Когда не горят костры — страница 45 из 65

Может, и глупость всё приметы да поверья, а братец всё же не к добру змеиный выползок в дом приволок. Подкараулила я ближе к закату, когда братец отлучился, смахнула шкурку в помойное ведро да и поспешила подальше от дома вынести. Красиво-то красиво, да сразу видно, не про людей та красота.

Братец, как вернулся, сам не свой стал, весь дом вверх дном перевернул, в каждую щель заглянул, в подпол спустился, на полати залез – всё выползок искал. А как не нашёл, сообразил, кто руку к этому приложил.

Схватил меня за плечи, тряс немилосердно, боялась – и руку поднимет, уж больно глаза у него белые сделались, дикие, но нет, боги миловали, в разуме брат остался, всё кричал только:

– Куда ты её дела? Куда запрятала?

Признаться пришлось, что выкинула, а куда – умолчала. Только и сказала, зубами клацая, что к лесу снесла, туда, где река под обрывом журчит. Да только мест таких в лесу – не счесть, насквозь его речка прорезает, по оврагам поёт.

Брат, как признание выпытал, сразу прочь из дома бросился. Каюсь, не побежала тогда за ним, хоть и надо было. Да струсила, осталась дома, в платок кутаться да свечи до рассвета жечь. Вот только не вернулся братец, ни на рассвете, ни в полдень, ни на закате. Уж следующая ночь подступает, а нет его. Я места себе не находила. Думала же – побегает по лесу, охолонет, поймёт, что лишился одной игрушки, да другой утешится.

А его всё нет. И день нет, и два нет, так ко второй ночи побежала я по избам, народ поднимать. Смотрели на меня, как на блаженную – чего мол, взрослого мужика в лесу искать, может, на охоту ушёл, рано ещё тревожиться. Да я не отставала, сердце беду чуяло, а совесть ела поедом, да и сейчас грызёт, не успокаивается.

Не нашли его тогда. Ни на вечерней заре, ни на утренней. И следа никакого, хоть лес всё хранит внимательно, записывает по своей земле, как в амбарной книге, знающий человек легко прочтёт. Ни зарубки, ни следа от сапога, ни лоскутка на дереве. Ничего не было.

Уж и успокоились все, порешили, что сбежал в город, подшучивали надо мной даже: довела, мол, мужика. Да я им не верила.

А через две седмицы, как братец сгинул, нашли его пастушки на опушке, где осот выше человеческого роста. Прибежали в деревню, белые, заикаются, слова вымолвить не могут. Потом уже, когда их отпоили, рассказывать начали: вышел, мол, белый весь, глаза мутные, как бельмами затянуты, одёжка в тряпки, а лицо жуткое, чужое уже. Только по медальону на груди и признали, что я ему дарила когда-то.

Мужики тогда с вилами и топорами к лесу кинулись, да не пригодились они. Как пришли они, братец уже мёртвый лежал. Сказывают, такое мужики увидали, что сами от страха онемели и там же его и сожгли, чтоб пакость всякую к домам не тянуть.

Да только и я там была, как могла к братцу не прийти? Видела, что так соседей напугало. Ни волосы поседевшие, ни глаза побелевшие, ни одежда, словно диким зверем разодранная.

Кожа у братца стала – прямо как выползок змеиный: тонкая, полупрозрачная, в меленьких чешуйках, да блестит на солнце то в синь, то в зелень.

С ног до головы она его обтянула, а на запястьях тёмными перетяжками собралась, яркими, переливчатыми.

Прямо как тот браслет, что мне он обещал.


Когда не горят костры

Низкие тучи бурлят над степью, словно ведьмино варево. Чёрные, сизые, бурые, катятся они волнами на восток, и заходящее солнце из-за спин всадников кроваво пятнает тяжёлые брюхи облаков.

После долгой погони кони едва переставляют ноги, промёрзшая земля стоном отзывается на каждый шаг. Злой ветер бьёт вернее стрел, и не спрятаться от него ни под щитом, ни под плащом. Осенняя степь – не самое гостеприимное место, стыло в ней, тоскливо и голо, как в самой Нави.

Далеко впереди споткнулся конь под Мареком, сбился с иноходи на неровный шаг. Кмет погладил Уголька по шее, успокоил – сил ни на злость, ни на раздражение не осталось, да и не грели бы они в ледяной степи, последние крохи тепла отняли б.

Тьма набегала быстро, страшным воинством захлёстывала небо, сколько вперёд ни вглядывайся – не увидишь ничего, горизонт исчез, и небо со степью сплелись в чёрных объятиях, встали стеной, отрезая путь. Марек оглянулся, прищурился, наблюдая, как медленно тают алые отблески заката.

Возвращаться пора. Ох, и будет воевода недоволен, и не посмотрит, что Марек ему родич, даст волю гневу! Одна надежда, что остальные разведчики добрее вести принесут, да где ж им взяться, добрым вестям? Кочевники-то растворились среди своих степей, ковылём прикинулись, пылью обратились, не выдаёт их земля, прячет небо.

А казалось ведь поначалу – быстро дружина степняков нагонит, отомстит за сожжённую деревню, перережет бесчестных разбойников. Но уже ночь падает ястребом с неба, а погоня всё длится и длится, дальше и дальше след заводит в степь, на горизонте уже виднеются курганы, плоские, словно тяжёлой ладонью сглаженные. Поворачивать пора, к стенам Вежницы возвращаться – не с победой, с позором.

Как раз до рябинной ночи вернуться – не к добру её под чужим небом встречать.

