С тех пор как надзирательница оставила ее на утесе, прошло часа два или три. Или час. Поди знай. Может, тебя вообще забыли. Она снова говорит вслух. Обязана услышать человеческий голос. «Почему ты обязана стоять? Что это за работа – не двигаться, просто быть? Это наказание? Что они с тобой здесь делают?» И тут, когда ноги под ней почти уже подогнулись, – шаги. Легкие и быстрые, постукивающие по каменистой тропе. Надзирательница. Не та, что утром. Судя по звукам, помоложе.
«Подвинься, бандитка, товарищ Тито дарит тебе обеденный перерыв и сортир».
Сильной рукой хватает ее за локоть, тащит к себе. Они идут. Нужно ставить одну ногу впереди другой. Ей суют в руку фляжку. И грубую ржавую жестяную тарелку. Вера чувствует носом кусок хлеба, картошку и что-то еще. Помидор? Такое возможно – помидор? Видимо, в стране какой-то праздник. Что у нас за месяц? Сухой рот наполняется слюной. В голове туман. Помидор она не пробовала уже больше года. Нельзя начинать есть. Надзирательница пропевает песню любви к Иосипу Броз Тито. Вера сильно кусает щеки изнутри. Способ сдержаться. Иногда в столовой надзирательницы заставляют их голодать почти полчаса. Стоят и распевают перед ними эти песни, сами себя распаляют.
«Скажи, шкура, ты правда ничего не видишь?»
«Да, начальница».
«Врунья, вонючая бандитка».
«Да, начальница».
«Но чего тебе врать-то? Товарищ Тито вралей не любит».
Быстрая тень скользит туда-сюда над открытыми глазами. Эта тень ей знакома: так надзирательница проверяет, действительно ли она не видит.
«Эй!» – лает надзирательница ей в лицо. Это тоже знакомо. И кулак в скулу. Не плакать. Вера здесь не проживает. Запах помидорки сводит с ума. Вот-вот ей разрешат, и придет великая радость.
«Такая сюда поступила или тут обзавелась?»
«Что тут, начальница?»
«Ослепла».
«Поступила здоровая».
«Дай тебе бог не выйти отсюда живой, аминь! – ржет та. – У тебя пять минут, лопай, товарищ Тито желает тебе приятного аппетита».
Утренняя надзирательница сказала, что десять. Главное, что ей уже позволено есть. Первым делом Вера обеими руками запихивает в рот помидорку. Здесь вишенку не оставляют на закуску. Облизывает и обсасывает. Помидорка мягкая и переспелая, с гнильцой, но кругленькая и сочная, вкусная. От потрясения в кишках переворот. «Может, есть чуточку бумаги, начальница?»
«Ну а как же, только попроси. Розовая с рисунком, как на заказ для вашей жопы, ваше королевское величество!»
Вера щупает все вокруг. Трогает валуны. Ставит жестяную тарелку на землю. Отползает от нее на четвереньках. Помнит, что нужно взять фляжку. Пытается заучить количество шагов и направление. Встает на колени, скукоживается, знает, что та на нее смотрит. Когда-то даже представить себе такое было невозможно.
На секунду она застопорилась. Что важнее: попить или пописать? Запах мочи острый, сконцентрированный, и от него слегка кружится голова. Во фляжке, может, три глотка. Вода кончается гораздо раньше жажды. Слава богу, запоров у нее нет. Тут есть женщины, которые с ума сходят, потому что им отводят время по минутам. Она подтирается рукой, а руку чистит о валун. На этом острове почти нет земли. Ветры оставляют скалы голыми. Даже травинки здесь не найдешь. Вера ползет назад к тарелке. Тарелку ей подвигают носком ботинка. Кортофелина недоваренная, но большая. Она быстро ее жует. Сколько времени у нее осталось? Повариха Мими, бывало, готовила для маленькой Веры «расторанта кромпир», картошку как в ресторане. От одного названия слюнки текут. Она закрывает глаза и ест картошку, сваренную в кожурке, перетертую в пюре, пожаренную в желтом масле и посыпанную сверху хрустящим жареным лучком. Но картофелина, что у нее во рту, издает звуки яблока. Кто сказал, что у нее нет воображения? Она жует картошку и видит перед собой дивные картинки, дом ее детства, и в нем – кухня. На полках – варенья и компоты, груши, сливы, вишня, их вскипятили в воде и закатали в большие банки, для консервирования. И томатный сок, который варили, пока он не закипит, а потом осторожно заливали в бутылки. Она жует с пагубным пристрастием. Она алхимик. Превращает картошку в красные жареные перцы, приправленные оливковым маслом с лимоном и чесноком. В огурчики с укропом, которые замаринованы на солнышке. В колбасы, копченные во дворе. Она улыбается с полным ртом. Ест дичь, которую мариновали в пикантном соусе целую неделю, ни минутой меньше, чтобы выветрить запахи леса, что в ней. Дикарство, что в ней… Голова идет кругом от этих запахов. Нет надзирательницы. Нет блох. Нет мертвых глаз, которые видят только черное и белые мерцания. Нет комнаты в Белграде с двумя дверьми и тремя полковниками в униформах, которые ей говорят: «Для того, чтобы решить, у вас три минуты». Осталось две. Осталась одна. Нет мысли, которая оставляет в мозгу ожог от безумной ошибки величиной в целую жизнь.
«Но я еще не попила, начальница. Во фляжке было мало воды».
«Не мое дело».
