Значит, так она выглядит, когда просыпается.
На лице – ужас перед темнотой. До чего же страх уродует. Испуганная девочка, готовая к удару, к катастрофе.
И тотчас – все стерто.
Я увидела.
Лицо, ничего не выражающее.
Сфинкс, которому шесть с половиной лет.
«С первых наших дней, – говорит Вера камере, – Милош ежедневно точно в час дня проходил мимо нашего дома, того, что вы видели, и его офицерская сабля стучала «тах-тах» по тротуару. А я – тут как тут в окне. И он смотрит на меня, а я смотрю на него, и мы не разговариваем.
Вечером папа с приятелями в том кафе, где мы с вами раньше сидели, играет в преферанс, мама – одна, а мы с Милошем уходим, беседуем. И неделю спустя я говорю Милошу: «Не могу я оставлять маму одну, с завтрашнего дня она будет с нами!» А Милош говорит: «За то, что ты так заботишься о маме, я люблю тебя еще сильней!»
Рафи делает мне пальцами знак, видно ли что-либо в такой тьме на мониторе камеры. Предлагает зажечь внутри, над Верой и Ниной, задний свет. Я также мастерю маленький рефлектор из серебряной бумаги, в которую были завернуты принесенные Верой пирожки. Не оптимальное освещение, но это красноватое зернистое изображение мне даже нравится.
«Только вспоминай», – просит Нина.
«Нина! – выговаривает ей Вера. – Я тебя не забываю даже на минуту».
«Спасибо, мама».
«И три года мы втроем так вот гуляем. Отходим от фабрики «Шерсть и Вязание» Братьев Гренер, сидим на воздухе на скамеечках и беседуем, потом идем до железнодорожного вокзала и возвращаемся обратно, и все время разговариваем… А вы вспомните, Ниночка, вспомни… – и Вера машет перед камерой искривленным пальцем, – моя мама была из Венгрии и по-сербски не говорила ни слова, а Милош был серб и разговаривал только на сербском. И я иду между ними и перевожу. «Что она сказала?» – «Что он сказал?» – голова влево, голова вправо».
Нина с удовольствием улыбается. «Три года?» – спрашивает она. И Вера: «Трудно поверить, а?» Они смеются. На маленьком мониторе «Сони» нам видны две круглые, пухлые тусклые фигурки в куртках, до того тесно прижавшиеся друг к другу, что непонятно, где заканчивается Вера и где начинается Нина. Их лица – заплатки из красноватых пятнышек и темных теней. И здесь тоже… мне как раз нравится, что иногда трудно понять, кто из этих двух говорит, а кто слушает. Рассказ струится между ними и будто вновь расщепляется.
«А мама вообще скрывала от моего отца, что у меня парень не еврей, и ни у кого в городе не было смелости рассказать папе, что у его Веры не еврейский парень или что у нее вообще есть парень. И мы с ним и с мамой все время говорили, что будет, если он узнает, – что он сделает и что мы сделаем, и сбежим или останемся, и возьмем ли маму с собой. Ты понимаешь меня, Нина, все, что я говорю, да?»
Она полностью в курсе дел, Вера, будто эта самая Нина и впрямь смотрит сейчас на нее из глубин камеры. Нина, которая здесь, глядит на нее сбоку, изумленная, но и несколько растерянная, и вдруг трогательным жестом обнимает Веру, будто пытается привлечь к ней внимание.
«Как раз со стороны семьи Милоша все было в полном порядке. Он пришел к своему отцу и сказал ему: «Я полюбил маленькую евреечку, и если ты не позволишь мне на ней жениться, я уеду и больше ты меня не увидишь». И его отец сказал: «Приведи ты хоть черную цыганку, хоть маленькую евреечку, жить с ней тебе, а не мне».
В феврале сорокового года какая-то еврейка сказала моему папе: «Слушайте, Бауэр, а вы вообще-то замечаете, как выглядит ваша дочь? Не дай бог чахотку подхватит, такие уж они исхудалые, она и ее приятель, сербский офицер – прямо два дохляка, которые крутятся по улицам, два дождевика без людей внутри. И так вот, Нина, солнышко, моему папе выдалось услышать про моего приятеля Милоша, и он чуть сознание не потерял! – Она сильно стучит себя по колену. – Он кинулся домой и спросил маму, правда ли то, что он услышал. Она ему в ответ: спроси свою дочь. И он орет мне: немедленно явиться в комнату. Я прибегаю, вижу его лицо и сразу все понимаю».
Рафи уже едет со скоростью меньше тридцати километров в час. На шоссе только мы да ливень. Из-за того, что вокруг никого, он весь сосредоточен на нас и дарит нам всего себя. Интересно, пробивается ли Верин голос сквозь скрипение дворников и шум дождя на микрофон камеры? Рафи подумал об этом одновременно со мной и снизил скорость дворников, но это, как оказалось, опасно для жизни, и мы соглашаемся, что на предмет звука тоже пойдем на компромисс.
«Так вот, мой отец стоит возле большой печи, и нога у него дергается, как от тока, и он меня спрашивает: «Это правда, что у тебя есть кавалер?» – «Да». – «И это правда, что твой кавалер – офицер?» И я: «Да!» И он говорит: «Спрашиваю в последний раз, Вера, и хорошо подумай, потому что для тебя это последний шанс: это правда, что твой кавалер – сербский офицер?» И я, высоко подняв голову: «Да! Да! Да!»
И он аж побелел: «Сперва тебе придется меня убить!» А я: «Папа, разреши мне выйти за него замуж». И он: «Раньше, чем ты обречешь меня на такой позор, я выпрыгну в окно». А я ему: «Пожалуйста, открываю тебе окно».
Назавтра наутро отец пошел к раввину, раввину старой школы, очень либеральному, и тот сказал: «Господин Бауэр, мы уже три года смотрим на вашу дочку и ее молодого человека, на то, как они с достоинством прогуливаются вместе с вашей супругой. Мы в городе его уже знаем, и он прекрасный молодой человек. Гитлер уже вошел в Австрию, и кто знает, может быть, благодаря этому юноше одна ваша дочь из всех нас и уцелеет. Мы не осмеливались вам рассказывать, боялись, что вы убьете свою девочку. Пригласите его к себе домой, познакомьтесь с ним и увидите, кто он такой».
Моему отцу показалось, что он сходит с ума, и он приказал: «Приведите мне этого парня».
И мне, Ни́неле, в жизни не забыть этой картины: в нашей гостиной, у большого камина мой отец стоит навытяжку, как солдат. Входит Милош, падает на одно колено, берет руку моего отца и ее целует.
И папа вскричал: «Майн гот! Чтобы офицер встал на колено перед старым евреем? Вера, немедленно повели ему встать!»
И с тех пор мой отец любил его больше всех остальных зятьев. Бывало приговаривает: «Ой, мой любимый зять-гой! Нету в мире другого такого, как Верин муж!»
Она устало откидывается назад. Кивает персонажу, вероятно наблюдающему за ней из камеры, протягивает к нему тоненькую паутинку, не до конца мне понятную.
«Хочешь еще послушать, Ниночка?» – спрашивает она у глухой камеры.
«Да. Расскажи», – говорит Нина, что рядом с ней, и голос тоже слабый и обессиленный. А у меня в голове вспыхивает образ Нины через два года, или через три, или пять. Сидит в инвалидном кресле в пустой комнате какого-то заведения. На стене напротив нее, между двумя цветочными горшками, висящими на синтетических гвоздях, установлен экран телевизора, показывающий эту нашу поездку. Ее голова опущена на грудь.
«Через год после нашей встречи из-за закона о том, что офицер не может жениться, пока не достиг двадцатишестилетнего возраста, Милош пошел и купил золотое кольцо…»
Она стягивает кольцо со своего искривленного пальца. Худые и искривленные у нее пальцы и блестят, будто сделаны из воска. Она держит это кольцо перед камерой, и я сосредоточиваюсь на нем. Верин рот как ободок на фоне кольца.
«Видишь, Ни́неле, – мягко говорит она объективу, – это кольцо, которое твой папа подарил твоей маме».
Рафи в панике барабанит мне по ноге. Нина. Почувствовал, что я забросила ее. Сразу, прямо сейчас, ухватил, в чем драма. Нинины глаза – два то затухающих, то вспыхивающих уголька. «Смотри, как Вера начисто про нас позабыла», – говорят эти глаза.
«И Милош мне говорит: «Теперь ты моя жена перед Богом и передо мной». А я ему в ответ: «Нет ничего на свете, что бы нас разлучило. Такого в мире не существует». И я никому не показала кольцо, которое он мне подарил, ни маме, ни сестрам, ни подругам, спрятала его под большими кольцами, и мы продолжили жить, как раньше… И была у нас жизнь… да…»
Вера кладет руку на грудь и закрывает глаза. В первый момент мне кажется, что это еще один из ее жестов. Она сидит, откинувшись назад, с открытым ртом, бормочет, что ей жарко, что у нее стучит сердце. Я снимаю. Малость испуганная, но не упускаю кадра. Нина массирует ее одной рукой между лопатками, поит ее водой, Вера задыхается. Рвотные спазмы. Страшно. Рафи бросает через плечо напряженные взгляды, но показывает мне рукой, чтобы продолжала снимать (однажды он положил мне золотое правило: операторы во время Хатиквы[29] не встают). Вера просит знаком, чтобы открыли окно. Буря влетела к нам через щелку, которую мы оставили. Ледяной порыв ветра ворвался внутрь со странным, почти человеческим воем. «Мамочка», – думаю я и вижу, что и Нина, которая технически мне мать, тоже внутри себя кричит: «Мамочка!» А машина, подстегиваемая и гонимая бурей, носится по шоссе туда-сюда, и Рафи мотает головой: нет-нет-нет, и во всем этом хаосе и кошмаре, а может, от завихрения, которое из-за грозы внезапно закрутилось в мозгу, мне вдруг приходит в голову мысль, что у природы имеется свой набор качеств первой необходимости, например особый такой юморок, стойкость в минуту одиночества, а в общем и целом этакая кактусность в отношениях с людьми… и в этом Нина, как никто другой, может неплохо меня понять.
«Знаешь, мама, – говорит Нина после того, как мы закрыли окно, а Вера пришла в себя, – ты всего этого никогда, ну просто никогда мне не рассказывала».
Она говорила это и раньше. Это не дает ей покоя.
«Не рассказывала? Многое из этого очень даже рассказывала».
«Нет. Только то, что было на Голи, вот это ты без конца рассказывала».
«Не может быть, – говорит Вера. – Может, ты позабыла».
Это был подлый удар, даже если и непреднамеренный.
«Ты считаешь, что я бы такое забыла?»
Вера не отвечает. Скрещивает руки на груди. Глаза устремлены куда-то вдаль, губы надуты, изображают невинность. Лисица, львица.