а его нет! – она будет последней, кто у меня это почувствует.
Чуть покачиваясь, я подхожу к окну, открываю его и глубоко вдыхаю воздух. Все тело покрыто холодным потом. Ну же, прочь из моего номера и из моей матки!
Она бормочет у меня за спиной: «Но когда это случится, хоть постарайся, чтобы это был сын».
Я в такой ярости на нее, что от отчаяния начинаю хохотать. Через минуту и она ко мне присоединяется. Мы смеемся, малость истерически. Я не так чтобы понимаю. Это смех, который во время хохотанья меняет цвета. Когда-то в моем детстве были такие конфеты.
«Но ты скажи», – говорю я, когда мы обе успокоились.
Мы глядим друг на друга. Я обязана выяснить, что же она все-таки почувствовала.
«Спрашивай, Гили».
Я захватываю воздух.
«Ты правда считаешь, что я могу стать чьей-то матерью?»
«Гили, – говорит она, – ты будешь хорошей матерью».
«Да?»
Целую жизнь можно впихнуть в две буквы и вопросительный знак.
«Да, – говорит она с абсолютной уверенностью, которая непонятно откуда взялась. – Матерью, тире, хорошей».
Какое-то время спустя, много времени спустя, она говорит: «Рафи рассказал тебе про тех мужиков?»
«Да».
«Это нечто, что я…»
«Я правда не хочу сейчас об этом слышать».
«Разреши мне сказать. Это дело тянулось у меня два с половиной года».
Я стервенею, оплакиваю момент благодати, который исчез. «Это твое дело».
«Выслушай, пожалуйста. Я два с половиной года была как… ну, как называют человека, который ходит во сне?»
«Нимфоманка».
Я причинила ей боль, это видно. Но она протягивает мне бутылку с какой-то странной нежностью. Я сосу еще и еще.
«Каждый раз, как убегают слова, – говорит она, – у меня прямо стресс».
«Понятно».
«Гили, честно, ты что-то ко мне испытываешь?»
«Нет».
«У меня все время чувство, что я, как бы это сказать… ну, ты понимаешь».
«Нет».
«Как будто я все время играю очень близко к верному звуку».
Я не понимаю. Поразительно, до какой степени она чувствует то, о чем не знает. Я возвращаюсь к окну. В него влетает холодный ветер. Нина подходит и встает возле меня. Мы смотрим на ночное море. На его белые мурашки.
«Но сейчас, примерно год назад, – говорит она, и мне уже знаком циничный поворот лезвия в ее речах, – наконец возник некто, кто желает меня и только меня, и он вцепился в меня не на жизнь, а на смерть, и никто другой мне больше не нужен».
«Кто? Очередной любовник?»
«Моя болезнь».
Как печально, что в конце концов мимику ей вернула болезнь. А не мой отец. Она неуверенно кладет руку мне на плечо. Что сейчас с этим делать… Я опускаю плечо, высвобождаюсь. Ничего не случилось. Она стоит у открытого окна, обнимает руками саму себя.
Легкий стук в дверь. За ним три громких удара, кто-то нервно крутит ручку, и есть только один человек, который так вот нетерпеливо входит и не выносит препятствий. Я открываю, облокачиваюсь на ручку, слегка не в фокусе после последних минут. «У меня было предчувствие, что все вы здесь», – брюзжит она и, минуя меня, проходит в номер. Точно так же она без всякого предупреждения врывается в наш дом в мошаве с полными сумками в руках. Сейчас она садится на край кровати. На ней ее вязаная шапка со свисающими вниз кожаными ушами. И куртка, надетая на пижаму. «Класс! – говорю я. – Начинаем пижамную вечеринку». Вера нюхает воздух. Учуивает виски и спешит к бутылке. Она пьет. Пьет как надо. Вытирает рот рукой. «Не сливовица, но недурно», – говорит она. Предлагает мне, но я отказываюсь. Бабушка изучает меня. «Ты в порядке, Гилуш?»
«Я в порядке».
«Поговорили друг с дружкой?»
«Поговорили», – отвечает Нина, и меня пробирает дрожь: только сейчас до меня дошло, что свою беседу с Ниной я не засняла.
«Ну и чего? – Вера снимает куртку и шапку. – Снимай сейчас».
«Камера осталась у папы. Пойти принести?»
«Нет-нет! – хором кричат они. – Оставь. Дай ему поспать».
Вера прикладывает бутылку к губам и пьет. Они с Ниной держат бутылку за горло́, а не за пузо, и пьют совершенно одинаковым макаром. Она передает ее Нине. Завтра обе будут хорошие. Прокатятся по всему острову и даже не вспомнят, что там побывали. А я такие минуты не снимаю.
«Слушай, Вера, – рычит Нина, и в ее голосе легкая муть из-за виски, – объясни мне, пожалуйста, и ты, Гили, объясни, ты ведь девушка с головой и в людях разбираешься, так?»
«С точностью до наоборот».
«Объясните мне сейчас, почему я так и застряла там, в Голи? Почему не могу воспринимать это проще?»
«Чего тут простого?» – ворчит Вера.
«А просто то, что была диктатура. И как и при сотнях диктатур в истории, эту женщину, Веру Новак, кинули на три года на Голи, а по дороге загубили жизнь ее дочке, биг дил, что такого? Что с возу упало, то пропало, а дальше вперед, с высоко поднятой головой!»
И она смотрит Вере в глаза, как человек, который решился глянуть прямо в солнце, и что будет, то будет. Я проклинаю себя за то, что не взяла камеры. Рафи обрушится на меня за то, что не позвала его прийти с камерой. Обрушится и будет абсолютно прав, но я не в состоянии оторваться от этой парочки, точно не сейчас, когда тут все рвется на куски.
