Когда Нина знала — страница 25 из 49

И так вот мы тащимся шесть километров. Нет дороги. Нет электричества. Нет канализации. Только горы, и скалы, и местами речка, немцы из-за этого тоже туда не сунулись.

Приезжаем, и вся деревня выходит смотреть на такое чудо: госпожи приехали из города! И мне приносят подарки как невесте Милоша – три ореха, яйцо, два кубика сахара, цыпленка… Цыпленка хотели дать моей маме, а она как задрожит от страха, он вызвал у нее отвращение…

А оттуда мы поехали в Македонию, я и мама, и Милош нас ждал. И объятия, и поцелуи, и он уже договорился со священником, нужен был только кто-то, чтобы сопровождал его, жениха. И священник дал нам лошадь с коляской, чтобы мы нашли какого-нибудь пьяного офицера, который бы на это согласился. Мы все это взяли, и пожалуйста: по пути встречается нам такой Симо Миркович, самый худший пьянчуга из всех, кого Милош там знал, ну мы его посадили в коляску и взяли с собой, и так вот и повенчались.

Но главное, что я забыла. Когда мы приехали к Милошу, то увидели, что у него началась еще одна беда, ему вырезали язву желудка… ой, дуреха, я забыла показать, вот уж дуреха!» И она порылась в своей белой сумке и выудила из нее мутный и древний нейлоновый пакет с несколькими фотографиями, и среди них – портрет Милоша, сделанный после операции. Я фотографирую этот портрет. Я считала, что пересмотрела все фотокарточки Милоша, и теперь думаю, почему этот вот портрет Вера до сих пор скрывала.

Милош с голой грудью и большой квадратной повязкой на животе. Он очень худ, хрупок, но отнюдь не немощен. Вера говорит, что эту его фотку она любит больше всех.

Этот полуобнаженный сербский офицер с выпирающими ребрами, и огромными глазищами, и их пронзительным, почти сбивающим с толку взглядом – он мой дедушка.

Этот худой человек с высоким лбом и сильным, властным носом – это Милош Новак, Нинин отец, командир конной бригады Югославии, офицер конницы маршала Тито и в годы Второй мировой войны партизан, герой войны. Мой дед.

Он очень светлокож и очень худ. Эта худоба окружает его лицо какой-то аурой духовности. Щеки впалые, и потому уши выглядят большими и смешными. Но главное, конечно же, глаза. Есть в них что-то «Гили-подобное». Они как широко распахнутые глаза слепца, человека с душой очень сложной и пронзительной. И чем больше я в них смотрю, тем сильнее ощущение, что мы с ним могли бы стать друзьями. Что он – из моих людей.

Здесь он примерно тридцатилетний, на девять лет младше нынешней меня. Чем-то он напоминает мне папу, когда тот был подростком. Я даже могу угадать, что, когда Нина встретила мальчишку-Рафаэля на плантации авокадо, нечто в нем показалось ей знакомым и любимым. Может, потому так его и протаранила что было мочи.

А я, я на него похожа?

Если бы в какой-то альтернативной реальности наши взгляды случайно встретились на улице, догадались ли бы мы, что его кровь струится в моей крови? Что я – его внучка, единственная внучка? Замедлил ли бы он хоть на секунду свой шаг?

Эта мысль печалит меня (я чувствительна к символам случайностей, но сейчас не о том речь).

«Он так тебя любил! – говорит Вера Нине. – Знаешь ли ты, что он не давал мне тебя мыть? Говорил, что я недостаточно бережно с тобой обращаюсь, и все делал сам, мыл, вытирал, менял пеленку».

Нина просит фотку. Смотрит на нее, потом на меня. Долго. Я не сгоняю ее с моего лица. Как раз наоборот! Пусть увидит меня, пусть увидит, кто попался ей на пути. Пусть увидит, кого она потеряла.

И Нина шепчет: «Меня каждый раз это по-новому потрясает». Фотка снова передается от одного к другому, включая и водителя, и, судя по молчанию, я понимаю, что все они видят то, чего не вижу я.

Вера: «Поэтому я так и люблю смотреть на лицо Гили».

«Глаза», – говорит Нина.

«Такие глаза были только у одного человека на свете, – говорит Вера. – Милош умер, и сейчас они у Гили».

«Эй, – говорю я. – Что тут за торговля органами?»

Вера обращается к камере. «Поговорим о чем-нибудь веселом: это было в воскресенье, а вроде у тебя, Ни́неле, день рождения, тебе исполнилось пять? Шесть? И после того как закончился парад верховой езды, все наездники вдруг въехали на конях к нам на улицу с поднятыми вверх шашками, и все хором запели: «Нина! Нина!», а ты им так вот ручками…»

Вера вытаскивает еще одну фотографию: она стоит перед крошечным домиком, который Милош с семьей перед свадьбой построили в деревне. Домик как на детском рисунке: два квадратных окошка и дверь, черепичная крыша и труба. Вера здесь примерно двадцатидвухлетняя, в тонком шерстяном свитерке, и сверху виднеется очень симпатичный желтый воротничок, но взгляд у нее дерзкий, вызывающий, жаждущий жизни. Она красавица, брови тонкие, дугой, нижняя губка пухлая, сияющая, на лоб красиво упал круглый завиток волос.

