«Что я? Я не призналась».
«Потому что не была».
«Именно так».
«И что случилось?»
«Послушай, Гили, я даже была готова подписать им, что я сталинистка и сам дьявол во плоти, но точно не то, что Милош сталинист и враг народа. Это – нет! Тут стоп!»
«Дай разобраться, из-за того, что ты не согласилась сказать, что Милош – предатель, только из-за этого они сослали тебя на Голи-Оток?»
«Да».
Если так, значит, я не ошиблась и мне не пригрезилось. Я лежала в реанимации без крови в венах, и она мне рассказала, может, решила, что я без сознания. Может, думала, что я вот-вот умру, и захотела раз в жизни облегчить душу.
И с тех пор я все годы знала, чувствовала и не смела ее спросить, правда ли это.
«До меня им вообще было меньше всего дела, – говорит она сейчас. – Им нужен был Милош. Он был им важен. И он во время Второй мировой войны был большим героем, он был командиром конницы Тито, и они хотели только того, чтобы его жена объявила во всеуслышание, что Новак Милош – предатель, поборник Сталина и враг Тито».
«А если бы ты сказала?»
«Что сказала?»
«Не знаю… Что он, допустим… поборник…»
«Гили!»
«Я только спрашиваю, бабушка. Допустим, ты бы…»
«Ни за что на свете! Никаких допустим! Мой муж предателем не был! Он был идеалистом! И человеком самым честным и чистым!»
«Да, ясно, это мы знаем…»
«Нет, не знаете! Никто не знает так, как я. Одна я во всем мире знала, что это за душа! И только я могу о нем говорить, и нет для него больше никого, Гили, и поэтому я не подпишу ничего, даже если меня кинут на Голи, и даже если меня убьют, и даже если возьмут Нину…»
Она замолкает. Глаза ее сверкают. Маленькая головка трясется от гнева.
«А допустим, бабушка, только допустим, что ты готова была сказать, что Милош – предатель… они бы и правда тебя отпустили?»
«Не знаю. Может быть да. Сказали, что да».
«И ты бы вернулась домой к Нине?»
«Может быть. Да. Но тогда Милош считался бы врагом…»
«Это мы знаем, но…»
«Что значит «мы», Гили? – Она смотрит на меня поверх своих очков. – Здесь тоже идет допрос?»
«Нет, здесь только мы с Рафи, хотим узнать. Давай вернемся еще на шаг назад, бабушка».
Сейчас даже слово «бабушка» режет мне слух.
«Спрашивай. – Она вытаскивает свое круглое зеркальце и приводит себя в порядок. – Ну давай, спрашивай».
«Я спрашиваю еще раз, потому что обязана понять. Ты не согласилась сказать, что Милош – предатель, и поэтому они бросили тебя на остров?»
«А какой у меня был выход?»
Я гляжу на нее в отчаянии.
«Рафи, – она обращается к нему, но глаза глядят на меня. – Ты мне обещаешь, да?»
«Обещаю что?»
«Что то, что я здесь рассказываю, ни в коем случае не будет в том фильме, который хочет Нина».
Рафи молчит. Его сиротская преданность в смятении. Я пронзаю его взглядом, но и Вера – мастерица по части взглядопронзаний.
«Послушай, – выкручивается он, – по-моему, нам стоит хоть раз привести этот материал в порядок, чтобы он был четким и полным».
«Так ты мне не обещаешь?»
«Я предлагаю сейчас не решать».
Ее руки впиваются в ручки кресла.
«Хочешь продолжать?» – спрашивает Рафи.
«Я уже не знаю, чего я хочу и чего не хочу».
«Интересная реакция», – отмечаю я для себя.
«Тогда давай. – Я наклоняюсь к ней и медленно глажу ей руку – наша семейная рэйки[40]. – Скажи мне, что точно они тебе сказали».
«Сейчас это так важно? Сказали!»
«Да, это важно. Это важнее всего».
«Ну так спрашивай».
«Что случилось в той комнате?»
«Что там было? Давай поглядим… Было, что он, высокий офицер с лысиной, мне сказал, и я помню каждое его слово: «Мы говорим с вами начистоту, госпожа. Так как сам ваш муж на допросах не произнес ни слова, ни в чем не сознался, значит, за ним никакой вины нет, и вы можете потребовать его пенсию для себя и для дочери, но это лишь в том случае, что вы нам подписываете бумаги».
Я в ответ: «Вы хотите, чтобы я вместо него сказала, что он – предатель?» Он говорит: «Да». И я говорю: «И что будет еще?» Он: «Ничего. Только то, что завтра в «Борбе» и еще двух-трех газетах появятся статьи, что Вера Новак отказалась от врага народа, от предателя Милоша Новака».
«И они видят, что я молчу, и полковник из адвокатуры говорит: «Новак Вера, здесь, в этой комнате, имеются две двери. Одна, та, что слева, – на свободу, вы идете домой к своей дочери. А другая, та, что справа, – в концлагерь на Голи-Оток, на много лет, на каторжные работы. Для решения у вас три минуты».
А я… мой мозг мертв. Все тело неживое. Уколи меня иголкой, Гили, и я не почувствую. Умер Милош. Умерла моя большая любовь. Чего мне еще хотеть?»
Она ищет в сумочке сигарету. Вытаскивает мятую пачку «Европы». Я уже многие годы не видела, чтобы она курила. Я думаю о маленькой Нине. Которая в тот утренний час, наверное, уже пришла к Йованке.
