езд. Ощущение присутствия уже чуть ли не ошеломляло. И вдруг все это место сделалось обездоленным. Присутствие исчезло, хотя ничего снаружи не изменилось… Я бывал во множестве мест, где присутствовала смерть, неотвратимая. Но тут было всеприсутствие. Не мистика, а мистерия. Разница между верой в то, что нечто – правда, и знанием, что это правда, вопреки себе. Если б отец мой избрал какой-либо способ убедить меня в существовании души, он выбрал бы именно этот – не ощутимым присутствием, а внезапным отсутствием.
Они услышали колокольчик на шарнире.
Она вся вымокла, дрожала. Они усадили Мару у огня. Отец ее принес одеяла, Шандор заварил крепкого сладкого чаю, пахшего костром.
Ее окружали Алан и ее отец, и старые друзья ее родителей, знавшие ее всю жизнь, стояли над нею. Ей вдруг помстилось, что они склонились над колыбелью. Возможно – ее.
– Я ждала последней стыковки рейсов… – она взглянула на Алана, – ты же знаешь этот аэропорт. И тут вдруг просто… не смогла сесть в самолет.
Алан зарылся лицом ей в волосы. Не нужно никому отворачиваться; все они теперь плакали.
Они все спали у огня, Шандор и Маркус – зарывшись в одеяла, Мара – в объятиях Алана. Все, кроме Питера, который бодрствовал, сидя за большим столом. Он не мог вспомнить окружность младенческой головы. Но знал, что смески, которой хотелось, ему хватит – из того места, которое любила Анна. Жемчужно-серые камни, желтизна ракитника.
В недели до рождения Мары стояла сильная жара; Анне хотелось остудиться в море. Они поехали в деревушку, выстроенную так близко к полосе прибоя, что когда-то давно там смыло церковь. Анна любила эту деревушку и ее «святую воду». От Мары она была громадна и блаженно лежала на холодном мелководье. В деревне имелся небольшой морской музей. По стенам пари́ли носовые фигуры, словно таинственные образы из колоды таро, их исчезнувшие ростры вспарывали незримые волны, их крупные немигающие глаза озирали нескончаемый окоем. Греки рисовали глаза на своих судах, чтобы те видели, куда плыть, даже в шторм, а финикийцы и римляне вырезали и раскрашивали весь корпус. Носовые фигуры, гласил музейный стенд, олицетворяют душу судна.
– У всего, что плавает, есть душа, – сказала тогда Анна, думая о Маре у себя внутри. Для Анны музей был местом покойным, носовые фигуры пришвартованы в воздухе, тела и духи парят свободно от битвы и шквала, оставляя за собой обломки кораблекрушений и ненастья: комната, полная ангелов, большей частью женских, повитух, готовых принять роды души и надежно доставить ее к берегу.
В музее также рассказывалась история одного местного моряка, который, было известно, спас из моря больше двухсот человек, а потом и его забрали волны.
Всегда ли спасение – нечто вроде любви? Питер не знал этого, а теперь он уже устал; оставит это Алану и его философам. Но со всей точностью знал он другое: любовь – это всегда нечто вроде спасения.
Даже когда слез больше не оставалось, у него б нашлись слезы по Анне.
Питер уснул за столом, головой на руки. Где-то среди ночи восстановили питание. Лампа на складной ноге склонилась над ним, словно хирург, словно медсестра, словно мать, и держала его в лужице света.
VIIСо, Франция, 1910 год
Тяжесть времени оседала тихонько, медленный, грузный крен деревьев, скрипящих на ветру, тысячи тонн мягко покачивались у них над головами. Снег – чуть ли не рассеянно – ниспадал, как будто спешить ему на всем белом свете было некуда.
Вне города, средь белых полей столетие могло быть любым. Хорошо было идти в своем собственном темпе. Снег падал бережно, ровно так, чтобы смягчить следы Лии. Ранец ее пуст; на обратном пути его набьют растопкой, и нести станет нелегко. Еще не овдовев, Лиа боялась выходить в лес одна, но то, что раньше было чем-то вроде обездоленности, принесло собственную свою болезненную свободу. Ей было тепло в мужнином громадном шерстяном пальто и ее единственной приличной шали. Возможно, выглядит она чудачкой, подумала она, но не полоумной.
Поначалу вдали Лиа видела лишь фотоаппарат – вроде деревянного скворечника на треноге с его гармошкой и черной накидкой, а кожаная сумка раскрыта на земле. Затем увидела, как фотограф скрывается под черной тканью, будто под женской юбкой.
Она стояла в чистом поле на опушке леса. Они – два единственных человека на много миль окрест. Волосы и борода у него были кварцевыми, с проседью и густыми. Она подумала, что он может оказаться больше чем вдвое старше нее. Ее интересовал фотоаппарат. Похоже, весил он по крайней мере приличных двадцать кило.
Подойдя ближе, Лиа увидела, что он приручил лоскут леса, расстелив под деревом толстое грубое одеяло, на нем рюкзак, книга. Он не прекращал работать, и этого было довольно, чтобы она себя почувствовала желанной.
