Хозяин суденышка включает новую сирену, длинную и угрожающую. Вера возле меня нервничает. Ее рука нащупывает мою руку и хватается за нее. Ветер совсем обезумел, и Верины губы посинели. Я протираю пальцем стеклышки ее очков. Тяну-толкаю ее против ветра в ближайший барак. Все окна разбиты, и стены рассыпались по кускам, но есть хотя бы полкрыши. Я усаживаю ее в уголке, между двух стен, будто так она более защищена. «Господи, – думаю я. – Как это мы притащили девяностолетнюю старуху в такое место?» Снаружи, на берегу, Нина ухватилась обеими руками за рубашку моего папы. Ветер доносит до меня крики. «Скажи, чего мне ждать от этой жизни?» Мой папа качает своей бычьей головой. В подобные минуты у него этакое сжатое, поросшее мехом рычание. Нет, нет и нет!
«Возьми камень, Рафи, я освобождаю тебя от всего. Если ты и вправду меня любишь, возьми большой камень и ударь меня по голове». Он жмет всей своей массой на железяку. Она кричит и обеими руками царапает ему лицо.
Он встал с нее и снова побежал к полю с валунами. Она изгибается всем телом, чтобы за ним наблюдать. Я выхожу из барака ему навстречу. Дикий порыв ветра почти сбивает меня с ног. И новый порыв. Она, Нина, пришла умереть здесь, в этом месте, где прожила всю свою жизнь. Она пришла, чтобы сплестись со своей смертью, которая поджидает ее здесь с тех пор, как ей исполнилось шесть с половиной лет. С тех пор, как ее бросили и предали. Рафи машет мне руками и кричит, чтобы бежала к причалу. Я жестом показываю, что суденышко уже отплыло. Он орет: «Сейчас!» Я не понимаю почему, но он в этот момент владеет силой, которая передвигает вещи. По пути я заглядываю в барак. Вера сидит на земле точно в той же позе, в которой я ее оставила. Взгляд остекленевший. Выглядит как некое существо, что-то среднее между человеком и птицей. Рафи рычит, чтобы я спешила. Я бегу. Вспоминаю, что на съемочной площадке он был как сама стихия. Актеры были как куклы в его руках, и им это не нравилось, они против него восставали. И из-за этого тоже все рухнуло. Я шарю под всеми слоями одежек и в кармане кофты нахожу его спрей изосорбида динитрата от стенокардии и аспирин, который нужно рассасывать. Я бегу, взбираюсь на какой-то холмик. С него я вижу удаляющееся суденышко. Черная точка на сером горизонте. Я фотографирую своим смартфоном, но ничего, конечно, не видно. Глупость, что не взяла у Рафи камеру. Со своей точки наблюдения я вижу и Рафи, который бегом возвращается к Нине с другой железякой, которая, как мне отсюда видится, вроде помассивней. Он снова укрывает ее своей курткой. «Чтобы ты, зайка, себе попку не простудила», – уж точно шепчет он ей. И она в ярости его бьет. Может быть, надеялась, что мы и правда смылись и ее бросили – к чему ей не привыкать. Он с ней говорит. Гладит ей волосы, а я продолжаю их фотографировать своим смартфоном. На таком расстоянии ничего не выходит. Но я не способна это бросить, это фильм моей жизни.
Я спускаюсь со своей точки обзора и мчусь вниз, на якорную стоянку. Рафи был прав. На деревянном мосту, на самой верхней ступеньке – большой пакет, оранжевый, блестящий, завернутый в матовый нейлон, и на нем красный крест и еще какой-то знак, видимо, хорватской береговой охраны. Для своих габаритов пакет на удивление легкий. Я машу двумя руками – благодарю хозяина суденышка, но он, конечно, уже далеко и не видит. Я бегу обратно в барак, где Вера. Разрываю нейлон и открываю пакет. Из пакета я вытаскиваю большое одеяло и плотно-плотно укутываю Веру со всех сторон. И помню, что у меня тут же пронеслась мысль: я и младенца сумею запеленать. И сумею о нем позаботиться. И с ним останусь. Что бы ни случилось. У меня полно недостатков, но я не из тех, кто бросает, и не из тех, кто предает. «Сходи посмотри, что там с ними», – говорит мне Вера, и я бегу. На берегу Нина гладит обеими руками лицо моего папы, приводит в порядок его бороду, которая вся взвихрилась на ветру. Он что-то говорит, она смеется. Она снова пытается вытащить свою ногу, но ничего не получается, и я начинаю тревожиться. Что будет, если ей и правда не удастся выбраться? Я недалеко от них, но они так заняты друг другом, что меня не видят. С моего места это выглядит так, будто остров смыкает на ней свои клыки. Еще минута, и начнет ее пожирать… Я хочу подойти и забрать у Рафи, из его рюкзака камеру, чтобы их заснять. Это сильные мгновения, и я не вправе встревать в эту их близость. Мой отец борется с драконом: он деликатно подсовывает железяку под ее стопу и надавливает на нее с осторожностью. Вчера в гостинице я на минутку взяла в руку эту ее тонкую стопу. Нина снова перехватывает его взгляд. «Рафи, милый мой, бедный мой, – говорит ее лицо. – Как бы здорово, если бы я могла освободить тебя от этого. От меня самой». – «Если кто сейчас и застрял, так это ты». Обеими руками она притягивает к себе его лицо. Они целуются. Они безразличны к дождю, и к ветрам, и к серому морю. У меня не хватает слов, чтобы описать красоту этого мгновения.
