–Что ты разбрасываешься направо и налево? Тратишь себя на всяких!
Упреков подруги Марта всерьез не принимала. Тут, как говорится, чья бы корова мычала… Сама Натка, конечно, была уверена в том, что тратит себя на редкое дарование и абсолютный талант. Она увивалась за молодым художником, с которым ее познакомили на каком-то вернисаже, смотрела ему в рот и так отчаянно хотела с ним переспать, что грех было не воспользоваться этим желанием. Но Натка не была бы Наткой, если бы позволила ему так легко отделаться. У нее были на этого «гения» далеко идущие планы, и не успел он оглянуться, как Натка уже жила в квартире с его мамой и по очереди с ней колдовала на кухне над беляшами, чебуреками и пирожками с капустой.
–Талант надо кормить,– говорила она Марте и улыбалась абсолютно счастливой улыбкой.
–А как же твой талант?
Марте резкие перемены в подруге не нравились. Натка совершенно забросила свою живопись и говорила теперь только о работах и планах своего художника: «У Володеньки новая выставка. Володенька едет на этюды. Володенька продал два полотна». Так и говорила: «полотна»,– хотя были это миниатюрки двадцать на тридцать сантиметров. Марта все ждала, когда же Натка очнется от наваждения, но наваждение звалось любовью, а ее не убивают даже самые сильные антибиотики. «Володенька» не был гением, даже художником хорошим он не был, но, к Мартиному огромному сожалению, не был он и настолько глуп, чтобы оставить такую девушку, как Натка. Они поженились, и какое-то время даже Марта пыталась верить в счастливое будущее этой пары. Вера, конечно, себя не оправдала. Непризнанный гений оказался посредственностью и быстро переквалифицировался в запойного алкоголика. А Натка? На Натке остались близнецы и парализованная свекровь. Мама ее к тому времени уже умерла, так что на помощь рассчитывать не приходилось. У Натки даже времени погоревать толком не было. Шикарную квартиру сдала, а деньги утекали рекой на раскрутку художника. Усиленная реклама плодов не приносила, хотя упрямая Натка продолжала вкладывать, не обращая внимания на бытовые неурядицы: комната в коммуналке – разве это дело после человеческих условий. Но пресловутое «с милым рай и в шалаше» работало довольно долго. Первые годы замужества Натка походила на слепую, глухую влюбленную дуру, не замечающую ничего вокруг. Иногда писала небольшие пейзажи, и, в отличие от «полотен» ее художника, они были нарасхват. Натка радовалась – муж ревновал. Натка писать перестала. А потом родила сыновей. Сначала было не так уж и плохо. Свекровь помогала, муж иногда делал близнецам козу, и сердце Натки трепетало: «Как талантливо он это делает!» Свекровь слегла быстро и неожиданно для всех, муж окончательно опустился неожиданно только для Натки. Она перевезла семью в свою трешку, которая уже через пару недель провоняла мочой, лекарствами и перегаром. Пьяный муж бранился, трезвый – плакал, дети орали благим матом круглыми сутками, свекровь смотрела сочувственно со своих грязных, мятых простыней, и было непонятно, кому именно она сочувствует. Натке надо было решать, как жить и что делать. Какая уж тут живопись? Какой талант? Прокормить бы себя и всю эту ораву, ответственность за которую она возложила на свои хрупкие плечи. И она отправилась рисовать, только не на холстах, а на ногтях. Как раз попала в струю. Индустрия маникюра шла вперед семимильными шагами, и оборотистая Натка очень быстро осваивала новые технологии и превращалась из неумехи в хорошего мастера. Места в хорошем салоне ей искать не пришлось. Ведь в нем давно работала лучшая подруга, которая и намеками, и прямым текстом говорила: «Решишься – приходи». Она пришла. Вдвоем им было уютнее заниматься не тем, о чем мечтали. Вдвоем как-то легче. По неустановленному правилу никогда не обсуждали кульбиты судьбы, но про себя каждая из них, конечно, вспоминала о той, прежней жизни, которой они жили много лет назад.
Тогда им было по двадцать. Одна собиралась стать певицей, другая – художником, и обе смотрели на мир сквозь очки с очень толстыми розовыми линзами. Разница была лишь в одном: Натка добровольно принесла себя в жертву чужому искусству, а с Мартой все получилось иначе. Проклятый дневник полностью перевернул ее жизнь. И зачем только полезла она не в свою душу? Кто просил ее вместе с елочными игрушками снимать с антресолей стопку старых тетрадей? И кто, интересно, просил их читать? Но что сделано, то сделано. Покинув Ритулю лишь с одной обидой в кармане, Марта осталась без средств к существованию. Натка выделила ей несколько метров за шкафом в коммунальной комнатенке художника, но больше ничем помочь не могла, да Марта и не рассчитывала. Наоборот, понимала – нельзя пользоваться такой добротой бесконечно. Нужна была работа. А хотела и любила она только петь. Однокурсники быстро надоумили поискать заработок в ресторане, и спустя какое-то время Марта уже скрашивала досуг людей, вкушающих французскую кухню. Она была почти счастлива: она пела любимый шансон, и иногда ее даже слушали. Она ошиблась. Ее не слушали. На нее смотрели. И однажды досмотрелись до того, что изнасиловали компанией из пяти малиновых пиджаков на задворках ресторана.
