ягкий, и сильный, и слабый, и как будто несколько мужчин в одном. И он был очень худой, как борзая. Может, пятьдесят пять килограммов при росте метр семьдесят восемь. Так что с точки зрения телосложения и фигуры ничего особенного. Только характер, и какой!»
«Еще, расскажи еще». Вера направляет взгляд на камеру: «Я совсем не тот человек, Нина, который теряет голову от чьих-то чар, но его я почувствовала, понимаешь? Я почувствовала его, и это меня очаровало. Я не подумала – ох какой красавец! Ох какие бицепсы!»
Я сижу на панели, записываю. В нашей группе Вера говорит быстрее всех (а Рафи больше всех глотает слова, да и борода мешает). Я продолжаю гадать, что та Нина, Нина будущего, сможет понять из того, что Вера здесь рассказывает. Придется добавить субтитры, чтобы ей было полегче. Если она вообще сможет читать.
Но возможно не это будет для нее важным, в том фильме, который мы снимем.
Не слова, не факты, нечто, для чего нет слов.
«…Я сразу увидела, что у него светлая голова и что он свободная птица. Я это поняла по его серьезности, я увидела, что нет никого в мире, кто бы мог ему приказать, что следует думать. И как он говорил о несправедливости, как говорил о своих родителях! И я подумала, он в общем-то гой[27], он серб и он солдат, что у нас общего? И если взглянуть на нас с точки зрения общественных правил и этикета, так вроде ничто не вяжется ни с чем, а вот пожалуйста – он душа, что пришла в этот мир специально ради меня».
У Нины мягкое выражение лица. Детская мягкость, какой я в жизни у нее не видела. Девочка, которой она была, стоит перед девочкой, которой была я, и у меня в голове медленно проходит мысль о том, какая у нас с ней тонкая кожа.
И тут же меня как пощечиной бьет то, что она рассказала моему папе на их прошлой встрече, пять лет назад. Про своих ухажеров. Тогда она еще жила в Нью-Йорке. «Женихи Пенелопы» – так она их называла, да еще и со странной нежностью: «Мои кобеля». «И именно когда в ней снова что-то ко мне вспыхнуло», – сказал мне Рафаэль в то утро, пять лет назад, после того, как Нина улетела обратно в Нью-Йорк. Он сидел у меня на кухне, в нашем доме в мошаве – обязан был прийти со мной поговорить, пусть и оба мы знали, что это ошибка, что это отравляет нас обоих. Он обхватил голову руками, будто то, что ему стало известно, тяжелей, чем это можно вынести. «И мы с ней были так близки в эту минуту, и тут она возьми да про них расскажи, – сказал и показал пальцами расстояние в сантиметр. – И это как кулаком в рожу». – «Как кулаками, – поправила я с такой милой улыбкой, на какую способна только ехидная и любящая дочка. – Для точности, папуль: один кулак, два-три-четыре…»
«Знаешь, Гили, – он даже и не услышал того, что я сказала, – когда мы были вместе, мы с Ниной, в те годы в Иерусалиме, я ни разу не сказал ей «любимая», а всегда «моя любовь». Любимые у меня были, после нее их было несколько, но лишь она моя любовь».
«И так вот, танец и еще танец, – рассказывает Вера. – И вдруг мне немного страшно. Страшно, но хочется еще, и еще, и еще. И я все время гляжу на него и думаю: кто он, этот человек? Человек, который явился незнамо откуда и за одну минуту захватил мое сердце?»
Нина прямо на цыпочках отдаляется, выходит из кадра.
«А отец Милоша, – продолжает Вера, – пока Милош учился в гимназии, в городе, еще до того, как пошел в армию, его отец два раза в неделю шел пешком, может быть, пятнадцать километров в одну сторону, чтобы Милош поел их домашнего хлеба. И кукурузы с их поля, и кусок сыра, который сварила мама. Понимаешь, Ни́неле?» – спрашивает она у камеры.
Ни́неле. Я в жизни не слышала, чтобы она так называла Нину. Я увидела, что и Нина на секунду застыла.
«А я смотрела на него, пока он говорил, и думала: «Какая в нем независимость! Ему было двадцать два, и он выглядел таким молодым! Я спросила, как зовут его маму, он сказал: Нина. Я сказала: Какое красивое имя. Если у меня будет дочь, я назову ее Ниной».
Нина вздрагивает, клонится вперед, спина каменная, руки между колен.
«А он спросил меня: что госпожа делает завтра? Я сказала: завтра воскресенье, я поеду на поезде к подруге и на поезде же вернусь домой.
Он спросил: когда вы возвращаетесь?
Вечером.
И все. До свидания. Благодарю вас, госпожа, склонился как барон, отошел назад. Вышел из бального зала, отсюда, из этой двери он вышел. И я уже знала».
И с этими словами она замолкает, погружается в себя.
«Все. Так это было. О чем мы говорили?»
«Что ты уже знала».
«Да, – вздыхает она. – Милош. Верно. Я вернулась с бала и сказала маме: «Мама, сегодня я познакомилась с молодым человеком, который пришел в этот мир для меня, а я пришла для него». Мама спросила: «И что же в нем такого особенного?» Я сказала: «Мама, он так гордится своей бедностью! Людям хочется скрыть свою бедность, и они лгут про нее, а он получает каждый месяц поленницу дров для печки и половину продает, а деньги посылает родителям, и ему так холодно, мамуля».
