Когда отцветают травы — страница 5 из 18

— Тоже буду.

Яшка посмотрел на реку, на поля, как бы прощаясь со всем этим, что окружало его всё лето, потом неумело обхватил рукой Зойку за плечи и поцеловал. Зойка не сопротивлялась, а только вздохнула и опустила глаза.

— До свидания! — сказал он. — Пиши мне письма.

— И ты пиши.

Он взял чемодан и зашагал по тропинке на большак, ведущий к станции. Отойдя немного, обернулся. Зойка всё ещё стояла и смотрела ему вслед. Он помахал рукой и пошёл, больше не оглядываясь и всё ускоряя шаг.

ЗВЁЗДЫ В АВГУСТЕ

Шли затяжные дожди, и с уборкой в колхозе «Север» запоздали. Перезревшие хлеба намокли, комбайны вязли в рыхлом и мокром грунте.

И только в середине августа установилась вёдренная погода. По утрам травы и хлеба матово поблескивали от обильных рос, днем щедро палило солнце, а к ночи в ощутимо глубоком небе, как зёрна крупной пшеницы, высыпали яркие звёзды. Они голубовато мерцали. Ночи были наполнены неумолчным стрекотаньем кузнечиков и сонными вскриками дергачей.

Поля обсохли. День-деньской ползали по ним комбайны, двигались грузовики, подводы с бестарками. Убирали хлеб и конными косилками. Снопы свозили на ток, к молотилке, приводимой в действие трактором ХТЗ.

Когда спускались сумерки, на току зажигали электричество, и он жил напряженной жизнью до глубокой ночи.

Аннушка работала в эти дни в молотильной бригаде. Она подавала снопы на транспортер, разрезая серпом перевясла. К концу молотьбы у нее затекали руки, исколотые соломой, ныли плечи, пыль от половы набивалась в глаза, но, превозмогая усталость, Аннушка не подавала виду, что ей трудно.

На току работало человек пятнадцать — всё больше молодые парни и девушки, и с ними Аннушке было весело. Их задор и неистощимая энергия передавались ей, уже немолодой женщине.

В свои сорок пять лет Аннушка была здорова, вынослива и еще хороша собой. Ее тонкий, почти девичий стан был гибок, загорелые руки крепки, а на смуглом кареглазом лице почти не было морщин, если не считать одной, крепко врезавшейся между бровями. Она появилась девятнадцать лет назад, когда Аннушка получила с фронта письмо, внезапно сделавшее её солдатской вдовой. Потом морщинка углубилась еще больше.

Теперь уж как будто всё и забыто, и примирилась женщина с тем, что ее веселый и жизнелюбивый Алексей лег где-то на смоленской земле под гусеницами фашистского танка. Но как бы время ни затягивало душевную рану, она нет-нет, да и дает знать о себе. Иногда, в тоске и одиночестве, эта рана начинает ныть нестерпимо, и Аннушка идёт «на люди» — к соседям, поговорить о житейских делах, или в клуб — посмотреть кино, забыться.

Со временем грусть проходит. Жизнь властно бьётся в каждой клеточке здорового, сильного тела, пробуждает неясные желания, кипучую жажду труда.

Аннушка любила свою деревню — Ополье, привычную с детства работу, поля с берёзовыми перелесками, старую избу, где родилась и выросла, овинный дымок на заре, цвет черемух в июне и грибные леса в августе — всё то, к чему привязан сердцем русский человек.

Троих детей вырастила и воспитала Аннушка без мужа. Приходилось трудно — обуть, одеть, накормить, выучить — и все одной. Но теперь дети повзрослели. Скоро прибавится еще работник: старший сын учится в городе на курсах. К весне приедет домой и будет механиком-комбайнером.

«Да, вырос Петька, скоро вернётся, — думала Аннушка, стоя под звёздным небом у лихорадочно гремевшей молотилки. — Эх, был бы сейчас Алексей! Как бы хорошо зажили!» По утрам она подавала бы мужу свежее, хрустящее полотенце, выстиранное и выколоченное вальком на реке, кормила бы Алексея овсяными блинами со сметаной, земляникой, грибами… А вечерами, когда за избами прячется заря, она смотрела бы в окошко и слушала неторопливый разговор Алексея с мужиками, сумерничающими на лавочке, и в темноте видела бы, как искры от их самокруток летят мотыльками к сонной земле.

…А молотилка всё тарахтела, торопливо, взахлеб поглощая сухие снопы, всё куда-то спешила и не давала людям передышки. Рукоятка серпа в руке Аннушки стала горячей и потной, серп притупился, без конца врезаясь в сухую солому. И вдруг под яркими лампочками бригадир крикнул бодро, во всю силу своих здоровых легких:

— Ужина-а-а-ть!

Трактор чихнул и заглох. Остановились маховики, прекратили свой бесконечный бег брезентовый приводной ремень и лента транспортёра. На какую-то минуту воцарилась тишина. Отчетливо стало слышно, как шуршит солома и лошадь позади омёта встряхивает головой и звякает уздечкой.

Когда трактор перестал работать и электричество погасло, люди, выждав, пока глаза привыкнут к темноте, расположились на мешках с зерном, на соломе. Аннушка села поодаль, у трактора, на обрубок бревна и развязала узелок с шанежками и бутылкой молока. К ней неуверенно кто-то подошел. По голосу Аннушка узнала тракториста Андрея Василькова. От него пахло соляркой, машинным маслом и табаком. Тракторист постоял, приглядываясь в полумраке к лицу Аннушки и сказал:

— Добрый вечер, Анна Егоровна!