Из больницы Марта вышла через несколько месяцев, наглухо закрыв от всего мира и душу, и тело. Единственную лазейку оставила для пианистки, которая впервые с детских лет явилась к ней в реанимации. Очнувшись, Марта даже решила, что видела ангела или самого Бога в женском обличье. Но пианистка продолжала приходить по ночам. И вот уже не одна, а снова в компании маленькой девочки. Марта видела образы, пыталась разобрать видения. Ловила смутные ощущения того, что все это действительно было когда-то. Даже рассказала об этом подруге. Та загорелась:
–Надо сходить к гипнотизеру, и он вытащит все твое смутное на поверхность.
Марта не хотела, чтобы ее вытаскивали на поверхность. Она хотела остаться там, где чувствовала себя спокойно,– в мире воображаемом, далеком от жестокой действительности. Но Натка тормошила ее, знакомила с кем-то. И Марта даже куда-то ходила. И спустя годы даже ложилась с мужчинами в постель без неприязни, но и без полета, без желания, без крыльев. Ничего не хотелось: ни любить, ни петь. Консерваторию она не окончила, забрала документы. Не могла пойти туда, где знали, что произошло, не желала ни сочувственных взглядов, ни подбадривающих слов. Хотела только съехать от Натки и как-то существовать в своей отдельной скорлупе, которую не сможет разбить ни один молоток. Денег, накопленных от работы в ресторане, как раз хватило на курсы косметологов. Тогда еще было возможно войти в эту профессию, не имея медицинского образования. Марта так и сделала. Сначала непримечательный салон и угол за шкафом, только не у Натки, а у незнакомой бабульки. А значит, за деньги, а значит, практически свой. Мои три метра – что хочу, то и ворочу. Марта читала учебники по дерматологии и искала любую возможность повысить свою квалификацию. Лекции, семинары, обучающие программы… Она хваталась за все. И очень скоро паршивый салон превратился в салон получше, угол за шкафом в отдельную комнату, а потом и в квартиру. А в квартире уже можно было поставить свою кушетку и принимать клиенток на дому. Марта начала зарабатывать. К тому времени и государство каким-то образом вдруг одумалось и выделило-таки квартиру, что положена была ей по закону. И неважно, что ей уже не восемнадцать, а двадцать восемь. И бог с ним, что квартира не в Москве, а в Серпухове. Не в Таганроге, и ладно.
Марта умела трудиться. То ли музыка развила в ней усидчивость, то ли судьба, лишившая других интересов, направила всю ее молодую энергию в рабочее русло, но материальное положение Марты неожиданно оказалось довольно устойчивым. Ей было не на что тратить деньги. Развлечений душа не просила, заботиться было не о ком. Квартира превратилась в двушку в Москве, а потом Марта вспомнила о Париже. Вспомнила потому, что сцены, являвшиеся ей во сне, становились все реальнее. Вечера, которые она видела в незнакомом доме, походили на французский салон. А еще та малышка из сна, отчаянно картавя, пела на этом языке. И Марта пела, снова пела, опять пела. Наконец-то она пела и не чувствовала боли, страха и отчаяния. Не думала о том, что, если бы не пение, не было бы ни аборта, ни ресторана, ни малиновых пиджаков. И в этом, только в этом заключалась ее единственная, но такая важная для нее победа.
И что же? Рассказать обо всем этом Егору? Рассказать о том, что у нее не может быть детей, и поэтому, открыв ему записи Ритули, она ушла, не оставив адреса? Рассказать о том, что куча народа в консерватории знала и о койке за Наткиным шкафом, и о том, по какому адресу эта койка стоит? Рассказать, чтобы он понял: будь он понастойчивей, мог бы уберечь Марту от дальнейшей трагедии? Рассказать о том, что до сих пор мужчины представляются ей жителями других планет, с которыми можно дружить, встречаться, даже спать, но жить… Спасибо. Не надо. Рассказать все это? Да, Егор хотел услышать правду, но Марта была уверена в том, что такая правда ему совсем не нужна. В конце концов, они оба хотят одного и того же: душевного покоя. И сейчас в ее власти этот покой ему подарить. Марта беспечно улыбается и решается наконец ответить на поток его шутливых, но таких серьезных, проникающих прямо в душу вопросов. И начинает она с главного:
–Ты знаешь, тени прошлого меня не будоражат.– Откровенное вранье. Но кто отменял ложь во спасение?– Столько воды утекло с тех пор. Но я как-то зацепилась за корягу, и меня не смыло волной. Живу – не жалуюсь, прилично зарабатываю. А что касается пения… Ну, к сожалению, не все выпускники консерватории – об отсутствии диплома ему незачем знать – могут похвастаться устройством по специальности. Видимо, давным-давно материальное во мне пересилило духовное. Не смогла дождаться своего часа.
–Может быть, этот твой?– Егор погрустнел. Ему бы хотелось услышать другую, еще более счастливую версию Мартиной жизни. Но и эта по сравнению с правдой выглядит вполне беззаботной. Так что нечего грустить. К тому же на его вопрос есть очевидный ответ, и Марта дает его: