она ответила: ты ведь знаешь, когда мы танцевали, я в волосы втыкала красный цветок… ну так вот, этот и тот вытаскивали этот цветок у меня из волос зубами…» И отсюда я понимала, что у нее были романы и с тем, и с этим».
«Я вообще тебе говорила и еще раз повторяюсь: Новаки – мужики очень красивые, ужас какие умные, но не притягательные. А бабы – чертовки. Абсолютно не красавицы, но в корешке – этакая пружинка. И сестры Милоша – ого! С ними было полно проблем, полно историй…»
Взгляды Нины и Рафи вновь встречаются в зеркале заднего обзора. Почти слышен звук их столкновения. Из-за положения, в котором я сижу, приходится изогнуться, чтобы заглянуть в зеркало. Рафаэль посылает Нине этакую кривую улыбочку, она ему ее возвращает, а я все вижу и до того сохраняю на лице бесстрастность, что Нина спрашивает его, тоже взглядом, рассказывал ли он мне. Он кивает.
«Я ведь просила не рассказывать», – говорят ее обиженные глаза.
«У меня от Гили секретов нет», – отвечают папины плечи.
А теперь Вера морщит лоб: «Минутку, о чем это вы там?»
«Да так, чики-чирики, – говорю я. – Переговоры уцелевших». Нина разражается смехом, а я наполняюсь дурацкой гордостью: сумела рассмешить грустную принцессу.
«Ты как будто малость в шоке», – сказала ему Нина. Это было пять лет назад, в августе 2003-го, в конце того дня, когда мы праздновали Верины восемьдесят пять. Нина потащила Рафи на вечернюю прогулку туда, где некогда была та самая плантация авокадо, на которой они повстречались. Сегодня там завод по производству дисплеев для телефонов, с его доходов кибуц живет совсем неплохо. «Я вижу, что тебе трудно, Рафи, солнышко, твои дела… Ты не можешь поверить, что то, что я тебе рассказываю, это правда. А может, вовсе и не правда… Послушай… – Она пронзительно рассмеялась. – Иногда утром, перед тем, как я по-настоящему проснусь, я несколько минут лежу и думаю: не может быть, что это моя жизнь. Что так она выглядит, что во мне сидит эта жуть…»
«Не знаю, зачем я тебе это рассказываю, – ухмыльнулась она. – Ведь все дело, вся соль в том, что каждый из них знает только частицу меня, только свою девчонку, а я вот иду и по собственной воле вручаю все, весь пакет другому человеку. Да еще человеку с камерой в руке, и это человек, на которого я полагаюсь больше всех на свете, нет никого, которому бы я доверяла больше, чем тебе, ты ведь это знаешь, правда, Рафи?»
Рафи сказал, что да. У него аллергия на алкоголь, а от ее речей началась еще и мигрень.
«Но ты человек самый неподходящий для таких рассказов, – смеялась Нина. – И человек, который больше всех будет от них страдать… Ты еще можешь передумать…»
«Я слушаю», – сухо сказал он. Его поразило, что она предложила и даже потребовала, чтобы он заснял все, что она хочет ему рассказать – исповедь? Завещание? Еще один обвинительный документ против Веры? – ему было трудно решить, но по нему стал разливаться холод, и он догадывался, что это одна из тех минут, после которых уже ничего не исправишь.
«Потому что я и сама в минуты, когда просыпаюсь, когда мозг, как это говорится, заново меня включает, я и сама не могу осознать, что все это правда. Что я так искалечила свою жизнь. И сейчас я уже не вижу пути, по которому можно вернуться к жизни людей нормальных, обычных, порядочных… А у меня… здесь… – внезапно она сильно ударила себя сзади по затылку, – столько секретов и врак… и как мне от этого не спятить, скажи мне? Как я держу в этой коробочке весь этот клубок…»
Рафи сказал себе, что он всего лишь глаз, который фотографирует и только потом попытается понять.
«Когда мы с тобой были вместе в Иерусалиме, то, что я при тебе, еще как-то меня держало. Очерчивало меня какой-то линией. У меня была граница. Я знала, где правильно, где свет и где начинается тьма. Это правда, что бо`льшую часть времени я хотела от этого сбежать, но и возвращалась. Послушай, Рафи…» – «Я слушаю», – пробормотал он. «Я сейчас отрываюсь, как не отрывалась никогда». Рафи сказал себе, что ничто из того, что она ему расскажет, его не сломает. «И знай, никому, ни единому человеку в мире я не… не так… и поэтому мне захотелось, чтобы ты снял меня, когда я это говорю, понятно?»
Он тряхнул головой.
«Не понимаешь, а? – В ее глазах было мрачное отчаяние. – Чтобы один раз, в одном месте в мире, все эти вещи, все эти враки собрались вместе, и тогда пусть на несколько минут они станут правдой…»
«Нина, – мягко сказал он, – может хватит, может вернемся к Вере?»
«…А я сейчас смотрю на себя, смотрю на себя твоими глазами и не верю, что это я, что это происходит со мной, что так закрутилась моя жизнь и моя любовь тоже, я говорю не о любви к кому-то, этого у меня сейчас нет. Я говорю о месте для любви, которое было у меня внутри, о месте, которым я могла испытывать любовь, простую, верную, как любишь папу и маму, когда тебе три года.