«Уже когда мне было восемнадцать, Милош посылал мне очень красивые письма, ты бы, Ни́неле, не поверила, что их написал такой молодой человек. Но я видела у него и то, что меня пугало. Такую грусть в душе. – Вера наклоняется к камере: – Потому что он во всем разочаровался, да, и в людей не верил вообще. И это странно, потому что он был коммунистом, и идеалистом, и очень большим гуманистом, но одна я знала правду: уже в юном возрасте он перестал верить в то, что в человеке сидит добро».

Нина взвивается из-за того, что услышала, обнимает себя руками – ее жест одиночества.

Бывало, говорит: «Требуется великое усилие, чтобы внести в мир хоть чуток доброты, а вот зло – его только подавай, к нему надо только примкнуть».

И бывало, скажет мне: «Ты, Вера, принесла мне свет, подарила мне радость, дорогу. Когда я был один, не было у меня дороги и ничего у меня не было». Потому что пойми, Ниночка, у меня всегда было много друзей и вокруг меня всегда шумно, что поделаешь, такой у меня характер, есть люди, которые это любят, а есть – которые нет. А у Милоша не было ни единого приятеля, никогда. И когда был мальчишкой. Уже и в деревне он не очень-то верил людям, верил мне одной».

Эти слова поднимают Нинин взгляд к Рафиным глазам, что в зеркале. У них, у этих двоих, идет вечный разговор. Верины слова разогревают в них пары`, в которых мне места нет.

И в тысячный раз до меня доходит то, что я, видимо, не осмеливаюсь осознать, – до чего сильно и глубоко – несмотря ни на что – было это их вместе.

«Мы собраны на двоих», – объяснил он мне как-то раз.

«И я открыла ему глаза, твоему папе. Он, например, вовсе не был революционером. Абсолютно! Иногда из-за того, что он делал во время войны, в лесах, люди думают, что он великий революционер, большой герой, смелый партизан, идеолог, но нет и нет, это пришло к нему только от меня. Это я с самого начала всему этому его научила».

«Вот что меня бесит, – внезапно прервала ее Нина. И можно было почувствовать, как она выпускает когти. – Любого человека, который такое про себя наговорит, назовут бахвалом, фанфароном и хвастуном, а вот тебе, честно, не знаю почему, все сходит с рук… это часть… Ты знаешь, что я имею в виду».

«Нет. – Вера быстро облизывает верхнюю губу. – Объясни, пожалуйста».

«От тебя это принимают. Все. Везде. В семье, в кибуце, твои дружки в Югославии, и не только принимают, но еще и в ножки кланяются. Как это? Нет, честно, мама, объясни мне, научи меня…»

Вера пожимает плечами. Жест отвратительный и жестокий.


Мне было пятнадцать или шестнадцать, я стояла с ней в ее кухне, мы что-то стряпали и болтали, и она, как всегда, упомянула Нину, свою открытую рану, и у нее вырвалось: «Нет у нее харизмы, у этой Нины», – так она сказала. Мне кажется, что я тогда даже не знала точного значения этого слова, но, естественно, с жаром с ней согласилась. Нету у нее харизмы, у Нины, да она и всегда была избалованной, капризной и принцессой, то ли дело мы, Вера и я, у нас наследственность перепрыгнула через поколение… Но как я могла так ей подыгрывать? Какой идиоткой я была, как позволила ей так себя под нее подстроить?

«И ты пойми, Нина-лапочка, – Вера пропускает Нинин взрыв не моргнув глазом, обходит западню и наклоняется к более покорной Нине, той, что в камере, – ты должна понять, что у мужчин Новаков… у них в крови никакого протеста. Они тихие. Совершенно безынициативные. А я всю дорогу была бунтаркой. Я сражалась с малого возраста и всю жизнь».

«Сражалась за что?» – бурчит Нина, не в фокусе.

«Как за что, Нина? Ты еще не знаешь?»

«Хочу услышать. Хочу, чтобы это было записано».

«Я хотела больше справедливости и человечности».

Решительная складка меж бровей Веры. Восклицательный знак, который одним щелчком выпячивает челюсть, задирает нос – моя бабушка, милая, смешная, щедрая, теплая, безоговорочно преданная, фанатичная, жесткая и жестокая. Бабушка и серый волк в одной шкуре. Как ее выносить? Как вынести то, что она сотворила с Ниной?

И как продолжать оставаться собой и одновременно ее любить?

«Ну, если все так, – говорит Нина, – тогда объясни мне, как такая бунтарка, как ты, влюбилась в человека, который на самом деле, если верить твоим описаниям, был послушным солдатом?»

«Во-первых, – говорит Вера, – у него была своя голова на плечах, и у нас с ним было много-много о чем поговорить. Полгода после свадьбы мы только говорили. Друг к другу не прикасались».

Папа давит на тормоза, шины визжат. Машина нас встряхивает.

Нина, задыхаясь: «Не прикасались друг к другу?»

«Что слышала». Вера скрещивает руки на груди. Смотрит куда-то вперед.

Нина просит объяснений.

«У нас с самого начала было соглашение, что полгода после свадьбы мы друг к другу не прикасаемся. И это была такая платоническая любовь, Нина, что ты представить себе не можешь… Мы были как магниты, и спали в общей кровати, и горели, как пламя, и – нет!»

«Но почему?» – почти кричит Нина.

«Так Милош сказал, в самом начале. Полгода в виде жертвоприношения. Когда ты отдаешь что-то самое тебе дорогое. Так он придумал, а мне нравились его идеи, и я пошла за ним, и мы этим гордились».