И тут внезапно что-то срабатывает. Валун, лежащий на Нининой стопе, чуть поддался. Рафи давит мелкими движениями. Поразительно, какую деликатность проявляет это грузное тело. Эти двое под проливным дождем сосредоточены лишь друг на друге. Они совершают точные движения вперед и назад, так что ее стопа помаленьку высвобождается, и вот уже она в его ладони, и он падает в сторону, на спину, лежит на валунах и хохочет над небом и дождем. И Нина хохочет вместе с ним. Есть полоски крови вдоль ее икры и на лодыжке, но ее это не волнует. Она натягивает брюки, обувает освобожденный ботинок, и вместе, обнявшиеся и промокшие, под курткой Рафи, как под зонтиком, они входят в барак и спешат к Вере, укутанной по самую шею в красное одеяло, новое и мягкое.
Рафина догадка сработала. Кроме набора для выживания от Красного Креста и береговой охраны Хорватии хозяин суденышка оставил нам еще несколько своих яблок, фонарь, а также свечи, спички и спальные мешки. Оставил даже ракетницу. Такая человечность и щедрость этого противного мужика, да еще здесь, в Голи, совершенно меня растрогали.
«Идите сюда, – говорит Вера Нине и мне с Рафи и поднимает края одеяла. – Залезайте, детки, на всех места хватит».
Полдевятого вечера. Мы сидим на бетонном полу, малость обалдевшие от того, что наделали, сидим, прислонясь к наименее сгнившей стене. Слева направо: Нина, Рафи, Вера (я – справа от Веры). Все закутаны в одеяло. Два из трех яблок мы уже съели, передавали их из рук в руки, изо рта в рот и сгрызли со всеми косточками. Дождь то стихает, то начинается вновь, как и все в Голи. Разумеется, мобильники не ловят сеть, а значит, и невозможно связаться с гостиницей и сообщить о том, что мы застряли на острове. Да и все равно в такую бурю никто не выйдет в море нас спасать. Впрочем, и нам не хочется, чтобы нас спасали.
«Наш самолет сейчас вылетает», – говорит Рафи. Вера проверяет, вернут ли нам хоть какую-то часть денег. «Но как же! – возмущается она, и голос уже на взводе, уже скандалит с этим идиотским бюрократом из «Хорватия-Эйр-Лайн». – Разве наша вина, что мы застряли на этом острове? Ведь какая непогода! Носа не высунуть!» Нина тут же вскипает: «А кто виноват, что мы решили выйти в море за минуту до шторма?» И Вера: «Разве это наша вина? Это форс-мажор!»
Эта парочка…
Картинка полета в Загреб: Вера, Рафаэль и Нина сидят в ряду, что за мной. Рафаэль посередке, с открытым ртом, храпит что есть мочи. Вера с Ниной тесно к нему прижимаются. Их головы у него на плечах. Глаза обеих пробудившиеся ото сна. Не полностью открыты. На четверть прикрыты веками. Видны только полоски белков. Честно говоря, страшноватое зрелище. Сделала кадры и сняла на видео.
Позже, в гостинице, я просмотрела свой фильм и кое-что для себя обнаружила: у них у обеих раз в несколько секунд глазное яблоко медленно опускается из-под века, выглядывает до половины на фоне белка и потом поднимается и снова исчезает за веком. Я не смогла сдержаться. А побежала с камерой в номер к Рафаэлю. «Эта парочка, – засмеялся он, – не позволяет себе закрыть глаза даже во сне».
Перед тем как я вышла из номера, он меня остановил: «Ну что, Гили, так вот я и выгляжу?» Я сказала, что в качестве компенсации ему дана красота внутренняя, разглядеть которую способны лишь отдельные избранники. Он бросил в меня подушку и прорычал: «Время человеку враг…»
Час и еще час. Солнце проходится по ее телу, как медленная струя огнемета. Голова, затылок, шея. Все пылает. Пот градом. Губы трескаются и кровоточат. Над ней туча мух. Блохи откормились ее кровью. Она не чешется. И их не прогоняет. Пусть допьют до конца. Это тело не ее. Ни оно, ни его боль. Она уже не человек, не зверь и вообще ничто. Со вчера, с тех пор, как Вера поняла, что она здесь делает, в ее органах и ее суставах все окаменело. Ноги-палки. Она ходит на них как на ходулях.
День и еще день, неделя, две недели. Еще до рассвета ее гонят на вершину горы. Есть надзирательницы, которым нравится, когда у нее руки по швам. Есть другие, которые требуют, чтобы стояла руки вверх. Иногда они раздвигают ей ноги, приказывают согнуться и голову вперед. В полдень она обнюхивает жестяную тарелку и не ест. Кишечник почти прекратил работать. После обеда ее переводят на другую сторону каменного круга, спиной к морю и к солнцу, которое медленно заходит, пылает до той самой минуты, когда уходит в море. Потом Вера стоит в отключке еще час или два, бесцельной штуковиной, пока кто-нибудь в лагере внизу не вспомнит, что нужно ее вернуть.
Там-сям встряска: дикое, строптивое сердцебиение. Почти всегда это известие о Нине: идет в школу, ранец на спине, прыгает среди опавших красных листьев. Возникают воспоминания, словечки, которые произнесла, «жемчужинки», те, что Милош записывал в особом блокноте, тоже конфискованном УДБА («Почему, когда меня подружка щекочет, мне смешно? А когда я саму себя щекочу, мне не смешно?»; «Правда, что даже самый плохой в мире человек раз в жизни сделает что-то хорошее? Правда, что даже самый лучший в мире человек раз в жизни сделает что-то плохое?»). Но даже эти жемчужинки воспоминаний становятся все более редкими, тонут в трясине ее существования.