С ангелами так нельзя. Нельзя поступить с ними так Же, как с этой неизвестной кошкой: все узнать — и пойти по своим делам. Ты должен будешь с этим жить. Дальше — жить с этим.
Вечером я сломала своих лебедей. Достала тихонько с полочки в шкафу, принесла домой и сломала. Внутри меня было тихо и грустно. Я знала: теперь мы не сможем играть с Егором в магнитики. Магнитики теперь нужны для другого. Для шкафчиков. Чтобы шкафчики снова стали закрываться. Я попросила дедушку пойти со мной утром в школу и починить дверцы — мою и Наташкину. Потому что у Наташки, я точно знала, никаких магнитиков нет. И Наташка не знает, где лежит отвертка. Наташкин папа знал, а Наташка не знает.
Когда мы с дедушкой на следующий день пришли в класс, там уже было полно народу: папа Егора, и Илюшкин брат, и еще папы Жорика, Веры, Насти. Даже Петин папа приехал, хотя ему это было очень трудно. Все чинили шкафчики. А мальчишки подавали отвертки и винтики, потому что привинчивать труднее, чем отвинчивать, и у них это плохо получалось, слишком медленно. А девочки просто смотрели или аккуратно складывали вещи — чтобы не вываливались.
Марсём появилась в классе, когда мужчины складывали инструменты и готовились расходиться. Егор собирал в коробку винтики.
— Это запасные, — сказал он вместо «здравствуйте» и показал Марсём несколько магнитных защёлок. — Если отлетит, можно приделать.
— Доброе утро, Маргарита Семеновна! — поздоровался Петин папа. — Работайте спокойно. Ангелы сегодня отдыхают.
Дневник Марсём
…Сегодня во время рабочего дня меня преследовала навязчивая мысль: «Убила бы!» Убила и развесила бы по фонарям: инициатора проекта — в центре, и двух сподвижников — по бокам. В назидание оставшемуся в живых детскому человечеству.
Вот как меня разозлили. И даже думать не хочется, что можно иначе. Без убийств.
Вот Корчак старался. Он придумал в своем интернате специальный орган — детский суд. Чтобы дети жаловались друг на друга в законном порядке и разбирались друг с другом по закону, а не посредством мордобоя. Большая часть корчаковского судебного кодекса кончается словами: «Простить, потому что виновный сам уже раскаивается в содеянном».
Но есть одна запись в его дневнике. Одно место, где он записал: порой мне кажется, надо ввести для детей уголовное наказание. Для некоторых.
В учебниках, конечно, про это не пишут. Чтобы не портить Корчаку посмертную славу. А Корчак, когда писал, об этом не думал — о том, что придется совершить подвиг и погибнуть в Треблинке. Что каждая оброненная им фраза, даже фраза из дневника, будет причислена к разряду святых истин. Он написал так в сердцах. Потому что его разозлили.
Он сидел в своем кабинете, в Доме сирот, и смотрел в окно. Кругом такое дерьмо — фашисты и полицаи, дети болеют, и нужно где-то добыть мешок гнилой картошки, чтобы они не умерли с голода. От всего этого пухнет голова. А во дворе Марыся и Янек строят из песка домик. Песок грязный, сероватого цвета. Откуда взяться чистому песку в Варшавском гетто в разгар войны? Марыся и Янек долго трудятся, прихлопывают песок ладошками, укрепляют камешками, чтобы стенки домика не обвалились. Им нет дела до полицаев и до фашистов. Пока есть песок и возможность строить домики.
А потом они уходят, ненадолго, чтобы съесть свою порцию гнилой картошки. Или зачем-нибудь еще.
В это время появляется еще один, имя которого вылетело у меня из головы. Совершенно вылетело. Он по-воровски оглядывается вокруг, а потом бежит туда, где Марыся и Янек строили домик, и топчет его каблуками. Одним каблуком, потом другим: вот так! Вот так! Без всякого смысла. Исключительно по злобе, чтобы навредить. А потом убегает, прячется. Марыся и Янек возвращаются и видят — домика больше нет. Только безобразная яма. Как на месте того дома, на который упала большая бомба. Там еще была лавка зеленщика. Они жили как раз напротив, пока мама и папа были живы. И потом они еще ходили туда — посмотреть на яму, пока Дом сирот не перевели в гетто.
Марыся и Янек решают: ничего! Еще можно все поправить — пока есть песок и возможность строить домики. И снова начинают копать, и прихлопывать, и укреплять стенки камушками. А наутро их домик опять окажется раздавленным. Потому что тот, чье имя я не запомнила, дождется вечера, придет и опять все сломает.
Корчак из окна это видит. Один раз, другой, третий. И в нем закипает негодование. Он думает про того, кто ломает: вот гадкое существо! Какой человек из него вырастет! На что он будет способен в будущем? А сейчас он тоже ест добытую с таким трудом гнилую картошку. И порции Янека и Марыси от этого меньше, гораздо меньше, чем могли бы быть. И почему только для детей не придумали серьезных наказаний? Для таких вот детей, с испорченным нутром? Он думает: была б моя воля — убил!
Но когда наступит минута, когда вроде бы его воля, когда нужно делать выбор, он спросит у конвойного офицера:
— А дети поедут?
