Когда нас держат — страница 22 из 23

Они почти уже вернулись. Увидели свет в окнах. Небо над деревьями было напитано звездами. Насыщенный раствор. Карта времени.

Минутку они постояли перед тем, как зайти в дом.

Херта думала о падении Вавилона, как жрецы остались одни в опустевшем городе, чтобы продолжать свою работу, добросовестно записывая те перемены, какие наблюдали в небесах. Много лет следили за ними, пока со временем звезды и планеты не проявили свой математический порядок. Вера ли подводит нас к восприятию порядка – или это порядок убеждает нас?

Она думала о знаменитых астрономических часах в Праге, которым 500 лет, и о скелете с его песочной склянкой в них – прах к праху, пески времени, – и о том, как те ранние куранты, словно церковные колокола, вызванивавшие свою преданность вечности, отмечали космическое время, крупнейший порядок вращающегося мира и его времен года, а не ограниченный предмет потребления, каким стало время, – поминутными калибровками фабрики и работного дома. Она думала о голодающих в тюрьмах суфражистках и о безжалостном расчете правительства, отлагающего дни до того, как можно будет отпустить своих узниц точно в последний миг, чтобы женщины эти не стали мученицами за идею.

– Не хочу я думать о часах, когда смотрю на море и звезды, – сказала Херта. – Я хочу думать о непрестанном и бескрайнем, о бесконечной линии, струящейся в грядущее, – или хотя бы о циклах, которые так велики, что мы их никогда не уловим. Но… вот я стою и думаю о часах и об истекающем времени.

Наши машины управляют нашим поведением, подумала Херта, но они никогда не научат нас смыслу.

Смысл ли в сердце поведения – или поведение в сердце смысла? Науке ни в коем случае нельзя смешивать одно с другим, или же поведение материи – с мотивом: смысл недоступен охвату науки и не подвластен ее намерению. Наука никак не способна определять, есть ли что-то за пределами плоти и кости, потому что такой запрос недопустим.

– О чем ты думаешь? – спросила Мари.

– О плоти и кости, – сказала Херта.

– Я не думала о мертвых, когда увидела икс-лучи Беккереля, – сказала Мари. – Не думала о скелетах в земле. Я думала: эти живые кости – любимая рука его жены.

Они всегда так разговаривали, беседа текучая, как у сестер, лежащих ночью в постели и шепчущихся в темноте.

От размешиваемого котла подымается пар. Мир микробов принимает в себя наши кости. Быть может, смысл лежит в перемене состояния, думала Херта. Цель синапсов – пространство между ними; смысл и есть этот просвет. Насколько стар свет звезд? Всегда существует просвет времени между предметом и нашим видением его, – точно так же, как мы не можем видеть звезды, и точно так же, как не существуем, печально думала Херта, для тех, кто мог бы видеть наш звездный свет.

Женщины никогда не спят, подумала Херта.

– Не время спать, – сказала Мари.

* * *

В аптеке Хайклиффа Маркус возвратился к газете и посмотрел на лицо Мари. Ему хотелось взять ее за руку и рассказать ей, что в детстве он ездил в Польшу; что отец у него поляк, а мать француженка; жаль, что он не произнес имени своего покойного отца вслух и не сообщил ей, что Эжен родился в Татрах. Ему так хотелось сказать ей, что он желает ей добра.

* * *

Позже Мари вынет свой дневник и станет писать в нем Пьеру, а Херта станет писать Уильяму[33]. Они польская пара, думала Херта, пишут своим мертвым; женщины науки, вдовы физиков, чьи обожаемые мужья всегда были чутки к новым идеям и никогда не делали вид, будто отплывают куда-то, когда следовало сказать что-нибудь важное, и даже разделяли аппетит к слушанию. Такая любовь была торжеством. Писать они станут, как всегда писали женщины: поздно, под лампой, дети спят.

XIКапитанский лес, Саффолк, 2010 год

Когда бы Хелен Джеймз ни бродила по лесу, надевала она отцову кепку, ее мягкая подкладка починена так, что совсем как новенькая, безупречный ремонт, каким ее отцу не выпало возможности насладиться. Подкладка все еще идеальна, шелковая смеска, припомнила она, щедро прочная, выдержала все это время.

Иногда Хелен пела на ходу. Всё слушает, когда поёшь, думала она, все поет, когда слушаешь.

Иногда она поворачивалась, я рядом – отец, так близко, что, будь он жив, она бы чуяла его дыхание у себя в волосах. Она все еще по нему томилась; но его спокойное присутствие, когда случалось, вовсе не ощущалось вызванным к жизни ее томлением. Ей не нужно было ни называть его, ни объяснять. Она знала, что люди всегда это чувствовали; так же просто, как увидеть оленя на лесной опушке или знать, что за ночь выпал снег, по изменению света в спальне, когда просыпаешься, нечто обыкновенно воспринимаемое. Настолько же нет нужды объяснять это, как не нужно объяснять никакие наши чувства – слух, или вкус, или ощущение ветра. Медленная эволюция восприятия: первые позвоночные, что выдвинулись из воды на сушу, начинают отращивать то, что станет потом барабанными перепонками, засекают низкие частоты как вибрации у себя в головах; светочувствительная бляшка развивается в точечный глаз и глазницу, от чувствительных к свету губок до глазной раковины Tripedalia cystophora, разнообразие глаз у моллюсков, птицы с их четырьмя зрительными пигментами, их поразительная острота зрения вдаль, частота слияния мельканий такова, что можно засекать движение солнца и луны, пересекающих горизонт. Когда мы отрастили себе глаза, были ли прочие из нашего вида убеждены, что мы обезумели из-за того, что видим? Возможно, просто начинается вот так: всегда, как только приближается она к одному и тому же повороту тропы, где та изгибается в деревья, его рука отыскивает ее руку.

