Gili.otok@gmail.com
I rest my case[17].
Рафаэль молчит. Я рисую вершину скалы, что над пропастью и морем. Там, на самой высокой точке острова, моя Вера простояла пятьдесят семь дней под палящим солнцем и не прыгнула. Если я когда-нибудь окажусь на этом острове, я точно знаю, что сделаю. Я поднимусь до вершины горы и простою час или два, и буду орать волнам, и скалам, и пропасти, потому что они там еще с тех пор и они часть этой истории.
«Гили выглядит хорошо», – сказала ему Нина. «Верно». – Мой папа рад был это подтвердить и донести до моих ушей тоже. «Она в последние годы похорошела», – сказала Нина. И он ответил: «Ей сейчас хорошо, а по ней все сразу видно». – «А скажи мне…» – «Да?» – «У нее кто-то есть?» – «Да-да, уже довольно долго». – «Сколько?» – «Довольно долго, почти шесть лет». – «Шесть лет, и мне ничего не рассказывал». – «Нет». Долгое молчание. Рафаэль прочистил горло: «Он, кстати, не… не из ее ровесников». – «То есть?» – «Малость постарше». – «Ага». – «На одиннадцать-двенадцать лет, человек особенный, жутко деликатный и со сложной историей». – «А я и не думала, что Гили найдет себе кого-то с простой историей», – сказала Нина. Тут, кстати, было грубое нарушение основной договоренности. Обычно перед их еженедельным разговором Рафаэль спрашивает у меня разрешения рассказать ей то или это из моей жизни, какую-нибудь песчинку. И я непременно ему отказываю. Рафаэль говорит, что всегда, в каждом их разговоре, каждую неделю она спрашивает обо мне, будто чтобы насладиться болью от моего отказа.
«Я с Гили поговорю, конечно», – сказал Рафаэль. И Нина ответила: «Только не говори ей, что это моя идея». – «Естественно». – «Предложи ей поехать с нами. Она даже не обязана в дороге со мной говорить. Я готова продолжать быть для нее прозрачным воздухом. Но гораздо лучше будет, и для Веры тоже, если, когда мы будем снимать, Гили будет с нами, и может – как считаешь? – она немножко запишет, что происходит? – Он улыбнулся, щеки его раскраснелись (откуда мне знать? Да просто я его знаю). – Она снова станет твоей скрипт-супервайзершей, – сказала Нина и точно знала, я уверена, на какую из его кнопок нажимает. – Предложи ей сопровождать нас в поездке и описывать «все, что камера схватывает, а главное – чего она не схватывает», разве не это основная цель?» Рафаэль рассмеялся. Мой отец простофиля, его так легко купить! Потом она задала ему еще пару вопросов обо мне, о моей работе, о моих планах на будущее. Тут Рафаэль не стал особо мне докладывать, а я и не давила. Это было, как я уже сказала, грубое нарушение основной договоренности, но с другой стороны, должна отметить, в эти минуты они делали вместе нечто, чего уже многие годы не случалось: своим дурацким и ограниченным способом они были моими родителями.
«Так что ты на это скажешь, Гили?» – осторожно спросил Рафаэль.
«Я поеду».
«Ясно, – вздохнул он. – Прекрасно тебя понимаю. То же я сказал и Нине. У меня не было даже тени…»
«Я поеду».
«Я только говорю, предлагаю, ладно? Что все же… Что ты сказала?»
«Что я поеду».
«В Голи-Оток?»
«Да».
«И будешь с нами, когда станем снимать?»
«Да».
Молчание.
«Но послушай, папа, у меня тоже есть свое условие».
«Все, что пожелаешь, Гилюш. Любое…»
«Этот фильм – мой».
«Что… Что значит твой? В каком смысле?»
«В том, что ты и я все делаем вместе, но при монтаже последнее слово за мной». Меня саму потрясло то, что я выговорила. Так вот ему это выпалить!
Как будто мы многие годы готовились к этой минуте.
«Послушай, это будет… не знаю… непросто».
«Конечно. Сможешь это выдержать?»
«Не знаю. Попробуем».
«Нет. Мне нужно твое обещание. Без него я не еду».
«И не даешь мне времени подумать?»
«Нет».
Молчание. Долгое.
Я не сломаюсь. Я не сломаюсь.
«Согласен».
«И все?»
«А ты дала мне выбор?»
Снова молчание. Очень долгое. Его тяжелое дыхание. Очень надеюсь, что не слишком сильно его задела.
«Пусть будет так», – говорит он.
«Тогда я еду».
«И я могу сказать это Нине?»
«Да. Но при одном условии».
Он снова громко выдыхает, что обычно происходит после того, как он так надул щеки, что они чуть не лопнули. Посейдон, раздувающий паруса кораблей. Мое сердце стучит. Поездка состоится. Вскоре мы выйдем в путь.
«Ладно. Валяй, – говорит он, и в его голосе легкость, незнакомая и слегка подозрительная. – Очень хорошо. Прекрасно, спасибо».
«Ты меня не благодари. Я делаю это для себя».
«И все же».
«Ты только скажи, где мне ждать и когда. Может, хочешь, чтобы я заказала билеты? И что насчет гостиницы? Машины?»
«Минутку, мне надо… Вау, это… А как у тебя с работой, проблем не будет?»
«На горизонте один проект, но только через несколько недель».
Он подавляет горький позыв спросить, что за проект, кто режиссер. Особенно больно, что этот кто-то явно из его поколения. Я дважды отказывалась от очень недурных предложений именно по этой причине.