— Добрый вечер. Садитесь, — предложила она и чуть подвинулась, уступая место. — Всё работали, а поздороваться и некогда было.

Она устало и приветливо улыбнулась. В темноте он не разглядел этой улыбки, но почувствовал ее.

— Да, жаркое дело — уборка. Время такое, спешить надо. Хлеб сыплется, — отозвался Андрей. — Вот у нас, на Кубани, — он сел рядом, — комбайны управляются. А здесь их, видимо, маловато.

— Как сказать… Комбайнов хватило бы. И кабы не дожди, всё бы давно убрали.

Андрей стал шуршать газетой и что-то есть. У копны соломы с визгом и смехом возились девушки и парни. Весовщик Пётр Антипыч рассказывал какую-то побасенку: возле весов все грохнули хохотом.

Аннушке было хорошо от мягкой ночной прохлады, от желанной передышки и от того, что рядом сидит Андрей — такой спокойный, уравновешенный, внимательный.

— Умыться бы, — тракторист вздохнул. — Да воды нет. До реки далеко. Идти некогда.

— Придется потерпеть, пока кончим.

— Придется. А то бы искупался. Ночами вода теплая. Помню, бывало, как после смены в Кубань нырнешь! Хорошо. Зорька утренняя занимается… в темноте туман ползет, как дымок по низу… А речка у нас шустрая. Не зевай: утащит шут знает куда! — Андрей тихо рассмеялся и опять зашуршал газетой.

— Не страшно купаться ночью-то?

— А чего бояться! Своя река, родная!

— Вы там тоже трактористом были?

— Трактористом.

Аннушка вспомнила, как прошлой осенью появился в колхозе этот добрый на вид и молчаливый человек. Большой, сильный, но совсем одинокий и почему-то всегда грустный. Скажут ему: сделай дело — молча берется и делает. На людях — в клубе или на собрании — сидит молча где-нибудь в сторонке и всё дымит, дымит папиросой. Увидит на улице малыша — остановится, возьмет на руки, поерошит ему русые волосёнки огромной рукой и бережно поставит на землю. Малыш удивленно смотрит на него, задрав голову и не знает, улыбаться или плакать. На всякий случай улыбнется — и бежать, а Андрей долго глядит ему вслед… Аннушка удивилась, что сейчас молчун Андрей разговорился с нею.

Она поинтересовалась:

— А вы зачем сюда-то приехали? У вас ведь там лучше, места богаче.

Андрей долго молчал, потом сказал:

— На то есть причина. Видишь ли, Анна Егоровна, долго рассказывать, как это все получилось. Да и зачем?

— А вы рассказали бы. Может, горе какое? Поделитесь — легче станет.

— Всё с той войны, проклятой, — вздохнул Андрей. — До нее счастливым человеком был, а вернулся — счастья нет. Станицу разорили, хата моя сгорела. Семья погибла при бомбежке. Одна яблоня уцелела. Возле хаты росла, и на стволе у нее известки чуток сохранилось. Белила ту яблоньку Христина каждый год. Христина, Христина!.. И сынишка с ней погиб тоже Никифор…

Аннушка видела, как сгорбился Андрей и развернутая газета белела в его руках неподвижно и странно.

— Новым всё стало в станице. И хаты новые, и жизнь пошла по-новому. Горем долго не проживешь. Стал я работать в колхозе, на старом пепелище хатенку построил. Один в хате, конечно, не жилец: пусто, холодно, неуютно. Думаю, нашлась бы женщина чуток похожая на мою жену покойную, взял бы ее к себе. В сорок с гаком и при моем горе нельзя не думать о семье. Бобылём-то умирать не хочется!..

И жила там одна казачка. Ну, девушка — не девушка, как бы сказать, разведенная… Моложе меня. Приглянулась. Познакомился с ней. Гулять нам по ночам в поле, да на речке не пристало: возраст у меня не тот — люди смеяться будут. Выложил ей свою думку напрямик: так, мол, и так — давай поженимся, Нина, будь у меня хозяйкой в доме.

Она, конечно, сразу не согласилась, всё как будто присматривалась ко мне. Но через месяц мы все-таки устроили свадьбу.

Стали жить. Полюбил я, молодость вспомнил… Легче на сердце стало. Жил не то чтобы богато, но и не бедно. Покупал ей разное барахлишко — пальто там, платья шелковые. Старался её побаловать, во всем угодить.

А на втором году жизни увидел, что ошибся в ней.

Всё наряжается, да перед зеркалом крутится. Работать не хочет. «Андрей, — говорит, — неужели ты меня, молодую жену свою, не прокормишь?» «Как не прокормлю, — отвечаю. — Да ведь люди укоряют». «А ты живи, — говорит, — не для людей, а для себя». Ну, это уж мне вовсе не по душе — жить только для себя. Я привычный к коллективу, на фронте без друзей не мог и дома не могу. А в станице на меня коситься стали, потому что все при деле, а Нинка дома сидит. Не любили ее там.

Но молчу. Обижать не хочу. И зря. Скоро она сама меня обидела. Стала по вечерам из дому уходить на танцульки, на вечеринки. А я сижу в хате — куда ж мне на танцульки?

Ну, и это бы еще ничего: она ведь молода, повеселиться хочет. Да вот беда — уж и сплетни поползли по станице, что Нинка вольно себя ведёт. То с одним, то с другим. А я-то по простоте своей думал, что будет она доброй хозяйкой и не только женой, но и матерью. В душе-то у нее оказалась пустота…

Пробовал совесть пробудить, увещевал, говорил по-хорошему, а она только смеётся: «Брось, Андрей, неужто мне и сходить никуда нельзя?»