Рафаэль сказал: «Ладно, гаси камеру, жаль батарей, вон, наш мустанг уже прискакал». Я повернулась вместе с камерой – сегодня-то есть камеры, которые движутся очень легко и плавно (однажды, когда разбогатею…), – и увидела маленький желтый «лимон», который весело к нам катился. И у меня потемнело в глазах: ну что за дура, ей-богу, с чего вдруг так поскупердяйничала? Рафаэль ясно мне велел на машине не экономить. А я, как всегда, тряслась из-за предстоящих расходов, из-за личного папиного бюджета. Из-за того, что он самый старый социальный работник в Израиле и, как библейский Ханина Бен Доса[23], от одной субботы до другой довольствуется корзиной рожковых бобов – этакий король уличных шаек (об этом я уже вроде говорила).
«Лимон» остановился возле нас, и из него, как косточка, выскочил клерк. Рафаэль кинул на меня взгляд, который говорил: «Как ты до такого додумалась?» Он стоял и скреб себе лоб. Сам он втиснется сюда только с помощью рожка для обуви, а вчетвером мы здесь просто задохнемся. Слияние рядов в полном смысле этого слова. Мы станем единым целым. Но очень скоро выяснилось, что «лимон» маленький, да удаленький. Для чемоданов, рюкзаков и для папы нашлось место, а я села рядом с ним, и даже было куда вытянуть ноги, сзади, видимо, тоже оказалось терпимо. Нина с Верой сидели там в молчании и мрачности, может быть, все еще не пришли в себя от полета или наконец-то до них дошло, что мы здесь все вместе на жизнь и на смерть.
«Бермудский квадрат», – написала я в своей тетрадке, и Вера наклонилась вперед и спросила: «Что это ты там пишешь?» – «Да просто так, для себя. Всякие инструкции. Чтобы не ошибиться при монтаже». И Нина из всех накинутых на нее одежек поинтересовалась: «Инструкции типа чего?» Я промолчала. Вера сказала: «Гили, твоя мама что-то у тебя спросила», и я ответила: «Она мне не мама».
Едем. Я сражаюсь с потрясающе современным GPS, который упорно дает указания по-хорватски. Вера жалуется, что его указания напоминают ей голос из лагерных громкоговорителей. Нина, закутанная в свою куртку, сидит как огородное чучело.
Двенадцать дня. Вера раздает нам бутерброды. Еще двести километров до Чаковца, родного города Веры. Направление – северо-запад. Мягкие холмы. Полно зелени. Целое море. Вера начинает издавать сдавленные звуки, говорящие о ее волнении. Обеими руками хлопает себя по щекам. Задирает палец: «Йо! Какие леса! Какие горы! Какая красавица моя родина!»
Мелкий дождик. Красивая игра света и туч. Я делаю кадры. Рафаэль ведет на редкость хорошо (мужик был режиссером кино, сегодня он работает с самыми трудными ребятами, и при этом я всегда удивляюсь, когда он проявляет какое-то умение в практических делах).
Мне удалось уломать GPS. Думаю, что до нас в этой машине ездили израильтяне: указания на иврите звучат голосом Шимона Переса[24].
Чаковец. Крупнейший административный центр. Пятьдесят тысяч жителей.
Дождь кончился.
Сейчас и я начинаю волноваться. Здесь родилась Вера. Здесь она была девочкой. Всю свою жизнь я слышу про этот город, про дом, про магазин – «фирму» – и про беззакония моего прадеда. И я уже сожалею, что у меня не было времени на то, чтобы подготовить себя и испытать какие-то эмоции. Все произошло так быстро. Вечеринка в честь Веры, приезд Нины, известие о ее болезни.
Да и просто гражданская растроганность переполняет меня – я за границей!
Уже семь лет нигде не была.
Я чувствую, как израильские страдания с каждой минутой с меня опадают (тут же наполняя меня другими страданиями).
Городская стоянка. Ряд 3, место B. Идем пешком в центр города. Вот, здесь все начинается. И на самом деле происходит. Я с тетрадкой в руке. Рафаэль перед нами. Снимает нас, делает мне знак, чтобы записывала впечатления, мысли. Я записываю. Цветочные клумбы, кафетерии, зонты от солнца с эмблемой «Кока-Колы», скульптуры, черепичные крыши, голуби. «Записывай». Нельзя знать, что именно нам понадобится, когда начнем делать фильм.
Главная улица Чаковца. Мирный тротуар. Тишина. Только где-то наигрывает музыкальная шкатулка. Многоэтажек нет. Есть клены (вроде бы. Для верности сфотографировала своим телефоном). Дома из красных и белых кирпичей. Церковь светлого цвета. Кафетерии, почти все пустые. Пары, прогуливающиеся с детскими колясками. «Записывай». По всей улице лежат, развалясь, большие спящие собаки. Есть в них что-то младенческое и вызывающее доверие. Вера бежит впереди, покачивается на своих тоненьких ножках. Здесь было так, а здесь – так. Подходит к пожилой женщине с миниатюрной собачкой, украшенной ленточкой: «Прошу прощения, мадам, вы случайно меня не узнаете?»
И все это время Нина не произносит ни слова. Идет сзади. Голова опущена. Будто ищет что-то, что потеряла.
Неужели это та женщина, что сделала черной мою жизнь?
Каждую минуту, каждую секунду, даже и не глядя, мое тело знает, где она сейчас.
По дороге к дому, где Вера родилась и провела детские годы.
