Когда нас держат — страница 6 из 23

* * *

Другие женщины отказывались воображать смерть своего мужа, отказывали ей в каком-либо месте у себя внутри; а вот Хелена наконец-то поняла, что суеверие – такая разновидность иронии, какая действует наоборот. Если она глянет прямо в лицо ей, если залпом выпьет ее возможность до дна и опивки проглотит, он уцелеет. Он станет неуязвим. Разве не так действует новая прививка? Позволив отраве поселиться в себе, она его предохранит.

* * *

Ему потребовалось некоторое время, чтобы осознать: шумы, его разбудившие, – у него в голове.

* * *

Поначалу он верил, что будет не как другие мужчины, что никогда не станет впустую тратить того, что между ними, что он всё запомнит. Но он не мог удержать в себе всего, их время уже зыбилось. Через сколько времени оно все исчезнет совсем, от их годов вместе останется лишь горсть образов, ощущений; через сколько времени он уже не будет помнить ничего?

* * *

Ни у него, ни у нее не было ни братьев, ни сестер, родители Хелены умерли, никакой родни не пригласить на их свадьбу; лишь его мать да подруга Хелены Рут, еще со школы. После церемонии они пили чай в церкви, а потом Рут нужно было на поезд домой. Его мать села на поезд в другую сторону. Брачную ночь свою они провели над тем пабом, где познакомились, в номерах, предназначенных для редкого путешественника или посетителя, который перебрал. То была комнатенка с очагом, возле кровати окошко с видом на поля. После закрытия – эта сельская тишь. Наконец, когда в пабе внизу не осталось ни звука и они решили, что даже хозяин уже улегся, они разделись. Как свадебный подарок она ему вручила изощренный шелковый халат. Он ей – брошку, которую ему передала мать как раз для такого случая: птичка, умостившаяся среди нот на нотном стане, «чтобы всегда была гармония» между ними. Скучая по своей матери, она заплакала и приколола ее к ночной сорочке, та провисла под щедрой тяжестью украшения. Из окна выглянули они на то место, где стояли под небом в их первую ночь, у калитки на станцию; перед тем, как он поднял сорочку ей над головой и впервые увидел ее тело в лунном свете.

Он не ожидал такого чувства – что он стал частью человеческой повести, тех бессчетных, кто впервые возлегали вместе, кто так легко мог бы никогда не встретиться, этой громады, ими обнаруженной, что была лишь истечением слепой случайности: слепая случайность – такой довод в пользу судьбы, какого раньше он никогда не рассматривал.

* * *

Когда Хелена спала, выглядела она ровно так же, как в их первую совместную ночь. Покойно, как лунный свет через поле. Он лежал подле нее, надеясь, что хоть немного ее покоя достигнет и его. Но, напротив, в часы пустоши от ее неизменного дыханья он себя чувствовал отвергнутым, забытым, одиноким. Он знал, что этого должно быть достаточно – ее решительного присутствия с ним рядом, – но порой он едва мог сдержаться и не растрясти ее, чтоб и она лежала без сна. Когда ж наконец сон наставал, оказывался он лишь другой, более мучительной разновидностью бодрствования. А вот Хелена, однако, по-прежнему была его. Он недолго спал и, выдранный в пробуждение, будил ее, чтобы вновь обрести ту малость сна, а она никогда не бывала против, всегда была его, влажная шерсть, маленький камешек. Тонущий, погребенный.

* * *

Вместе с матерью по магазинам, когда был совсем юный, улицы серебряные после дождя, размахивая пустой корзинкой – той, что станет для него слишком тяжела по пути домой. Мать его задавала вопросы без ответов, каждый – созерцание, пещера в пустыне, гора, философская пропасть, в какую падаешь; каждый – плод долгого размышленья, пока хлопотала по хозяйству. Поразительные вопросы, водоплавающая птица протыкает недвижность озера снизу, и он от этого всегда жалеет, что у него нету для нее ответа.

– Ты считаешь, мы действительно можем кого-то простить, если нам самим неведом грех? Считаешь, в этом и состоит цель греха – чтобы мы познали прощение?

Она б могла взять сырье своих вопросов и сделать из них нечто вразумительное, будь она иначе образована, дали б ей иную разновидность языка, иную возможность. Он восхищался ею чрезвычайно. Он мог бы по правде сказать, что мать его ни разу не делала ему больно, и теперь думал о ее непогрешимой милости с некоторым почтением как о чем-то замечательном. Безошибочном.

* * *

Мать его держала свой список вопросов в дневнике у кровати. Как два тела могут изготовить душу? Почему изготовление души не имеет ничего общего с добродетелью или ей противоположным? То был довод для Бога, какого раньше он никогда не рассматривал.