Недоброе место, недоброе время. Марек с тяжёлым вздохом поворотил коня, и тот перешёл на медленную тяжёлую рысь. Закат истаивал на глазах, ночь крылом накрывала степь, и Марек не успевал ускользнуть из-под её тени. Он прижимался к шее Уголька, до побелевших пальцев сжимал поводья, едва себя сдерживал, чтоб зазря не понукать коня, не загнать его напрасно.

Страх ужалил сердце калёной стрелой – как бы и свою дружину среди мглы не потерять, в густом вязком сумраке путь назад приметить. Но зоркий глаз даже в степной темноте выхватывал и трещинки на земле, и особым образом заломленные листья ковыля, и едва различимые следы. А скоро уже и ухо различило приглушённый, многоголосый рокот – дружина лагерь обустраивала. Ни костра, ни искорки, только белая тень мелькает – младший из братьев-Воронов чары наводит, и злой ветер подчиняется его пальцам, обходит стороной дружину, дальше в степь улетает выть.

Уголёк перешёл на шаг, расфыркался, жадно втягивая влажными ноздрями воздух. От колдовством согретой земли поднимался белёсый пар, быстро истаивал в полупрозрачную дымку. У воеводиного шатра и того теплее было, за тёмной шерстяной тканью тлели в очаге угли, мигали красными глазами, когда входящий полог отбрасывал. Марек спешился, потрепал Уголька по шее. Так не хотелось ему без добрых вестей перед воеводой показываться, что сам взялся коня обхаживать, напоил, торбу с овсом подвязал, за скребок взялся.

– Марек! Оставь коня младшим, тебя дядюшка заждался!

Он только голову в плечи втянул. С птичьими колдунами мало кто спорить осмелится, даже дядюшка-воевода и тот против них слова не говорит. Не поднимая глаз, Марек проскользнул мимо старшего Ворона – чёрного, остроносого, узкоплечего, – шагнул в шатёр. Тёплый воздух ударил в лицо, и от горького запаха трав Марек расчихался, и взоры всех обратились к нему.

– А, пожаловал, наконец! – Воевода даже привстал с места. В густом сумраке его глаза сверкали едва ли не ярче угольев в очаге. – Что скажешь, сынок?

Марек выпрямился, вскинул подбородок. Когда дядюшка изволил так его величать, ждать хорошего не приходилось – поговаривали, первенца своего он однажды едва ли не до смерти запорол.

– Нечем мне тебя порадовать, воевода, – отчеканил Марек, как и полагалось простому кмету, не связанному с воеводой кровными узами. – Не нашёл я степняков, как в небо канули.

Гнева он ожидал, бури и вихря, но воевода только улыбнулся криво, кивнул довольно. Не погнал даже, махнул рукой – садись, мол, а сам обернулся к птичьим колдунам:

– Что теперь скажете, векшицы? Помогает им кто-то. Чародей или вовсе – квилит, птичий выродок.

Марек мышью проскользнул дядьке за спину, в самую глубокую тень. Не ему, первому средь разведчиков, годится вино подавать или покой воеводы беречь, да никому другому дядька не позволит, к себе не подпустит. Уселся Марек на войлочный тюк, сжался, чтоб забыли о нём скорее, и только тогда осмелился глаза поднять.

Братья-Вороны переглянулись, и старший вышел вперёд.

– Нашу волю ты знаешь, Рогвальд, не меньше тебя мы хотим караифов нагнать. Но старшая над нами – Неясыть, только она может нам приказать, а её слова ты знаешь – что недоброе время сейчас для войны и погони.

Недобро усмехнулся воевода, а в темноте его лицо особенно жутким казалось, как у каменного истукана:

– Для войны нет доброго времени – смерть во все ночи одинакова. Так вздорной бабе и передайте. Где она, к слову?

Уголья в камнями выложенном очаге отбрасывали смутные, зловещие тени на худые лица братьев, и казались они жуткими птичьими масками. Колдуны молчали, словно запретила им старшая о своих делах говорить, но Чёрный дёрнул острыми плечами, через силу произнёс – как несмазанное колесо скрипнуло:

– Где ж ей ещё быть – у границ лагеря. Свои чары плетёт, для рябинной ночи обереги ставит.

Воевода недовольно мотнул головой.

– Одна беда от колдунов – в бабьи сказки верят больше, чем в свою руку и меч. Ну а ты что мне скажешь, Власлав?

Марек прищурился, пытаясь разглядеть того, к кому дядюшка обращался. Вокруг него словно темнота плотнее становилась, не различить ничего, только силуэт. Но не зря глаза Марека рысьими считались, острейшими среди разведчиков – разглядел он тяжёлые складки плаща с обережной вышивкой и шарф, лицо до самых глаз скрывший. Уж не князь ли доверенного послал, за воеводой следить?

Голос у него оказался хриплый, задыхающийся – как у старика при смерти.

– А что я могу сказать, воевода? Небеса следами исчерчены, да чьи следы – не могу тебе ответить. Может, квилит среди караифов, может, шаманы их так ворожат. Здесь чужая земля и – что хуже – чужое небо. Здесь ни в чём нельзя быть уверенным. Догоните степняков, отдайте их мне – а до того сказать нечего. Но если и вправду квилит средь караифов таится, то неважно, какая ночь над нами развернётся – всё одно добра не жди.

Мареку словно мокрым пером по хребту провели. Сообразил, что за тёмный человек по правую руку от воеводы сидит да лицо прячет. Птицелов, вот он кто. Тот, кто себя богам вручил, чтоб люд от детей Птичьей матери защитить, да на службе своей никаких путей не гнушается. Вот уж даже степняку не пожелаешь со страшной сказкой столкнуться. Страшнее птицелова только сам квилит, если под человечьей личиной себя вспомнил да в силу вошёл. Но таких, слава милостивым богам, давно не было, последнюю в северных лесах больше сотни зим назад княжья охота затравила.