XIIФинский залив, 2025 год

Поле становится полем битвы; снова становится полем. Слова восстают на термобумаге факса, в тысяче километров от того места, где их написали. Человек изготавливает костяную музыку запретных. Истина там, где начинается сожаление, – оттенка темноты слегка бледней, чем поражение. «Балтийский путь», человеческая цепь из двух миллионов участников, свыше 675 километров длиной, протянувшаяся через три страны, стоит солидарно пятнадцать минут[34]. Снег чуть темнее неба. Падают бомбы. Человек, выживший в одной войне, гибнет в другой. Постепенно возникает озеро там, где воды не было 34 миллиона лет. Бактериальные жгутики занимаются своими микроскопическими делами. Настает ночь. Мурмурация, как дым, закручивается в небе, пока свет сдается вращающемуся миру. Под луной горбится море. Кто-то ворочается во сне, высвобождая место другому. Кто-то читает, кто-то помешивает в котелке, где-то дождь молотит по жестяным желобам, напоминая человеку о бурях в детстве и муссонах, о которых он читал в книжках. Вор, лунный свет, подбирает каждый предмет на тумбочке у кровати, щупает его пальцами и прикарманивает; в комнате темнеет. Рабочий столик у кровати, женщина размышляет о причинных множествах, пространстве-времени, безмасштабных корреляциях, а внутри у нее растет дитя. Все способы, какими в поле нам полечь.

* * *

Историю мыслим мы в мгновениях смуты, когда вместе сходятся силы, – внезапный взброс почвы, на которой мы стоим, катастрофа. Но порой история – просто нанос: курганы хозяйственных отходов, утерянные дрифтерные сети, панорамы пляжей из пластикового песка. Иногда – и то и другое: непрерывное слияние баек, развертывающихся слишком быстро или слишком постепенно, чтобы следить за развитием сюжета; порой – чересчур сокровенно, такого и не узнать. Однажды геолог определит тот сантиметр толщи горных пород, который докажет, что Антарктиду некогда покрывал лед. Кто-то найдет флаг, что некогда реял на Южном полюсе, – его вынесет волнами на экваториальный пляж. История лиминальна, порог между тем, что мы знаем, и тем, чего знать не можем; суша и небо – единая координатная плоскость в ды́мке. Тот, кто спасает спасателя. Предельная ясность. Несколько километров, поворот головы, между избытком и голодом. Хирургия при свете от автомобильного аккумулятора. Звезды незримые при дневном свете.

* * *

Аймо видел, как она входит в кафе с пирамидальными пирожными в витрине и разномастными столиками и стульями, приборами и посудой; все кафе – как мнемокод всех трапез, что разделили они.

Быть может, Анна с кем-то встречалась или просто вошла заказать какое-нибудь их знаменитое пирожное. Он подождал через дорогу, но она так и не появилась. Возможно, сидит одна за столиком с латте и книжкой, ждет кого-то – здесь, в их кафе, где он застегнул цепочку ожерелья, которой удалось упокоить жемчужину меж ее грудей безупречно, как будто он отмерил эту цепочку своим желанием. Он ждал, но она все не шла и не шла. Вскоре рискнул приблизиться к дверям и заглянуть внутрь. Она сидела у стойки, читала, над чашкой курился пар, шарф и сумочка ее рядом – та сумочка, что он купил ей в Амстердаме на день рождения Королевы, весь город тогда выложил свой товар, грандиозная распродажа по дешевке, почти ничего эта сумочка не стоила, но предназначалась ей, коричневая кожа такая мягкая, сложена, как конверт, вылинявшая шелковая подкладка цветов осеннего леса; сумочка ложилась ей в руку, будто для нее и сделанная, как и все, что носила она, собрание любимых вещей, найденных на рынках и в лавках подержанной одежды, шелковая юбка, твидовый пиджак, полкостюма, все – середины последнего века, слабый запах духов у воротника, от которого вещь становилась ее вещью, все готово соскользнуть, чтоб вышагнули из него, стащили, распахнули, разжали, выскользнули из, расстегнули, расцепили, оставили сцепленным, вновь расцепили.

* * *

Когда Анна наконец появилась, он не намеревался следовать за нею; он знал, как машет она руками, знал длину ее шага, легкое трение бедер ее в темных колготках; он охотно и знакомо попал в скорость ее тела и вот именно поэтому не догнал ее.