ебе компанию. Теперь мои визиты становятся все короче и короче. Часто меня пугает вид родительской могилы, и иногда, когда я стою здесь, я боюсь, что я провалюсь вниз и земля поглотит меня».
«Как в кошмаре о расползающейся под вашими ногами земле».
«Фридрих, вы пугаете меня! Всего лишь несколько минут назад я вспомнил об этом самом сне».
«Может, это и есть сон про кладбище. В этом сне, насколько я помню, вы падаете на сорок футов вниз и приземляетесь на плиту — разве не так вы говорили?»
«Мраморную плиту! Могильный камень! — отозвался Брейер. — С надписью, которую я не мог прочитать. И есть кое-что еще, не думаю, что я говорил вам об этом. Этот молодой студент, мой друг, Зигмунд Фрейд, о котором я уже говорил вам, тот самый, кто однажды целый день проездил со мной по вызовам…»
«Да?..»
«Ну, сны — это его хобби. Он часто просит друзей рассказывать ему свои сны. Точные цифры или фразы из снов особенно интересуют его, и когда я описал ему свой кошмар, он выдвинул новую гипотезу относительно падения именно на сорок футов — ни больше ни меньше. Так как первый раз я видел этот сон накануне моего сорокалетия, он предположил, что сорок футов символизируют сорок лет!»
«Умно! — Ницше замедлил шаг и похлопал в ладоши. — Не футы, а годы! Головоломка этого сна начинает становиться понятной! По достижении сорокалетия вам начинает казаться, что вы проваливаетесь под землю и приземляетесь на мраморную плиту. Но плита — это конец или нет? Смерть ли это? Или же она олицетворяет конец падения — спасение?»
Не дожидаясь ответа Брейера, Ницше продолжал:
«И остается еще один вопрос: Берта, которую вы ищете, когда земля начинает разверзаться, какая это Берта? Молодая Берта, которая дарит иллюзию защищенности? Или мать, которая когда-то действительно оберегала вас и чье имя было выбито на плите? Или смешение двух женщин? Тем более они почти одногодки, — когда умерла ваша мать, она была немногим старше Берты!»
«Какая Берта? — Брейер потряс головой. — Как я могу ответить на этот вопрос? Только подумайте: несколько месяцев назад я думал, что лечение разговором может в конце концов стать точной наукой! Но как дать точный ответ на такие вопросы? Возможно, мерой правильности может служить сила как она есть: в ваших словах чувствуется сила, они трогают меня, создается ощущение их справедливости. Но можно ли верить чувствам? Религиозные фанатики по всему миру ощущают божественное присутствие. Должен ли я считать их чувства менее достоверными, нежели свои собственные?»
«Интересно, — задумался Ницше, — ближе ли сны к нашей истинной сущности, нежели к рациональному или чувствам?»
«Ваш интерес к снам удивляет меня, Фридрих. В обеих ваших книгах вы почти не затрагиваете эту тему. Я могу вспомнить только размышления на тему того, что в снах до сих пор присутствует психическая жизнь примитивного человека».
«Я считаю, что вся история человечества представлена в снах. Но сны зачаровывают меня только на расстоянии: к сожалению, я редко когда могу вспомнить свои собственные сны, — хотя не так давно я видел один сон совершенно отчетливо».
Мужчины шли молча, под их ногами шуршали листья и ветки. Расскажет ли Ницше о своем сне? Брейер уже понял, что чем меньше вопросов он задает, тем больше Ницше рассказывает сам. Лучше было помолчать.
Несколько минут спустя Ницше заговорил снова: «Он был короткий, и, как и в вашем сне, в нем присутствовали женщина и смерть. Мне снилось, что я в постели с женщиной и мы боролись. Кажется, мы тянули простыни в разные стороны. Как бы то ни было, через несколько минут я оказался туго запеленатым в простыни, причем так туго, что я не мог пошевелиться и начал задыхаться. Я проснулся в холодном поту, глотая воздух с криками: „Жить! Жить!“»
Брейер попытался помочь Ницше вспомнить сон подробнее, но тщетно. Сон вызывал у Ницше единственную ассоциацию: то, что он был замотан в простыни, напоминало ему египетскую процедуру бальзамирования. Он превратился в мумию.
«Меня поражает диаметральная противоположность наших снов, — сказал Брейер. — Мне снится женщина, спасающая меня от смерти, тогда как в вашем сне женщина становится орудием смерти!»
«Да, мой сон говорит именно об этом. И я думаю, что так оно и есть! Любить женщину значит ненавидеть жизнь!»
«Не понимаю вас, Фридрих. Вы опять говорите загадками».
«Я хочу сказать, что нельзя любить женщину, не закрывая глаза на уродство, скрытое под прекрасной кожей: кровь, вены, жир, слизь, фекалии — эти физиологические ужасы. Любящий должен вырвать свои глаза, отказаться от истины. А для меня жизнь без истины равноценна смерти!»
«Значит, в вашей жизни нет места любви? — глубоко вздохнул Брейер. — Хотя любовь и разрушает мою жизнь, мне жаль вас, друг мой».
«Я мечтаю о любви, которая будет чем-то большим, чем простое желание двух людей обладать друг другом. Однажды, не так давно, мне показалось, что я нашел ее. Но я ошибся».
«А что случилось?»
Брейеру показалось, что Ницше слегка качнул головой, и он не стал давить на него. Они так и шли в молчании дальше, пока Ницше не подытожил: «Я мечтаю о любви, в которой два человека разделяют страсть к совместному поиску высшей истины. Может, это не стоит называть любовью. Может, это называется дружбой».
