Теперь он ее уже подозревал. Вид ее у мольберта больше его не развлекал. Поэтому назавтра, вместо того чтобы браться за кисть, она опять разделась. Но каким бы странным ни был договор между ними, ныне он нарушился.
Когда она пришла на следующий день, в ателье была другая женщина. Очень молодая. То был первый миг, когда она поняла, что работа ее, должно быть, хороша.
Той ночью она радовалась, что Анна не видит ее слез, пока прижимала трубку к уху, мучительно стремясь к милому голосу дочери. Ее успокоили рассказы Анны о том, как прошел ее день, и мысль о том, как она станет готовить ужин, даже в своей кухне так далеко отсюда. Хелена принялась рисовать в блокнотике рядом с телефоном. Она не отдавала себе отчета, что́ это она делает, пока на нее в ответ не взглянуло лицо Джона, как будто он поднялся с бумаги, подумала она, как будто он был там в заточении, а теперь освободился.
– Что сегодня стряпаешь?
– Ох, да просто болтушку, – ответила Анна, – с луком и петрушкой. А на потом – здоровеннейший, круглейший апельсин, какой ты только в жизни видела.
Я напишу этот апельсин, который видеть не могу, а могу лишь представлять, напишу его крупнее, чем у Сурбарана[16], и принесу его нашей Анне. А потом уже не будет иметь значения, стану ли я снова писать.
IVРека Оруэлл, Саффолк, 1984 год
В глубине лавки Питер сидел за большим столом, над ним склонялась лампа на складной ноге, как будто выискивала ошибки в его работе. Он услышал, как открылась передняя дверь с ее колокольчиком на шарнире, и голос выкликнул:
– На острове Амстердам 16:01, в Перте – 23:01, в Алерте – 10:01!
Он поднял голову. Слава богу. Она дома.
Он держал ее в объятьях. Она была длинна, как лесная куница, единая чистая мышца.
В целости и сохранности. Слава богу.
Питер закрыл лавку. Они ушли наверх. Он не хотел, чтоб она знала, как он по ней скучал. Когда б Мара ни уезжала куда-нибудь – напитан, заилен страхом за нее. Невыносимо.
– Я по тебе скучала, – сказала Мара. – А ты по мне?
Наружу просочились его слезы.
И она держала его, выжимала в него жизнь.
– Пап, – сказала она, – пап. Не волнуйся, я остаюсь.
Он зарыдал, как дитя.
Она вытащила сковороду с рукояткой.
На ужин они поели блинов, потому что у них то была традиция, когда она приезжала домой, и еще потому, что ей нравилась стеклянная бутыль кленового сиропа с ее крохотной бесполезной ручкой.
Он смотрел, как она ест, наполняя свою бездонную бочку. Девятнадцать блинов. Он сделал их крохотными. Но все равно. Проголодалась.
Он начинал возвращаться к жизни.
– В Мадриде 15:49, – сказал он. – На Маврикии 18:49.
Он бы что угодно сделал, лишь бы видеть эту кривоватую ухмылку.
Он подсел к ней на диван, где она читала, – когда приезжала домой, вечно одну из материных книжек, с именем матери, Анна, тщательно выписанным на форзаце, с датой и названием города, где Анна ее купила: «Джейн Эйр», «Из первых уст»[17], «Портрет художника в юности», – переплеты совсем истрепались, перечитаны бессчетно раз, – чтобы доказать себе, что она снова дома. Он сел с нею рядом, а она сложила ноги в толстых шерстяных носках ему на колени, как обычно делала.
– Когда придет Алан, ты наденешь тот красивый килт, который тебе бабуля подарила? – спросила она. – А то у нас пари. Он не верит, что ты его наденешь. Если да, он должен будет угостить всех нас обедом в «Моро».
– Ха! Вот мы ему тогда и покажем. Я даже под коленками себе вымою.
Комнату освещала лампа, тепло. Мара развела крепкий огонь, ей это всегда удавалось – есть чем гордиться. Она читала себе дальше, и Питер почти уснул, когда услышал:
– В этот раз я скучала по ней больше прежнего. Где б мы ни были, я о ней думала, мне уже казалось, поверну голову – и ее увижу.
Теперь он полностью проснулся.
– Иногда мне кажется, что и я ее вижу, – сказал Питер, – краем глаза. Если можно видеть чувство.
– Да, я думаю – можно.
Питер выучился своему ремеслу у отца, который и сам был сыном лучшего портного в Пьемонте. В конце отец Питера понял, что предпочитает ремесло своего дяди, и стал шляпником. После дед и отец работали вместе, обряжая – «от макушки до следа носков» – господ из Лигурии, Ломбардии, Эмилии-Романьи, отец его даже покрывал головы господ из Швейцарии и Франции. Кроме того, он конструировал и женские шляпки – чтобы понравились жене его Лие, матери Питера. Его дед нашел им контрагента, и они стали шить мундиры и головные уборы для военных. Когда же началась война, они вдруг разбогатели. Мундиры придумал шить дед, а когда он и оба родителя Питера умерли, сам он унаследовал их часть предприятия, продал их долю и переправился на другой берег Канала. В Лондоне они с Анной оказались рядом в очереди на концерт Мариан Эндерсон, а неделю спустя довелось им сидеть через ряд друг от дружки и слушать Майру Хесс. В числе первого, что он узнал об Анне: она была поклонницей Эглантин Джебб[18]. Анна, служившая в полевых госпиталях во Франции, только что согласилась на новую работу в больнице на севере и теперь отмечала это перед тем, как уехать из Лондона. Несколько месяцев спустя, со всеми ее письмами в кармане, Питер сел на поезд на север, и Анна взяла его к себе.