«Ну хорошо, я позвоню Нине и доложу тебе про детали… – Хохоток. Может, он, наоборот, испытывает облегчение от мысли, что фильм будет мой, а не его. – С ума сойти, Гилюш, то, что ты сейчас выдала, это…» – Он издает этакий дурацкий вопль и отключается.
Я рисую крупную длинную фигуру с кучей черных кудрей, которая обхватила голову руками, ее испуганные глаза занимают пол-лица. Я смотрю на тень от горы, что напротив окна. Там работает мужчина, высокий и худой. Моя печальная радость жизни. Рваные джинсы, черная футболка, бритая голова, блестящая от пота. Даже повернувшись ко мне спиной, он чувствует, что я на него гляжу. Он перестает копать, оборачивается на меня, опирается на мотыгу, может, уже чувствует, что я решила по нашему с ним поводу. Может быть, вчера, когда мы делали «заземление», он все ухватил. Он вытирает пот со лба и застенчиво машет мне рукой. Я с облегчением вздыхаю: он не знает. И машу ему в ответ. Когда вернусь с Голи-Отока, скажу ему, что он свободен.
То есть свободен от меня. Свободен меня оставить.
«Нет у меня права мешать тебе стать отцом», – скажу я ему.
Вот, это записано.
Между Рафаэлем и Верой происходит осмос. Каждая частица информации, которая поступает к одному, тотчас передается ко второму. Не дольше чем через семь минут после разговора с ним, зазвонил телефон. «Гили! – прогромыхала моя бабушка. – Рафи только что все рассказал! И мне тут же захотелось сказать, до чего я тебе за это благодарна!» – «Не за что меня благодарить, бабушка, я это делаю и для самой себя тоже». – «И все-таки это очень важно и для твоего папы, и для меня, а больше всего для Нины». – «Ладно, коли так, постараемся это выдержать. Как дела, бабулик?» – «Слушай, этот вчерашний праздник, который вы мне закатили, с ума сошли, ей-богу! А потом Нина рассказывает, что, как ей кажется, с ней такое, ты ведь слышала, и я немного поискала в компьютере, и уже места себе не нахожу. А ночью, как подумала, что мы поедем туда, на Голи, да я еще не знала, что и ты едешь… и вот лежу в кровати, и думаю, и вижу, как все это прокручивается, как в кино, и кое-что из этого я вам уже рассказывала, а кое-чего вы не знаете… и у меня до самого утра был такой мандраж… Я знаю, Гилюш, что ты всегда чувствуешь всю мою боль, всю печаль…»
Что-то в ее тоне, в каком-то слегка затуманенном его зигзаге напомнило мне вдруг то, что она мне сказала у себя в кухне, когда я была еще подростком, а она мною руководила – что она никому не позволит исказить ее историю, направив против нее.
И вот настала минута, когда я должна была спросить ее, правда ли то, что я помню или считаю, что помню, – то, что она рассказала мне как-то ночью, много лет назад, когда я лежала почти при смерти в интенсивной терапии «Хадассы», с перерезанными венами и нафаршированная для верности коктейлем из таблеток, – все из-за того, что этот… никто и звать его никак… после трех лет любви меня растоптал: в одну прекрасную ночь он покинул мои объятия и вдруг, смотрю, сидит на кровати и этак раздумчиво глядит вниз, на пол, что само по себе странно, потому что вдумчивость – никак не главная его добродетель. И потом он проводит рукой по своим потрясающим пшеничным волосам и говорит мне: «Слушай, Гили, мне это не подходит». И я гляжу, куда он смотрит, какая тайна жизни там ему открылась, и вижу, что это мои домашние туфли. Которые чуть больше его собственных туфель, клянусь! И на этом построена вся великая драма. После трех лет жаркой любви и разговоров про души-близняшки, и про то, что ты родилась для меня, и клятв насчет совместного будущего. Бабушка Вера три дня и три ночи просидела со мной в интенсивной терапии, требуя от меня не умирать. «Гили, не умирай, Гили, ты не уходишь от нас, Гили, выше голову». А мой папа крутился по коридору и просто-напросто рычал, как раненый лев, его слышали на всем этаже, и каждый раз охранники его прогоняли, и каждый раз он обещал замолчать, и, как только приближался к моей койке, из него снова исторгались рыки, и пока я лежала в интенсивной терапии, Вера без продыха со мной говорила, не спала, вытягивала меня откуда-то-где-я-пребывала, три дня и три ночи почти не ела – мой папа рассказал мне, когда я очнулась, – и, чтобы не задремать, раздирала своими ухоженными ногтями кожу на своих руках. И даже когда я лежала в искусственной коме, я ее слышала или мне казалось, что я слышу, как она рычит себе в трансе: «Ох, до чего же мы, женщины из рода Бауэр, безумицы в любви, любим своего мужчину больше самих себя, больше жизни». И была в ее голосе какая-то странная гордость, такая, что даже в этом своем жутком состоянии я чувствовала, что его не должно быть здесь, что он не подходит к этой ситуации, и она будто намекала мне, что ну вот теперь я принята в какой-то избранный клуб женщин, которые идут до конца. И в тумане второй или третьей ночи, в какой-то мглистый час, когда она за меня сражалась, я услышала из ее уст или, может, в себя впитала, как порой информация без слов переходит от одного человека к другому (а то мне это просто пригрезилось на пустой желудок, пусть и промытый от тридцати таблеток клоназепама и двадцати таблеток акамола)… я впитала нецензурную версию того, что произошло в допросной УДБА