И осознать, что она стала до такой степени продажной? Так говорят: «продажной»? У меня вдруг стали убегать слова, малость перепила… Моя любовь продажна, да я уже и сама такая, и этого не должно было быть! – Последние слова она выкрикнула. И Рафи отпрянул. А она рассмеялась. – Я тебя пугаю, да? Это не то, что было написано мне на картах, Рафи, и думаю, это и не в моем характере… Мой настоящий характер у меня забрали, когда мне было шесть с половиной лет и вернули мне его через три года совершенно испорченным, изломанным… потому что я еще помню, какой я была, какой я была девочкой… Я помню ее, помню ее! – прокричала она с надрывом. – Потому что я была девочкой веселой, серьезной, но веселой, и она – самая большая драгоценность, которая у меня есть, и у нее я до сих пор черпаю силу, кроме нее нет у меня силы… ты только представь себе: женщина в моем возрасте черпает все, что у нее есть, из шестилетней девочки…»
«Удача, что она у тебя есть, – сказал он. – А теперь пошли обратно. Вера будет волноваться».
«Я вдруг вспомнила, просто так, ничего серьезного, мне было шесть лет, и папа поехал со сборной по конному спорту в Рим, и он привез мне оттуда белые сандальки, ужасно красивые… А в другой раз привез мне кофточку silk – как это называют? – из чесучи и сказал, что она еще больше подчеркнет мои глаза… но я хотела сказать тебе что-то другое. У меня мысли разбегаются… Я в последнее время малость забываю то и это, смешно, из-за всей этой сумятицы, из-за того, что я скрываю, из-за своей двойной жизни, хорошо бы если только двойной… тройной, четверной… но мы говорили про что-то другое… что я хотела… погоди, вот, я вспомнила про разницу между тем, что мы видим снаружи, и тем, что на самом деле… посмотри на меня, позабудь на минуту, что ты немножко меня любишь, сделай ради меня усилие, скажи, что ты видишь. Довольно нормальная баба, верно? Уже не молодушка. Не та, что, как говорится, кружит головы, кроме, к счастью, твоей головы, но это уже зависит от твоих собственных заморочек, я за это ответственности не несу… Так вот, баба достаточно обыкновенная, с первого-то взгляда. На ее фирме в Бруклине (она там работает уже семь лет), может, пять человек из тысячи работников знают ее частное имя, этой мисс Новак, или вообще знают, что у нее есть частное имя… Женщина малость анемичная, и мяса на ней не так чтобы, хотя иногда, скажем, при определенном освещении, она довольно привлекательная, почти красивая, но ясно, что уже не в расцвете лет, согласен с формулировкой?»
«Я потом скажу». Он, Рафи, вдруг сообразил, как важно ей было, чтобы он заснял ее сейчас, сразу после того, как закончилась семейная тусовка, и той же самой камерой, которой были сняты все моменты, из которых она изгнала себя.
«И вот представь себе, что под тонкой кожей мисс Новак, этой бледной блондинки из секции делового, экономического и технического перевода, что в отделе языков Среднего и Ближнего Востока – Иран, Турция, окошко для иврита, – под этой кожей кто-то бешено, исступленно скачет – дьявол, но настоящий, с хвостом и красными безумными глазами, и что это за дьявол, Рафи, откуда он взялся, скажи мне, если ты вообще с ним знаком, если ты хоть раз в жизни испытал, как он жжет тебе мозги и кишки, пока не доберется до члена, и как хватает тебя за яйца и, как перчатку, выворачивает тебя наизнанку, и на тебя ему наплевать, понимаешь, на меня ему абсолютно наплевать, и я это принимаю, мне это подходит, сут ми вэл, мной он всего лишь пользуется ради того, чтобы выжить. Ради своего наслаждения, своего, гораздо больше, чем моего, и он стругает меня о любой промелькнувший член, только это ему и подавай, этому моему дьяволу, и я подписала с ним контракт, который мне подходит, ведь единственное, что ему надо – это движение, трение, понимаешь? Темп, движение, дрыганье – видимо, это то, что вырабатывает у него электричество, и мне это тоже нужно, ты ведь знаешь, быстрота, трение и постоянные перемены, смена моих кобелей, наивных моих мужиков, которым и в голову не придет, что они никак не он энд онли (единственные) на моем веере… но теперь ты знаешь и ты единственный в мире, Рафи, кто знает, что их четверо, на данный момент четверо, попеременно, так-так-так-так!» Руки ее двигались очень быстро, как у карточного мошенника, который работает на тротуаре. Ее веки задрожали, и глаза закрылись, и в ее клокочущих в горле словах было что-то странное, пьяное, но и вызывающее. «А может, скоро и четверых не хватит, я уже предупреждаю тебя, Рафи, что может и четверых не хватит, потому что как это с четверыми, я уже изучила, верно? Я научилась кидать четверку в воздух, и ни один из них не падает вниз, и ни один не сталкивается с другим, и в скором времени может сложиться ситуация, когда мне придется дозу увеличить, стать этаким жонглером с пятью, нет, минутку, шестью, ведь почему бы и не с шестью, а может, через некоторое время и шести не хватит, и мне понадобятся семь, что такого…»
Она тяжело дышала. Щеки пылали. Когда он увидел ее такой, так сказал мне мой папа, когда увидел ее взгляд, то понял выражение: «Чуждый огонь»[35]