У Питера имелись деньги, но он ими не гордился и не хотел прекращать работу. Он открыл небольшую мастерскую – как ни удивительно, мужчины, похоже, так и не перестали носить шляпы, – и они с Анной, новобрачные, поселились над ней. Довольствовались малым и жили на то, что зарабатывали сами, а деньги от его семейного предприятия оставались преимущественно нетронутыми. Это должно было стать их заначкой, наследством для их дочери Мары. У Питера не было ни малейшей склонности жить какой-то другой жизнью. Анна с ним была согласна – и свободна ездить, куда ей нужно.
У Питера и Мары была такая игра – они играли в нее, когда Анна уезжала. Поначалу он показывал Маре карту, чтоб ее утешить, чтоб она поверила, будто мир не так уж и велик, а ее мама где-то неподалеку.
– Смотри – вот тут она, до нее всего несколько дюймов!
Она трогала его палец, когда он показывал, а потом трогала то место своим пальчиком, потом брала крупное папино лицо в крохотные ручки.
– А можно ей позвонить?
– Пока нет – там, где мама, сейчас три часа, и она на работе.
Требовалось объяснять кое-что, но со временем Мара поняла: когда утро там, где она, там, где мама, – день. Когда она обедала, мама уже ложилась спать. Вскоре Мара уже разбиралась в часовых поясах и могла замерять свою тоску по маме с булавочной точностью.
Когда Мара была юна, она покорила швейную машинку с природным талантом рисовальщика с карандашом: так же умело, как и дедушка, которого она никогда не знала. Если она видела фартук или кухонное полотенце и они ей нравились, она шила из них юбку; собирала лоскуты и через двадцать минут бывала одета так, что хоть в оперу. Секрет ее заключался в том, что она не боялась отмерять на глаз, никогда не по линейке. От замеров она всегда нервничала, это ее замедляло. Мара была изобретательна, себе она доверяла. Он знал, в этом – одна из причин, почему ее всегда звали, и одна из причин, почему она всегда ездила. Он все еще пошучивал, что, дай ей волю, она и швейную машинку в рюкзаке возить с собой будет. Возможно, шутил он, она приезжала домой потому, что скучала по своей швейной машинке. И вот между нагруженными на вилку блинчиками она ему сказала, что будет ей благословенно, если она сможет работать в клинике или травмпункте. Чтобы понять, ему потребовался лишь миг. Дело в мужчине. Она влюблена. Он никогда не думал, что будет благодарен за то, что потеряет ее вот так. Но домой ее привез кто-то другой, и Питер уже ополоумел от благодарности.
Возлюбленный ее работал журналистом. Глядя, как его дочь поглощает блины за кухонным столом, Питер воображал, что Мара повстречала своего мужчину в лазарете, что она его починила, что Алан очнулся после наркоза и увидел ее глаза, исполненные милости. Что он наблюдал, как она перемещается по палате, видел, как слушает, как держит за руку и не отводит взгляд от разбитых вдребезги людей, которых осматривала с такой бережностью, меж тем как сама оценивала, впитывала данные с бескомпромиссной сноровкой. Что он был заворожен этим, благоговейно ошеломлен. Питер воображал себе сцену, как кино.
– Где станем жить?
– Мне нужно быть рядом с моим отцом.
– Стало быть, там и будем.
Питер знал, что Мара всегда считала, будто любовь все усложняет, но сам знал, что любовь – это острое лезвие, режущее яблоко: рассекает – и лезвие, и связь.
Мары не было неделями подряд, ее перевозили с места на место, селили там, где находилось место, она пережидала ночи в точках условленных встреч. Постоянный недосып в любых других обстоятельствах ощущался бы как недуг; ныне же он был непрекращающимся доказательством того, что она все еще жива. В развалинах дым драл ей глотку, но там было сухо и тихо, и спала она без задних ног. А когда проснулась – увидела, что он спит рядом. Позже Алан будет рассказывать, как нашел ее. Но она никогда не забудет того чувства, что это она его нашла, просто открыв глаза.
После того как его вывезли, она всхлипывала двое суток. Затем ощутила себя вычищенной; валун у нее в груди пропал. Его заместила пустота. Так было лучше.
Вернувшись домой, Алан обернул фотоаппарат лямкой, сунул его на дно рюкзака, а рюкзак запер в чемодане. Чемодан он бы выбросил в реку, достань ему энергии донести багаж до нее. Затем он заперся и сам – чтобы не выпускать никуда свою заразу.