.
Кстати, в конце он показал мне все, что заснял, всю фотосессию, без купюр. Показал мне после бесконечных моих просьб и уговоров. Я все время молилась, чтобы он не показывал, чтобы оказался ответственным взрослым и меня пощадил, чтобы был моим папой, но под конец он сломался, а потом, так он сказал, раскаивался из-за этого каждый день своей жизни. И я тоже.
На чем я остановилась.
«Как ты сейчас смотришь на меня, Рафи… Я знаю, что ты думаешь, но я хочу, чтобы ты дослушал до конца и только потом решил, о’кей? После этого вынесешь приговор человека такого, как ты, приличного, осторожного, здравомыслящего. – Она выплевывала эти слова. – И, может, решишь отправить меня в ссылку, на перевоспитание, может, в школу на каком-нибудь острове, острова как раз хорошо вяжутся с моей семьей, особенно нэйкэд айлэнд (голые острова) типа Голи, только ты, Рафи, запомни, запомни, что этим меня не запугаешь, потому что я уже давным-давно там, на этом острове, я там с тех пор, как мне было шесть с половиной, и я там одна, меня сослали туда без всякого суда и следствия и сослали в одночасье, я даже не смогла привести в суд кого-то, кто замолвит за меня доброе слово, и ты – единственный из всех людей на свете, который, может быть, сумеет сказать про меня что-то хорошее, и единственный, который еще верит, что меня можно оправдать, верно ведь, Рафи?»
Ее пальцы растопырились и задергались, как у утопающего.
«Оправдать не только по поводу этих самых, ну, кобелей – оправдать вообще… Если бы можно один раз, всего один раз окунуть меня в какой-то раствор и вытащить из него чистой, и непорочной, и совсем-совсем обыкновенной – вот по чему я больше всего тоскую, забудь про все остальное, просто обыкновенной, какой была когда-то, понимаешь, до того, как все случилось с Верой, и Милошем, и со мной. Оказаться еще раз, пусть хоть на пять минут, в Белграде, в том утре, когда мама отправила меня к своей подруге Йованке, и я вышла из дома, было уже холодновато, октябрь в самом разгаре, и на тротуаре были нарисованы мелом и почти стерты классики, и я попрыгала, и был листопад, я так хорошо это помню! – Она откинула голову и закрыла глаза. – Листья были большие, желтые и красные, и к углу нашей улицы как раз подъехал продавец каштанов со своей тележкой, и, помню, я посмотрела назад, на наш дом, я чувствовала, что мама утром была рассеянной и чем-то встревоженной… Вера, как ты знаешь, никогда не бывает рассеянной, а в то утро она напялила мне свитер задом наперед и два раза пробовала заплести мне косы, а ее руки как будто не… и когда я посмотрела назад, то увидела, что в нашей двери стоит высокий и толстый человек в черной куртке, и он глядит на меня, и это меня напрягло, и я быстро пошла к дому Йованки, а не побежала обратно домой, к маме, чтобы она не оказалась наедине с этим вот человеком, я его испугалась, я сбежала, у меня сработал инстинкт, что от него сто́ит подальше, но как я вообще вдруг про это заговорила?»
Она посмотрела на Рафи загнанным, испуганным взглядом.
«О чем это я говорила?»
«О том, чтобы быть обыкновенной».
«Обыкновенной, да, ясной. Чтобы можно в меня заглянуть и увидеть до самого дна. Но у меня это уже невозможно, моя линза испорчена начисто, вернее, линз несколько, одна на второй, на третьей, на… сколько же можно, скажи ты мне? Сколько врак можно впихнуть в жизнь одного человека, прежде чем его мозг даст течь? Они приходят ко мне, один следом за другим, иногда двое в день, один уходит, и через пару часов я принимаю другого, и боже тебя избавь подумать, что я это делаю ради денег, если кто-то из них ошибается и предложит, он вылетает из сборной, за это нет прощения, но во всем остальном я сладкая и хрустящая, я невинная, и мягкая, и по-матерински нежная или сволочная, это как угодно покупателю, Нина согласна на любой вариант, на любую идею и чем безумней, тем лучше, ты не представляешь себе, Рафи, что это такое – раз за разом вываливаться в грязи, и именно это сводит с ума моих господ – что дозволено все, любая дурь, любой каприз, тебя тошнит от меня? Заткнуться?»
«Я сейчас только снимаю».
«Я же сказала, снимай, мне нужно, чтобы вся многолетняя ложь вылилась за раз… Рафи, бедный ты мой… какая жизнь могла бы у тебя быть, если бы твоя душа не зацепилась за гвоздь, который есть я… продолжать?»
Камера кивает.
«И они не способны поверить в свою удачу, в то, что эта тощая серая телка из отдела со энд со, ну та, с которой они полюбезничали без всяких там задумок, просто из вежливости, чтобы сделать ей приятное, – что эта анемичная сова вдруг вспыхивает, и пылает в их объятиях, и корчится, и безумствует, будто они спят с тремя-четырьмя-пятью разными женщинами, и только целовать себя в губы она не позволяет, и в этом она как раз похожа на своих сестер-проституток, ой, Рафи, заинька ты мой». И тут она шагнула вперед, и обвила руками его шею, и выдохнула в отчаянии, а потом пришла в себя, отступила и сказала в камеру: «Я треплю языком и треплю, а главного не сказала… а что главное, вдруг не вспомню… что там главное? Скажи мне ты…»
«А главное то, что ты все это выдумываешь, чтобы свести меня с ума», – тихо сказал Рафи со злостью, которую с трудом удержал внутри.