И ее снова перемещают. Чуть вправо. Назад и влево. Шаг внутрь, два шага назад. И эта надзирательница тоже недовольна. «Пошевеливай жопой, шкура. Здесь вот и стой!» Марионетка, но что это за спектакль?
«С этой минуты и пока за тобой снова не придут, ты не шевелишься, ясно? Даже не дышишь!»
«Ага».
Ошибка. Пощечина, за ней плевок. По руке катится слюна. Обильная.
«Да, начальница, извиняюсь».
«А что я сказала?»
«Не шевелиться и не дышать, начальница». Солнце выжаривает мозги в бритом черепе. Там, в мозгах, есть участки, которые булькают, как кипящая вода. Но есть и одна клеточка, благодаря которой она вдруг становится настороженной и острой, партизанкой, лесным зверем, который ничего не пропустит: то, как втягивала воду надзирательница перед тем, как в нее плюнуть. Она уловила, как вода заполнила ее рот, прежде чем она плюнула в Веру.
«Когда зайдет солнце, одна за тобой придет и спустит обратно в барак».
«Да, начальница». Слюна надзирательницы ползет по локтевой впадине, но надзирательница не торопится. «Скажи мне вот что, так, от чистого сердца: ты с твоими подружками и правда задумали привести на нас Сталина, чтобы победить товарища Тито?»
«Да, начальница». Хоть бы уже испарилась. Когда Вера работала на болотах, они пили там загрязненную воду. Женщины стояли в воде целыми днями, отправляли в нее все нужды, а потом ее пили. Жажда побеждала страх перед тифом. Плевок надзирательницы медленно ползет по Вериной руке. Она чувствует, как он скатывается, сперва прохладный, потом разогревается, медленно просыхает. Испаряется.
А надзирательница как раз начала любопытничать: «Так как же тебя не прибили на месте, ну-ка скажи? Как это тебя пожалели? Была лоханкой кого-то наверху?»
«Нет, начальница».
«Таким продажным шкурам, как ты, положено сдохнуть».
«Да, начальница». Да катись ты уже к дьяволу, ну пожалуйста, пусть свершится чудо!
«Это то, что я всю дорогу говорю. У товарища Тито слишком доброе сердце, если он таких сук, как ты, оставляет в живых».
«Да, начальница».
«Отравляют нам воздух нашей родины».
«Верно, начальница».
«Запомнила: с места не сходить, не дышать».
«Да, начальница».
Шаги. Тишина. Видимо, убралась. А если и нет, все кончено. Язык шарит по руке. Дотягивается до самой локтевой впадины. Ничего. Высохло и испарилось. Кожа сухая и соленая.
Сразу после заката приходит надзирательница, чтобы забрать ее обратно в барак. Вера с трудом держится на ногах. Женщины в бараке глядят на нее с любопытством. Хотят узнать, куда ее уводили, что она целый день делала. Они знают, что говорить ей запрещено. Среди них есть стукачки и есть тюремщицы, переодетые в заключенных, и есть провокаторши, которые являются сотрудницами УДБА, и у них есть стол у «хозяина» в Белграде.
Вечером женщины ее окружают, будто случайно ее касаются. Шепчут, только обмолвись словом, там тяжелее или легче, чем с валунами? Есть ли нормальные передышки? Одна ли она там? Видит ли там – то есть слышит ли мужиков, которые работают на каменоломне, в другом конце острова? Или хотя бы чувствует ли принесенный по ветру запах их пота? Она не отвечает. Выпивает четыре чашки воды, падает на койку и спит. Пока не приходят ее будить, еще до рассвета.
Ее снова ведут, одну ее из всего барака, и снова ставят ту же пьесу. «Стой так, нет, так, сдвинься сюда, выпрямись, подними руки, опусти руки, раздвинь ноги, сдвинь обратно, теперь не шевелись, поняла меня?» – «Да, начальница». Ты не шевелишься, пока кто-то не придет и не поставит тебя снова. И снова вынимается пробка из фляжки, и Верины губы раскрываются, как губы новорожденного, и вода выплескивается на землю, прямо к ее ногам, и запах влажной земли и искринки капель на ее руке, и все они испаряются прежде, чем она успевает слизнуть их языком.
В следующие часы, в следующие дни она то и дело слышит издалека, с моря шум мотора. Лодка или корабль проплывает мимо острова по дороге к суше или к одному из островов отдыха, что расположены по соседству. Возможно, загорающие на палубе люди замечают новую крошечную фигурку, которая стоит руки по швам на вершине лысой горы. Небось решают, что это скульптура, которую там поставили. И может быть, начальница Марья ставит ее там специально, чтобы люди с лодок ее заметили и решили, что она какой-то символ, вот только чего, что она символизирует? Маленькая женская фигурка. Издали она наверняка выглядит как мальчик или девочка.
И вдруг ее пронзает мысль: она монумент. Памятник Нине. Ее здесь установили в честь Нины. Потому что Нина выброшена на улицу. И так вот каждый, кто проплывет на своей роскошной яхте, увидит и узнает, что за наказание ждет такого человека, как она, Вера. Женщина, которая слишком сильно любила.
Спустя два часа, в четверть пятого утра я просыпаюсь с тяжестью в груди, волны паники прокатываются по всему телу. Я лежу и жду, когда успокоится пульс. В течение нескольких минут я – добыча для всевозможных мыслей и картин. Даже договор, который у меня с Меиром, – не предаваться плохим мыслям о себе до девяти утра, – даже он сейчас не действует.