Мне кажется, что она малость трусит перед встречей. Просит, чтобы сперва мы остановились, набрались сил в кафе. Заявляет, что на всех Балканах есть только одно сто`ящее кафе. Быстро ведет нас по узким переулкам, без всякой карты, находит кафе под названием «Кабана Рояль», знакомое ей еще с детства. Как это ни потрясно, она абсолютно не сомневается, что оно все еще там и больше восьмидесяти лет покорно ее дожидается. «Ну как можно ей не позавидовать?» – шепчет мне на ухо Рафи, пока обходит меня и охотится за ней со своей камерой.
Как это ни странно, кафе все еще существует. Вера сама не своя от возбуждения. «Здесь! Йо! Здесь мы, бывало, сидим. Папа с друзьями играет в преферанс, а я ем клубничное мороженое!» Над баром висит афиша, оповещающая о выступлении гипнотизера. Из его бокового зуба брызжет серебряная звезда. Старший официант – по правде говоря, он же и официант единственный, но усы как у Франца Иосифа I, за что и оценен, – указывает на висящую на стене стеклянную витрину и в ней – потрясающий фарфоровый сервиз, изысканные чайнички, тончайшие, красиво разрисованные чашечки для чая. «Господа, точно такой же сервиз был у короля Георга в Букингемском дворце! В Лондоне!»
Есть ли в Чаковце синагога, он не знает. «Но есть памятник евреям города, которые погибли в большой войне. Их забрали в Освенцим». «Моих папу с мамой тоже туда забрали», – говорит Вера. «Это был ужас! – говорит официант. – По сей день нельзя осмыслить, что такое случилось». Он говорит это просто и искренне. В глазах блестят слезы.
Возле нас в кафе сидит немолодой человек и читает газету, прикрепленную к деревянной рамке. Он слышит иврит, подходит, отвешивает поклон и просит разрешения на минутку к нам подсесть. Бородка, очки. Коричневый замшевый пиджак, заплатки на локтях, все как надо. Профессор славянской литературы. Он наводит нам какой-то порядок в балканском балагане. Рассказывает о войне, которая была здесь в 90-е годы. «Да нет же! – вскипает он, когда я делаю ошибку. – Это была не гражданская война! – Лицо его становится красным. – То была варварская военная атака со стороны сербских солдат на сербских танках!» И уже невозможно его остановить. Он без перерыва читает нам лекцию о реках крови, и резне, и изнасилованиях. Четыре члена его семьи убиты соседями и лучшими друзьями.
Мне становится плохо. По-настоящему плохо. До того, что начинает кружиться голова. Эта кровь, это злодейство, сам этот человек.
Профессор продолжает свою лекцию, а я пытаюсь записывать и для того, чтобы проявить уважение к этому человеку, и просто для общего образования. Я довольно быстро устаю, начинаю там и тут пропускать записи, чертова пустышка. Помни, что сделал тебе Амалек[25]. Мы с Рафи обмениваемся незаметными взглядами на нашем с ним внутреннем языке. Этот балканский господин – целый салат, а я только три часа назад приземлилась, и у меня в Израиле – собственная волшебная коллизия, которую я уже тоже не до конца понимаю.
Дом, где Вера родилась, стоит на главной улице, неподалеку от кафе. Мы спешим туда. Вера все время на несколько шагов нас опережает. Когда мы подходим, она уже стоит там и указывает рукой: «Это здесь, ребятки, я здесь родилась». Я отнимаю у Рафи камеру. Он уступает ее с трудом. Я фотографирую Веру на фоне дома. Историю этого дома я знаю наизусть. Его изначальное место – это «Коммерческий дом Бауэра», который был Вериным отцом, моим прадедом, а вся семья жила на втором этаже. Папа, мама и четыре сестры. Сегодня на первом этаже – большой филиал Zagrebačka banka (Загребского банка), а на втором этаже – частная квартира. Можно заглянуть в запертые ворота и увидеть большой запущенный сад. Я снимаю на камеру. Без конца мечусь между видео и стоп-кадром. Фотоаппарат в моем телефоне испорчен, выдает снимки с белыми пятнами и длинными трещинами. Я спрашиваю Веру, не хочет ли она, чтобы мы попробовали проникнуть в ее семейную квартиру на втором этаже.
«Здесь нет ничего из того, что было, и мне нечего там искать».
Но она охотно рассказывает: «На самом деле у нас тут была хорошая жизнь, богатая. У нас в доме были кухарка, и моя гувернантка, няня, до десяти лет, и девушка, которая убирала комнаты, и садовник, и еще один человек, который ухаживал за деревьями в саду за домом, и была печка, которую топили дровами, керамическая трехэтажная печь…»
Она описывает нам гостевую комнату, гигантскую, светлую с толстыми коврами, с закругленной лестницей, ведущей на второй этаж. Возле кухни был «шпайз», чулан с подвешенными там колбасами и большими матерчатыми мешками, набитыми рисом, мукой и сахаром, и с банками гусиного жира, бочонками маринованных огурчиков и квашеной капусты. А в подвале на соломе – картошка на целый год…
Рафи просит камеру, он весь раскраснелся от эмоций, глаза его смеются. Поездка начинает его увлекать. Он концентрируется на мне. Оставь ты меня в покое. Но он упрямится. Просит, чтобы я объявила о начале поездки. Я не сильна в подобных спичах, но сейчас вдруг вспоминаю: «У Моти Бахарава