«Ох, дай бог, – вздохнула она. – Дай бог… если бы была возможность, какое-то чудо, чтобы вернуть все это в лунку фантазии… Все это правда, Рафи, и ты не понимаешь, ты слишком хороший и слишком чистый, чтобы такое понять, а теперь выслушай и позволь мне все сказать до конца, потому что второй раз в жизни этого не случится, чтобы я рассказала такое кому-то, а то, что мы здесь снимем, ты красиво передашь мне в руки, и я выброшу это в самую глубокую яму, какую найду. А главное, что я хотела тебе рассказать, главное – это последние минуты перед тем, как он постучится в дверь, этот очередной… это минута, когда мой мозг просто вскипает перед тем, как он пришел, кобель номер два или номер три, рубишь? Главное – эти пять-десять минут до этого, когда я представляю, как он выходит на станции метро, и я вижу, как он идет ко мне, идет и приближается, и каждый его шаг я чуть-чуть задерживаю в воздухе – потихоньку, дарлинг, – а он летит ко мне, как стрела, но как в замедленной съемке. И вот он проходит мимо маникюрного салона девиц Макория, потом там «Дели» и индийская бакалейная лавка, и я уже почти сдохла от ожидания, ой, Рафи, почему мы не остались дома, в моей комнатке в кибуце, когда мы были детьми, почему ты не запер меня там после того, как мы переспали, чтобы сидела, пока не излечусь от этого яда, от этого наркотика?»
Рафи молчит.
«А тот уже на углу, возле аптеки, и на лице возникает улыбка, потому что от моих жарких волн он уже весь мокрый, они поднимаются к нему с тротуара, от асфальта, и это, как бы сказать, огненные круги, как в цирке… у меня выскочило слово…»
«Обручи?» – неохотно шепчет Рафи.
«Об-ру-чи… – Она с удовольствием смакует это слово. – Но только он их и видит. Все идут мимо и их не замечают. Проходят слева от них или справа, и только он проходит сквозь мои огненные круги и прыгает внутри них легко, как элегантный лев, и его грива раздувается, и его костюм лопается на его меху, и он знает, он чувствует, что сейчас по дороге ко мне он перепрыгивает через огненные круги, и он понимает, что полностью утратил способность независимо передвигаться по улице, и единственное, что сейчас его влечет, – это я. Я – сильнейший магнит. Ну что я парю тебе мозги, Рафи, заткни меня, когда тебе осточертеет слушать, как это тебе еще не осточертело, и вот, гляди, включи воображение, будь рядом, не уходи сейчас, увидишь собственными глазами, как старый лифт кряхтит внизу и медленно-премедленно поднимает его ко мне, девятый этаж, десятый, одиннадцатый, двенадцатый… и он, этот господин, хочет, он весь-целиком – одно жгучее желание. Меня он хочет, Рафи, меня, понимаешь? А я вся – одно желание, чтобы он меня желал, и вся – огонь, потому что сейчас он избрал меня, свою маленькую Нину, и я внутри его абсолютного желания, и его член, он как стрелка компаса, указывающая на меня, потому что в эту минуту из всех миллионов, живущих в Нью-Йорке, он выбрал именно меня. Он ясен и однозначен, и, кстати, все мои кобели таковы, нет такого, что «не знаю, что со мной сегодня, у меня такого в жизни не случалось», нет. Полностью отброшен, и тут же нашли ему замену, потому что меня, милый мой Рафи, обязаны желать. Понял? Понял?»
Рафаэль вздохнул. Голова у него болела так, будто кто-то внутри ее сверлил. «Ты пьяная, Нина. Пошли обратно к Вере в комнату, сварим тебе крепкий кофе…»
«Желать и вожделеть, и снова желать, пока в мозгу не останется места ни для единого факта, кроме одного: что меня желают, вот условие для того, чтобы ко мне попасть, избрать, меня следует избрать…» – она закричала и вдруг завыла от слез.
Рафи проглотил слюну. В последние минуты он был где-то вне самого себя. Сейчас он почувствовал, будто гипнотизер щелкнул пальцем прямо около его уха и разбудил Рафи. И его боль пробудил. «Что?» – спросила она после нескольких минут молчания.
«Что что?»
«Скажи что-нибудь, плюнь на меня, раздави меня каблуком, как сигарету, вызови кибуц для побивания камнями. Я сама не верю, что такое сделала».
Ноги ее подкосились, и она осела на крышку мусорного бака. И охватила голову руками. «Не могу поверить, – простонала она. – Изо всех на свете именно тебе? Дай сюда камеру».
«Насчет этого решим утром. Когда протрезвеешь от сотола».
И она, к его удивлению, согласилась. Подняла к нему свои измученные глаза. «Ну скажи хоть что-нибудь, не оставляй меня так, истекать кровью».
Он сел рядом, глубоко вздохнул и прижал ее к себе.
«В твоих глазах я не грязная?»
«Не знаю я, что чувствую».
«Я в твоих глазах грязная».
«Когда-то, когда мы были… когда только начинали… когда я разыскивал тебя по всему Израилю, я дал обет. – Он вздохнул. – Ладно, чего там, я тебе расскажу. Я дал обет, что всегда буду вбирать в себя твои яды, пока ты совсем от них не очистишься, и тогда, так я думал, мы сможем начать по-настоящему жить».