И решит ехать вместе с детьми. С Янеком, с Марысей и с тем, кто ломал домики. В этот момент записанное в дневнике не будет иметь никакого значения…
Перерыла весь «Дневник» Корчака. Не могу найти это место — про Янека с Марысей. Про то, как злобный мальчишка топчет их домик каблуками. Сначала — одним, потом — другим. Сильно вдавливая песок ботинком, так, чтобы осталась вмятина.
Я что же — все придумала? Из-за каких-то дурацких шкафчиков?
Дурацкие-то они дурацкие, но ведь как мы им радовались!
Завезли в школу шкафчики, неизвестно зачем купленные. Начальство думает: не нужны эти шкафчики никому. Разве той демократке предложить? И предложили.
Я подумала: вот счастье-то привалило! Шкафчики! На каждого. Теперь, друзья мои, у каждого в классе будет свое местечко, свой тайничок.
А какую речь я на родительском собрании толкнула! Папы понабежали, с отвертками, с дрелями наперевес. Шкафчики ведь к нам не в виде шкафчиков приехали — в виде дощечек со штыречками. Но дырочки, куда эти штыречки вставлять, на фабрике сделать позабыли.
И мы эти дощечки три дня собирали — и в будни, и в выходные. Для чего? Чтобы юные кулибины магнитиками могли разжиться? Чтобы из шкафов дрессированные шапки выскакивали?
Хреновы победители драконов!..
Учительское счастье слегка напоминает счастье идиота.
Ну, и действительно: сначала со шкафчиков свинтили магнитики, и ты впал в истерику. Потом магнитики привинтили обратно, и ты готов прыгать до потолка. Разве не идиотизм? Кому из нормальных людей можно объяснить, от чего ты, собственно, прыгаешь?
Поэтому объясняю — исключительно для потомков: прыжки вызваны внезапным открытием: твои дети — вполне человеки! С явно выраженными признаками внутренней жизни. Ты решился доверить им свое тайное знание, и они тебя поняли!
Более того, вдруг понимаешь: никому, кроме них, ты бы эту тайну не смог открыть — с безумной надеждой, что это может исправить положение вещей. Где это видано — такое могущество слова?
Разве это не основание чувствовать себя счастливой?..
…Тайное знание? Возможно, для Йона это не было тайной. Ведь мне он об этом рассказал? Но, может быть, это был особый дар. Дар неслучившейся любви.
Мы познакомились в Швеции, в той школе, куда после конкурса послал меня умный и хитрый Зубов.
Собственно, никакой Швеции оттуда не было видно. Видны были лес и камни. Такие огромные валуны с сединами мха. Они обнаруживаются в самых неожиданных местах между соснами, будто напоминают, что люди — молокососы, хоть и воображают о себе невесть что.
Среди этих сосен и валунов стоит школьный поселок: деревянные бараки на фоне средневековых развалин. То ли остатки деревни после нашествия вражеских рыцарей, то ли поселение свободных мастеров, свергнувших власть феодала. В общем, ничего современного. Дровяное отопление, свечное освещение. Средневековые развалины — не настоящие. То есть настоящие, но не средневековые. В какой-то моменте поселке решили построить замок — для театральных занятий. И почти построили, но в процессе строительства он взял и сгорел. Кто-то, из-за привычки к свечному освещению, что-то не так включил или выключил. Поэтому случилось замыкание, и возник пожар. Я это рассказываю, чтобы дальше все было понятно.
Первый раз я увидела Йона на дорожке, которая отделяла цокольные домики от леса.
Было такое раннее серое утро, и я вышла пописать.
Только не надо дергаться. Это вам не любовный роман в стиле Джейн Остин, где барышни способны только на один физиологический акт — вздыхать. Ах, да! Иногда они еще плохо спят.
Но это — не ко мне. Я пока хорошо сплю.
И, когда надо, — писаю. Как любой нормальный человек. И нечего делать вид, будто для учительницы это недопустимо! Учительница — а такие желания! Низкие. Все что угодно, только не это!
Я не согласна. Я думаю, писать — вполне невинное занятие. В отличие от многого другого.
А в той шведской школе, между прочим, пописать было не так-то легко. Особенно — с учетом моего знания языка. Когда мы только приехали, я спросила: «Где здесь туалет?» И мне показали: в той части замка, которая не сгорела. Туалет и душ. Правда, в душе текла только холодная вода. Нагреватель тоже сгорел. У некоторых, по слухам, отсутствие горячей воды только разжигало стремление к чистоте. Но ко мне это не относилось. Вообще — ко всем нам, к русской делегации. Нас возили мыться куда-то в другое, более цивилизованное место. Два раза в неделю. Там тоже был туалет. Но посещать туалет два раза в неделю — это круто. Даже если ты такое особенное существо, как учитель.
Несгоревшая часть замка — с туалетом — располагалась довольно далеко от домика, где мы спали. В домике, как везде, было печное отопление и свечное освещение. А туалета — даже на улице — не просматривалось. Может, он где-нибудь и был, только замаскированный, но я же не могла ходить по поселку и все время спрашивать: скажите, не туалет ли это? Во-первых, я не могла составить такую сложную фразу — с частицей «ли». Во-вторых, я все-таки была гостьей из России. Нельзя было показаться слишком навязчивой — все время приставать к шведским учителям с одним и тем же вопросом — про туалет. Вопросы надо было разнообразить — об уроках спрашивать, о воспитании — из соображений поддержать престиж страны.