* * *

Мог бы поставить слово перед своими мыслями и увидеть сквозь это слово всё – веру, семью, войну, недуг. Оно б могло быть твоим собственным словом или чьим-то еще, это как носить очки, выданные не по рецепту, – не те или просто не твои. Или мог бы выставить перед глазами руки в отрицании – но даже так, думал он, продолжал бы видеть, ты ж не можешь перестать видеть то, что у тебя внутри. Все, что притязает на что-то в нас, повсюду, где история притязает на нас. Есть образы, которые, как некие ритмы, способны нас развалить, – так солдаты, шагающие в ногу, могут разрушить мост. Возможно, некоторые образы умеют изымать части нашего мозга, зачернять их, гасить, стирать части нас. Он продолжал вести счет; если я способен употреблять слова вроде гасить и стирать, значит я по-прежнему сохранен.

* * *

Море и ночное небо опрокинулись и поменялись местами; по небу проплыл кит, зачерняя звезды. Неспешный, как судьба, завораживающая, хищная медленность.

* * *

Когда я вернулась к твоей матери, дома там не было.

Дождь падал сквозь ничто, пустое место в небе.

Он не позволил ей это описать. Каждым натужным словом в его несоразмерности, нечто вроде лжи. Ему нужны были слова бескомпромиссные, как цифры, ноль в уравнении.

* * *

Взбудораженный мел, ледниковый мел, известковый мергель. Шов между Англией и Францией. Caro et sanguis. Плоть и кровь.

* * *

После ужина Джон спустился проявлять фотографию молодого человека, дар юноши отцу. Рад ли был сын покидать отца? Его собственный отец ему в возможности выйти в мир никогда не отказывал. Он воображал: отец этого юноши был до того благодарен сыну за то, что тот вернулся живой, что будет рад всему, даже если сын его исчезнет в новой жизни своей где-то вдали, даже если сам он сына не увидит больше никогда. То был новый мир, с новыми степенями скорби, их гораздо больше на шкале благословенности и мук. Потеряна одна нога, а не обе. Один глаз, одна рука. Но слыханное ли вообще дело – один сын, а не оба?

Он положил негатив в проявитель, а потом в закрепитель. Изображение в жидкости, словно дымка, что медленно расступается, чем ближе подходишь, начало проявляться: молодой человек, прелестно ясный и выразительно освещенный, пригожий и здоровый телесно; за ним – пышная драпировка, ворс бархата и детали парчи, резкие и точные; а в руках у него книга – «Стансы» Мэтью Арнольда[9], видны даже тени от букв, вытисненных на обложке. А рядом с ним, полупрозрачная, но совершенно отчетливая – женщина постарше, хорошо одетая, перламутровые пуговицы, точеная голова и глянцевитые волосы, а на лице – нестерпимое томленье.

* * *

Негатив был совершенно чист, Джон сам вставлял держатель в фотоаппарат, сам делал снимок, сам лил проявитель. Никакой возможности чужого вмешательства.

Джон скрупулезно рассмотрел изображение.

Женщину он не узнавал.

Он обыскал закрепитель с единой мукой восторга и неверия, как будто б ее изображение родилось из жидкости и само прикрепилось к бумаге, как будто бы в прозрачной той жидкости могли оказаться и другие изображения.

* * *

Немного погодя Джон запер два оттиска в ящике своего стола в ателье. Остальные завернул для юноши и отложил в сторону.

Свет он включать не стал и вышел в темный огород; ломтик луны, будто кусок выбитой кости, в угольной черноте, плеск реки. Он вышел к началу тропы, где никто б его не увидел и не услышал, как он плачет.

Его вспугнул звук, тряслись кусты. То был Цыган, на половине его морды шерсть темнее, отчего он всегда, и даже при полном свете дня, выглядел так, будто наблюдает из теней.

* * *

Все еще было темно, когда Джон вновь вошел внутрь и вернулся в ателье. Посмотрел снова, под ярким светом лампы, на выражение лица той женщины. Ее любовь к юноше электризовала, била током. Он потер бумагу, словно изображение могло родиться даже от карточки. Он сам заряжал фотоаппарат, ночью и аппарат, и пластины оставались под замком – он никогда не забывал запирать шкаф, это ж его хлеб, действие такое же рефлекторное, как и раздеваться каждый вечер. Разве подали бы человеку знак, которого он не сумеет понять? Разве не выбрал бы дух способ поточней, чтобы человек понял, что его не водят за нос? Он не был легковерен, он знал, что нужды наши отыскивают свои собственные методы, но никакой призрак никогда не являлся ему в окопах, никакое привидение, хоть ему и было нужно. Быть может, нам присылают лишь в точности те разновидности доказательств, в какие мы способны поверить. Иные проявления истратились бы на него впустую, он бы ни за что не поверил виденьям в том аду – о Призраке Брокена и Ангелах Монса он знал[10]; почти наверняка он бы не уверовал. А тут перед ним безразличное свидетельство, извлеченное из механизма, химикатов, бумаги, и даже не его призрак, а другого человека, доказательство, отдельное от его собственного желанья и непредвзятое. Вот видишь, он по-прежнему мыслил логически, он все еще мог употреблять такие слова, как непредвзятый, извлеченный, он не помешался настолько, чтоб не признавать такие различия… Он подумал о талисмане на удачу, какие хранил почти каждый солдат, – камешек, прядку волос, кусочек угля, деревянную подкову или деревянного поросенка с ноготок, побрякушки с ярмарки.