Как их сегодняшний разговор отличался от всего, что было раньше! Брейер ощущал близость к Ницше, он хотел даже взять его под руку. Но он чувствовал и разочарование. В этом разговоре на ходу недоставало сжатой интенсивности. Когда возникал дискомфорт, было слишком легко спрятаться за стеной молчания и переключить внимание на облачка выдыхаемого воздуха и треск голых ветвей, дрожащих на ветру. Вдруг Брейер отстал. Ницше, обернувшись к нему, был удивлен, увидев, что его компаньон снял шляпу и склонился над совершенно обыкновенным на вид невысоким растением.
«Дигиталис, наперстянка, — пояснил Брейер. — Я видел как минимум сорок пациентов с сердечными болезнями, чья жизнь зависит от щедрости этого сорняка».
Визит на кладбище разбередил детские раны обоим мужчинам; ноги шагали, а память услужливо демонстрировала картины прошлого. Ницше рассказал сон, который видел в возрасте шести лет, через год после смерти отца.
«Я помню этот сон так же отчетливо, как если бы видел его вчера. Могила открывается, и мой отец, завернутый в саван, встает из нее, заходит в церковь и вскоре возвращается, держа в руках маленького ребенка. Земля снова закрывается над ними, на трещину наползает могильный камень.
Самое страшное заключалось в том, что вскоре после того, как мне приснился этот сон, мой младший брат заболел и в конвульсиях умер».
«Как страшно! — отозвался Брейер. — Как ужасно иметь такой дар предвидения! Чем вы можете это объяснить?»
«Я не могу. Долгое время все сверхъестественное пугало меня, и я действительно искренне молился. Однако последние несколько лет мне кажется, что этот сон не имел отношения к моему брату, что это за мной приходил отец, а во сне проявился мой страх смерти».
Двое мужчин чувствовали себя друг с другом так непринужденно, как никогда, и воспоминания продолжались. Брейер вспомнил, как ему приснилась какая-то трагедия в доме, где он жил раньше: его отец, беспомощный, стоял, покачиваясь, и молился, закутанный в бело-голубую молельную накидку. А Ницше рассказал кошмар, в котором он вошел в свою спальню и на своей кровати увидел умирающего старика, издающего предсмертные хрипы.
«Нам обоим слишком рано пришлось встретиться со смертью, — задумчиво сказал Брейер, — обоим пришлось пережить ужасную потерю в раннем возрасте. Что касается меня, мне кажется, что я так и не поправился. А вы расскажите о своей потере. Как это — жить без отца, без его защиты?»
«Без его защиты или без притеснения с его стороны? Была ли это потеря? Я не могу сказать наверняка. Или это была потеря для ребенка, но не для мужчины».
«А смысл?» — спросил Брейер.
«Смысл в том, что мне никогда не приходилось тащить на своей спине отца, я никогда не задыхался под грузом навязанных им мнений, никогда не должен был мириться с тем, что цель моей жизни — это удовлетворение его противоречивых амбиций. Его смерть могла быть и благословением, освобождением. Его прихоти никогда не были законом для меня. Я был предоставлен самому себе в поиске собственного пути, без необходимости вступать на уже проторенный путь. Подумайте над этим! Мог ли я, антихрист, изгонять лживые верования и искать новые истины под надзором отца-священника, корчащегося от боли с каждым новым моим достижением, отца, который бы расценил мои крестовые походы против иллюзий как нападение лично на него?»
«Но, — отозвался Брейер, — будь вы защищены тогда, когда вам было это необходимо, пришлось бы вам тогда быть антихристом?»
Ницше не ответил, а Брейер не стал настаивать. Он учился подстраиваться под ритм Ницше: любые расспросы на пути поиска истины были позволительны, даже приветствовались; но дополнительный нажим встречал сопротивление. Брейер вытащил часы, подарок отца. Пора было возвращаться к фиакру, где ждал Фишман. Теперь ветер дул им в спину и идти стало легче.
«Вы, наверное, честнее, чем я, — предположил Брейер. — Может, мнения моего отца давили на меня сильнее, чем мне казалось. Но все-таки в основном я очень тосковал по нему».
«О чем вы тосковали?»
Брейер вызвал в памяти образ своего отца и наблюдал за картинками, пробегавшими перед его глазами. Старик в ермолке, бормочущий молитву, прежде чем приступить к ужину — вареному картофелю с селедкой. В синагоге — он с улыбкой наблюдает за сыном, теребящим кисточки на его молельной накидке. Он не позволяет сыну отменять ход в шахматах: «Йозеф, я не могу позволить себе прививать тебе дурные привычки». Глубокий баритон его голоса, наполнявший дом пассажами, которые он исполнял молодым ученикам, готовящимся к посвящению во взрослую жизнь.
«Мне кажется, что больше всего мне недоставало его внимания. Он всегда был главным моим слушателем и даже в последние свои дни, когда он мало что понимал и страдал потерей памяти. Я всегда рассказывал ему о своих успехах, диагностических триумфах, исследовательских открытиях, даже о благотворительных пожертвованиях. Даже после смерти он остался моим слушателем. Долгие годы я представлял себе, что он смотрит через мое плечо, видит и одобряет мои достижения. Чем бледнее становился его образ, тем сильнее мне приходилось сражаться с мыслью о том, что все мои