Назавтра вечером возвращаюсь я на поезде от своей подружки Ягоды и вдруг вижу там, на станции, свою маму. «Мама, что ты здесь потеряла?» А мама: «Я знала, что он сюда придет!» Оглядываюсь я вокруг и вижу в сторонке, у велосипеда стоит и смотрит кто-то вроде Милоша…»
Нина улыбается. По ее улыбке, по тому, как ее сухое, потрескавшееся лицо пьет, глотает этот рассказ, я начинаю понимать, что она без всякого сомнения слышит его впервые в жизни.
Десятки раз, не преувеличиваю, рассказывала мне Вера про свою первую встречу с Милошем. И кто знает, сколько еще раз рассказывала это на всяких сборищах в семье Тувии. И по меньшей мере десять раз рассказывала эту историю для работ о «своих корнях», которые внуки и правнуки Тувии писали во время подготовки к бар- и бат-мицвам[28]. Как можно украсть подобный рассказ у собственной дочери? Я почти кричу на Веру: да я бы ребенка родила только ради того, чтобы поведать ему такой рассказ! И Нина тоже выглядит побитой, совершенно поникшей. «Я тысячу раз слышала от тебя про Голи, про побои и пытки, про блох, и про болота, и про скалы, и ни разу не слышала, как вы с папой встретились».
«Может быть. – Верин рот криво изгибается. – Ты была маленькая, а тут Голи и война».
«Ну так пожалуйста, – шепчет Нина с посеревшим лицом, – расскажи мне сейчас. В общем-то, ей и мне тоже».
«Да, так вот я встретила Милоша, здесь, в этом доме. И с того дня и до тех пор, пока он не умер…»
«Постой, – восклицает Нина, – не так быстро! До того, как он умрет, еще есть время».
«С того дня и до тех пор, пока он не умер, – упрямо повторяет Вера, – мы практически не расставались. Я почти пять лет ждала его, пока он не получит от армии разрешение жениться. В 36-м мы познакомились, в 41-м поженились, а в 51-м он умер. В целом нам выпало пятнадцать лет».
Нина подает Рафи знаки пальцами, манит к себе камеру вместе с оператором и в отчаянии хохочет: «Заметили, что в этих важных семейных датах про меня ни слова?»
«Да ну тебя, Нина, – сердито говорит Вера. – Тебе бы только пенять меня за мои ошибки! Я уже сейчас тебе говорю: их полно, не стоит и напрягаться».
Мы с Рафи переглядываемся. Как нам кажется, тут Вера не права: особых ошибок у нее нет, точно нет, есть только одна, которой хватит на целую жизнь. «А какой же у меня был выбор?» – отвечает нам Вера острым взглядом.
А Нина… сейчас мы все трое видим… ее глаза перебегают с меня – на Веру – на Рафи и обратно, и она как маленький загнанный зверек, который чувствует, что хозяева решают его судьбу.
«Перерыв», – объявляет Рафи, возвращает камеру в чехол, достает яблоки и разрезает перочинным ножиком на дольки. Свежий вкус яблок наполняет рот. Как только камера сомкнула глаз, всем нам полегчало. Мы сейчас же выезжаем и завтра отплываем на остров.
«Ну как мой разговор с этим фотографьé?» – спрашивает Вера, смотрится в маленькое круглое зеркальце и слюной приглаживает кудряшку на лбу.
«Поговорила прекрасно, – говорю я. – Ты у нас с рождения сказочница».
«Ну-ну, – вздыхает она, – вытащили бабусю из нафталина».
В восемь вечера, в самый ливень с громом и молниями мы пускаемся в путь. Едем на юг к Цриквенице, городу на побережье Адриатического моря, в котором решили переночевать, чтобы утром отплыть на остров. Вера с Ниной теснятся сзади, прижаты друг к другу, но каждая закрыта в себе. Я заполняю пробелы в своей тетрадке. Расшифровывала кое-какие пометки, которые сделала в течение дня, и вписала некоторые пришедшие в голову идеи. Потом перешла на собственные сообщения и написала Меиру, что день был жутко изнурительный и что эта поездка во всех смыслах объемнее, чем то, что я предполагала. Этого чувака обременять не стоит, у него аллергия на чрезмерности. Несколько минут подождала. С ним ведь как: он может проработать целый день, не проверяя, нет ли у него сообщений. Но на сей раз ответ пришел быстро: «Береги себя».
Все ясно: мужик дико скучает.
Нас накрыл туман. Дождь полил еще круче, и внезапные порывы ветра стали раскачивать наш «лимон». Да и обогреватель начал выкидывать номера. Мы напялили на себя куртки, перчатки, а также всякие шерстяные шапки, какие каждый из нас взял в дорогу (и обнаружили, что все они связаны Верой). И вид у нас стал как у деревенских идиотов во время плановой экскурсии. Рафи вел медленно, его голова почти протаранивала лобовое стекло. Он снова и снова просил, чтобы я протерла его запотевающие очки. Два раза мы попали в яму величиной с братскую могилу и подумали: все! Машине копец, но она была «лимончик» хоть куда и выстояла и в бурях, и в переделках. Браво ей, браво!
«Почти с первых дней, что мы встретились…» – слышу я вдруг, как Вера самой себе бормочет на заднем сиденье, и я ныряю за Рафиной рабочей сумкой, стоящей у меня между ног, достаю камеру «Сони» и включаю ее, пока на ощупь отстегиваю ремень безопасности, чтобы свободно поворачиваться и садиться на колени, снимаю свой подголовник, чтобы не мешал, и краешком глаза вижу, что Рафи мною доволен, а Вера уже в широком объективе, и Нина сбоку, с осоловелыми глазами, растерянная. «Я не спала!» – тотчас говорит она, будто кто-то утверждал обратное.