Лиа взглянула в ту сторону, куда смотрел аппарат, и попробовала увидеть, на что это он смотрит, почему именно на это дерево во всем лесу. А затем поняла – его занимал очерк неба за этим деревом. И поняла внезапную близость мира, близость между деревьями и небом, изменчивые и бессчетные способы, какими познавали они друг друга.
– Последний раз я фотографировал это место двадцать лет назад.
– Зачем вернулись?
– Подумал, что мне хочется посмотреть, изменилось ли оно. – Он улыбнулся. – Но возможно, мне хотелось доказательства того, что оно осталось прежним… Обычно я снимаю город, – добавил он.
– Зачем вы это делаете?
Он пожал плечами.
– Веду запись.
Из рюкзака он вытащил еще одно толстое одеяло и расстелил подле первого, где едва ли намело снега. Сел и оперся спиной о дерево.
Мгновение постояв и посмотрев на него, Лиа тоже села. Немногое нужно – сантиметр-два, слово-другое, – чтобы пересечь границу.
– Чтобы видеть или помнить, фотокамера не нужна, – сказал он, – а нужна она для того, чтобы доказать то, чего больше нет, – чтоб и другие могли помнить. Я сюда отправился не восхвалять, но работа моя именно этим и стала. За двадцать лет, к примеру, я запечатлел все детали улиц Сен-Севрена, даже их разрушение, и теперь все, что утрачено, живет лишь на тех стеклянных пластинах.
Как озеро, удерживающее отражение, подумала Лиа, даже когда того, что оно отражает, больше нет.
– Раньше я приезжал сюда, чтобы глаза отдохнули, – сказал он, – чтобы посмотреть на такое место, какое, как я мог вообразить, существовало тут не одно тысячелетие и всегда здесь будет, хоть я и знаю, что этот лес исчезнет, чтобы уступить место городу, а город вон там некогда был лесом.
Лиа посмотрела в ту сторону, откуда пришла, и вообразила, как медленно подступает город, словно театр, поставленный на колеса, пока не коснется навеса деревьев там, где они сидят.
– Я читала те книжки, о которых все говорят, – сказала Лиа, – мистер Дарвин написал – ну, первую, да и не всю целиком, некоторые части пропускала, потому что хотелось поскорее узнать, чем заканчивается.
Он рассмеялся.
– Ну конечно, потом вернулась и впитала науку – хотя там до ужаса много про голубей, – а когда все изучила, могу свидетельствовать: в той первой книжке нет ничего про то, что мы произошли от мартышек, не напрямую, во всяком случае, хотя заключение бесспорно и захватывающе – представлять себе свет, что падает сквозь те доисторические леса, и части наших тел, некогда ставшие могучими оттого, что жили мы среди тех древних деревьев, – таким даже можно было б гордиться, как будто мы на это как-то влияли, – и мистер Дарвин сам примерно это же и говорит, он даже пользуется словом «величие» для этого родословия, для этих прародителей[22]. И необычайная ширь времени – сколько свободы в том, чтоб об этом думать.
Казалось, его это забавляет.
– Свободы от Бога?
– Нет… ну, наверное. Свободы, по крайней мере, от послушания Богу. В конце концов, Бог же не к послушанию сводится, а к свободе.
– Вы много об этом думали, – промолвил он.
– Мой отец был учителем. А я живу одна. По ночам много времени для размышлений.
Из-под теней деревьев выглянули они на поля, яркость под сплошным синим небом.
– Помню, когда ночь не была временем для размышлений, – произнесла она.
– Вы говорите так, словно было это давным-давно.
– У меня муж умер.
Она ощутила мерцание ветерка в пернатой траве над снегом.
– Думаю, мы памятуем о ком-то, живя. Думаю, так помнить и нужно, – сказал он.
Лиа повернулась посмотреть на него. Теперь он отчего-то выглядел моложе. Интересно, подумала она, выглядит ли и она сейчас моложе для него. Солнце ощущалось таким теплым там, где сияло наземь между деревьев, она чуть не забыла, что сидит на холодной земле.
– У всех есть замыслы, – сказала она, – и их у нас еще больше, когда нас кто-то слушает.
Однажды ночью, пока мужнина голова была еще под одеялами, он заговорил; и говорил так тихо, так долго, что она едва его слышала, сон оттаскивал ее прочь, она попала под его теплые чары; порою думала, что, услышь она то, что он сказал той ночью, вся ее жизнь сложилась бы иначе.
– Мне нравится делать две фотографии с одного и того же места на улице, – сказал он, – сначала фотоаппарат смотрит в одну сторону, а потом в другую. Точно так же, когда в лесу, если не повернешься и не обратишь внимания на ходу, никогда не распознаешь вех и поворотов на обратном пути. Я был моряком, а потом солдатом, а затем пристрастился к сцене – вот и узнал кой-чего о приходах и уходах.
Она слышала, что мистер Дарвин каждый день предпринимал мыслительную прогулку – описывал долгую петлю по своему саду. Ему нравилось учитывать расстояние, но он не хотел отвлекаться на подсчет количества кругов, которые пройдет. Поэтому в начале дорожки он держал кучку камней и отпинывал один прочь всякий раз, когда проходил мимо нее, а потом, в конце, просто подсчитывал камни в новой кучке. Потеряться в мыслях, не потеряв места и не потеряв пути.