«И тогда полковник медицинской службы говорит: «Может быть, вы не поняли. Может быть, вы хотите попить воды и подумать получше?»
«Ничего я не хочу, только умереть». Ей не удается зажечь сигарету, и я ей помогаю.
«Послушайте, Новак, еще раз говорю: мы играем с открытыми картами. Из оборонных соображений мы не хотим афишировать тот факт, что он умер у нас. Его похоронят в анонимной могиле. Когда вы поставите свою подпись, вы возьмете дочь и уедете с ней в другой город. Вам нужно просто черкануть здесь, на бумаге, маленькую закорюку, и после этого вы будете про это молчать всю вашу жизнь. Даже собственной дочери не скажете ничего. Итак, у вас на раздумья две минуты».
«Да подпиши же наконец!» – вдруг слышу я себя, как рычу голосом призрака. Рафаэль испугался, но Вера так погружена в свой рассказ, что, видимо, меня не услышала.
«Я им сказала: «Мне не нужны ни две минуты, ни полминуты. Я от своего мужа не отрекаюсь. Мой муж, я его любила больше жизни. Мой муж никогда не был врагом народа. Делайте, что считаете нужным». Она стряхивает пепел на закрытую пачку сигарет.
«И тогда второй полковник, невысокий, сказал: «Коли так, вы уже завтра уплываете на корабле на Голи-Оток. Вам известно, что такое Голи-Оток?»
«Известно».
И он сказал: «Нина, ваша дочка, остается на улице».
«Это ваше решение», – сказала я.
А он: «Нет, решение только ваше».
Я ему сказала: «Я очень вас прошу, добрые люди, Нина никак с этим не связана, Нина может пойти к моей сестре Мире, или к моей сестре Рози, или к моей подруге Йованке. Ее не обязательно выбрасывать на улицу».
И полковник повторил: «Выслушай меня внимательно, женщина. Ты отправляешься на Голи-Оток, на каторгу, а Нина, твоя маленькая и хорошенькая дочка, останется на улице, и даю тебе слово, улица есть улица».
Вера кладет руку себе на грудь.
«Бабушка, хочешь, мы передохнем?»
«Нет, я хочу досказать».
В процессе моей далеко не блестящей карьеры я работала и в качестве исследовательницы материала для довольно большого количества документальных фильмов. Я снова и снова видела интервьюируемых, как они стоят перед этой дилеммой: открыть ли им темную тайну своей жизни или навек сокрыться во лжи. Поразительно, как много было таких, что решили открыть свою тайну, – в основном людей на предсмертном одре, – только потому, что они чувствовали: в каком-то месте мира правда должна сохраниться.
«Что ты хотела спросить, Гили?» – говорит Вера.
Я собираю все силы, которых у меня нет. «Скажи, бабушка, что значит «останется на улице»?»
«Не знаю».
«Ну все-таки, попытайся сказать».
«Я не знаю».
Я пробую в другом направлении: «Ты сказала, что попросила их не вмешивать в эти дела Нину?»
«Верно».
«Ты не думаешь, что, скажем, может, должна была попросить понастойчивей?»
«Я попросила, насколько смогла, это наибольшее, что я смогла».
«Да, но, может, если бы ты еще капельку…»
«Умолять я не умею».
Она сжимает губы. Отводит от меня глаза.
«Прости, пожалуйста, бабушка, но я обязана спросить. Ты когда-нибудь слышала про девочек, которых УДБА выбросила на улицу?»
«Нет».
«Ни об одной?»
«Не знаю. Может, что-то говорили про одну или про двух. Может, все это слухи. Это было время слухов».
«И что с ними случилось?»
«Не знаю».
«А что говорили слухи?»
«Не слышала».
«Бабушка…»
«Может, я продолжу?» Она почти кричит. Ее губы дрожат, она уже не ждет разрешения, и вдруг до меня доходит, как ей важно рассказать эту историю – пусть хоть раз прозвучит и станет известна всем на свете.
И именно потому, что сейчас все столь обнаженно и открыто, я чувствую, что совершается гигантская ошибка: почему мы снимаем эту беседу за Нининой спиной? Почему даже сейчас, за минуту до того, как мы вступим на этот остров, чтобы наконец чуть-чуть очиститься от того, что, блин, измазало в грязи уже три поколения нашей семьи, – что мы вместо этого делаем? Что мы ей делаем?
«И они мне сказали: «Новак Вера, хорошенько подумай еще раз. У тебя есть минута на раздумья». И я снова сказала: «Даже секунды не нужно».
И полковник медицинской службы сказал: «Вы мертвого мужчину предпочли живой девочке? Что вы за мать? Что вы за женщина? Что вы за человек?»
И я ему сказала: «Я уже не мать, я не женщина, я не человек. Я ноль. Мать, и женщина, и человек Новак Вера умерла. Вы убили причину ими быть. Ничего я вам не подпишу. Делайте что хотите».
«Подпиши им!» – снова, не владея собой, рычу я. На сей раз Вера меня услышала. Она откинулась в кресле и впилась в меня долгим и мрачным взглядом. Кивает с горечью и разочарованием, будто обнаружила, что под всеми моими чистоплюйскими слоями в моей крови течет предательство. Будто всегда она знала, что в решающую минуту я ее сдам.
А я вспоминаю про то, что она мне сказала, когда я была подростком: «Не позволь им исказить мою историю, обернув ее против меня».
Эта минута…