А к тому же и мне не принять, чтобы здесь оказался кто-то еще, кроме нашей троицы.
«Но почему я-то увязла в этом дерьме почти на шестьдесят лет? – Нина потянула носом. – Пятьдесят шесть лет пребывать в возрасте шестилетней девочки, это не карикатура? Не идиотизм?» Пока Нина говорит, Вера все кивает головой и издает какое-то грудное гудение, будто репетирует свой ответ.
Нина считает по пальцам. «Пятьдесят шесть лет торчать в лагере по перевоспитанию, не многовато ли? Не пора ли уже стать воспитанной? Над всем приподняться? Простить? Не пришло ли время оставить это позади и двинуться дальше? Ну правда… – Она затыкает рот кулаком, пытаясь побороть рыдания. – Мы здесь втроем, мы – и все, нет Вселенной, мы сами вселенная, и я хочу, чтобы вы обе сказали мне в лицо, четко и ясно, что во мне сдвинулось по фазе? Где у меня сбилась программа?» Она смотрит на Веру страдальческим взглядом, с мольбой и ужасом в глазах.
Вера набирает побольше воздуха, выпрямляется. Вот-вот заговорит. Сейчас это произойдет. И тут, внезапно, будто кончилась последняя капля материала, который ее держал, Нина срывается. Она воет в голос, открыв рот, обливаясь соплями. Вера спешит утереть ей лицо, кладет Нинину голову себе на плечо. Нина совершенно не в себе. Вера смотрит на меня поверх ее головы, и я вспоминаю, что она про нее говорила («Нина слабачка, Нина избалована»). Как уже близко мы были к тому, чтобы высказать правду.
Внезапно Нина в пьяном пылу обнимает Веру, целует щеки и лоб, падает перед ней на колени, целует ей руки, просит прощения еще и еще за все, что ей причинила. За все душевные страдания и тревоги, и за стыд. Она размахивает пустой бутылкой, требует, чтобы мы ее наполнили. Мы с Верой поднимаем ее, доводим до кровати и укладываем. Я стягиваю с нее туфли, ступни ног у нее маленькие и изящные, никакой мужик не сбежал бы от ее кровати, если бы увидел их рядом с собственными ботинками. Но у нее, как и у меня, и как у Веры, мизинец на правой ноге немножко налезает на соседний палец. Будто хочет к нему прильнуть.
И вдруг она садится в кровати: «Мико, расскажи мне, как я родилась!» – «Тихо-тихо, ложись, деточка. Откуда ты вдруг сейчас вытащила свое рождение?»
«Нет, сейчас!» – Она с силой хватает Веру за рукав. Можно подумать, что она требует у нее подтверждения или доказательства того, что и правда родилась.
Я кидаюсь к своей тетрадке. Если нет снимков, так пусть хоть слова. Например, три слова: «Рафи меня убьет».
«Ниночка, – Вера садится рядом с ней на краешек кровати и берет ее за руку, – ты родилась двадцатого июня сорок пятого года. В Белграде. В эту самую ночь к нам случайно приехали приятели из моего города Чаковца, они были коммунистами, как и мы, и когда почти началась война со Сталиным, всех, кто был коммунистом и за Сталина, сразу послали на передовую, чтобы они своими телами обнаруживали мины. И тогда ночью, когда замерз Днепр, все сбежали».
«Представляешь, Гили? – хохочет Нина, открывши рот. – Я ее спрашиваю про то, как родилась, а в ответ получаю Днепр, да еще и замерзший».
«Нет-нет, – протестует Вера, – ты сейчас услышишь почему: в сорок пятом приятели приехали с бригадой из России, на войну с немцами. А вечером к нам домой пришел наш близкий друг, Пишта Фишер, пришел у нас переночевать, и он дико уставший, а я ношусь по дому со схватками, мешаю ему спать. Этот бедняга Пишта Фишер пришел, чтобы хоть одну ночь выспаться, а тут я со своими родами».
«Вот подлянка!» – до слез хохочет Нина. Я тоже умираю со смеху. Кошмар, кошмар!
«Смейтесь-смейтесь, – брюзжит Вера. – Роды были ужасные… Двенадцать часов! Мы, Бауэры, рожаем огромных детей. Гили единственная родилась крошкой, недоноском, но я была почти пять килограммов, когда мама меня рожала, и за всю жизнь прибавила только сорок два килограмма. И во время беременности я выглядела как чудовище. А ты, Нина, была шестидесяти сантиметров, гигантесса! И такой была красивой малышкой, смотрела на меня открытыми глазками, будто уже хочешь со мной поговорить…»
Вера круговыми движениями ласкает Нинины волосы, разглаживает ей лицо. «Уже когда ты родилась, у тебя были такие вот кудряшки, да еще и в Милоша. Как персик».
Я возвращаюсь к окну и открываю его. Все еще темно. Но море поспокойнее. На волнорезе, возле маленькой лодочки немолодые женщина с мужчиной танцуют без музыки, при свете фонаря, висящего над причалом. Странный танец, эротический, с координированными движениями, они то сходятся, то расходятся, и руки их то вытянуты, то снова опускаются. Я дико истосковалась.
За моей спиной Нина лежит в кровати и лепечет: «Расскажи еще про нас, про меня и про Милоша».
«Он тебя тренировал, помнишь?»
«Ничего не помню».
«Все время проводил, как бы это сказать, испытания. Учил тебя, как находить улицы в городе, проверять по карте, держать компас, быть самостоятельной. Быть как партизанка в твоем городе. С самого твоего раннего возраста говорил тебе: «А теперь сходи к Йованке, она тут недалеко, пару улиц пройти, и передай ей эту бумажку».