? А зачем в склеп, если у вас весёлое настроение?

— А это, видите ли, на небольшой помин.

— На помин столетних вин! — ввернул заседатель.

— На тот самый, — засмеялся атеист.

— Как? Что? — вспылил исправник, только теперь отгадав смысл затейливого иносказания о лубяных домовинах. — Это, значит, винный погреб у вас?

— Он самый. И лучше погребка у меня не бывало до сих пор.

— А покойники?.. А домовины?..

— Домовины добрые, вместительные, пузатые, по двадцать пять ако[61] каждая. Идёмте, отведаемте: не пожалеете.

Вот когда исправник пришёл уже в настоящую ярость. И ярость придала ему силу поистине львиную, позволив на сей раз самому вырвать руку у самочинствующего наглеца.

— Довольно я с вами миндальничал! Имейте в виду: вы перед лицом закона, и прекратите это панибратство! Подайте ключи от монастыря, я должен прибрать осквернённое место.

— Извольте двери взломать.

— Что же вам, замкá не жалко? — вступился заседатель.

— Ну, ладно. Только обещайте хоть из одной бочки отведать — вот столечко, по напёрсточку, тогда отопру. Потому что я ни одной двери под монастырским титлом не открою, а в честном звании погребка — пожалуйста, да ещё угощу.

Заседатель потянул исправника за полу: дескать, иногда разумней уступить, строгость тоже имеет свои пределы.

— Хорошо, господин заседатель отведает, а я не пью.

Топанди шепнул что-то гайдуку, и тот поспешно удалился.

— Ну, видите, уважаемый, сладились всё-таки в конце концов, теперь ещё только счетец бы, сколько там с меня причитается за то, что монахов обидел?

— Вот, всё подсчитано; судебная процедура — двести форинтов да издержки — три форинта тридцать крейцеров.

(Дело было тридцать лет назад.)

— А дальше?

— Дальше — убытки, причинённые вашей неявкой, и расходы на поездку сюда: услуги, подстава; каменщикам плата проездная и подённая. Итого следует с вас двести сорок три форинта сорок крейцеров.

— Сумма изрядная, ну да как-нибудь наберём. — И Топанди за две ручки вытащил из комода ящик, поднёс его к большому ореховому столу и поставил прямо перед представителями исполнительной власти. — Вот!