Когда пируют львы. И грянул гром — страница 13 из 94

Но это было еще не все. Он понимал, что в своих рассуждениях он не затрагивает своей главной проблемы. Руфь. Стоило только подумать о ней, как в груди поднималась волна безнадежного желания, любовного отчаяния – подобных чувств Шон еще никогда не испытывал. Он громко застонал, поднимая глаза к утренней звезде[55], бледнеющей на розовом горизонте в лучах поспевающего за ней солнца.

Некоторое время он барахтался в нежных волнах своей любви, вспоминая ее походку, кроткую безмятежность ее темных глаз, улыбку на ее губах, голос, которым она пела ему… пока его состояние не перешло в запредельную фазу, когда он начал задыхаться от нежности.

Вскочив на ноги, Шон принялся беспокойно расхаживать по траве вокруг костра. «Надо уехать отсюда подальше, и чем скорее, тем лучше, – думал он. – Надо найти какое-то занятие, что угодно, лишь бы не думать об этом. Нужно хоть чем-то занять руки, которые у меня болят от желания обнять ее».

На рассвете мимо него по дороге в сторону Коленсо прошла длинная колонна пехоты. Он остановился, наблюдая за солдатами. Они шли, согнувшись под тяжестью ранцев и винтовок.

«Да-да, – думал он, – я тоже пойду с ними. Может быть, там, куда они идут, я получу все, чего не смог получить прошлым вечером. Мы отправимся домой в Ледибург, лошади будут свежие, доберемся быстро. Оставлю Дирка со своей матерью, а сам вернусь сюда, на войну».

Он снова нетерпеливо принялся ходить взад-вперед. Да где же этот Мбежане, черт бы его побрал?


С высоты большого холма Шон смотрел на Ледибург. Городок был виден как на ладони, представляя собой аккуратный круг, центром которого являлся шпиль церкви. Когда он уезжал отсюда, шпиль, крытый новенькими медными листами, ярко горел на солнце, как маяк, но за девятнадцать лет успел потускнеть, приобретя темно-коричневый цвет.

Девятнадцать лет. Теперь это не казалось таким уж долгим сроком. Вокруг вокзала выросли здания товарных складов, через Бабуинов ручей перекинули железобетонный мост, эвкалипты на плантации за школой стали совсем большие, а яркие цветы, украшавшие главную улицу, исчезли.

Со странной неохотой Шон повернул голову и посмотрел направо, за Бабуинов ручей, где совсем близко, напротив откоса, должен был стоять покинутый им дом с остроконечной, аккуратно крытой тростником голландской крышей усадьбы Теунис-Крааль с желтыми деревянными ставнями на окнах.

И дом там стоял, хотя уже не такой, каким Шон его помнил. Даже на немалом расстоянии он разглядел, что стены облупились и покрылись пятнами сырости, а крыша казалась старой и неопрятной, как шерсть эрдельтерьера; одна ставня покосилась, – видно, оторвалась петля; неухоженные газоны побурели и кое-где виднелись заплаты голой земли. Маслобойня за домом разрушилась, крыша исчезла, и остатки стен одиноко торчали высотой по плечо человека.

– Черт бы побрал этого поросенка! – выругался Шон, видя, с каким небрежением его брат-близнец относится к любимому Шоном дому. – Лентяй, небось не вылезает из постели, даже чтобы в туалет сбегать.

Для Шона это был не просто дом. Этот дом построил его отец, а также все, что было вокруг него. Шон здесь родился и прожил все свое детство. Когда отец его пал под ударами зулусских копий под Изандлваной, половина фермы и самого дома перешли к Шону; по вечерам он сидел в бывшем отцовском кабинете, и в каменном камине ярко пылали поленья, а над ним голова буйвола отбрасывала на стену и на лепной потолок неровные, пляшущие тени. И хотя он отказался от своей доли наследства, этот дом все равно оставался для него родным гнездом. Его брат Гарри не имел никакого права позволять ему вот так гнить и разрушаться.

– Черт бы его побрал!

Шон в полный голос высказал, что он думал. Но почти сразу ощутил угрызения совести. Ведь Гарри калека, в результате случайного выстрела Шона у него отрезали полноги. «Освобожусь ли я когда-нибудь от этого чувства вины? Долго еще будет длиться мое наказание?» – думал Шон. Он не мог не жаловаться на голос собственной совести.

«Это не единственное зло, причиненное тобой брату, – напомнила ему совесть. – Кто зачал ребенка, которого он называет своим сыном? Чьи чресла посеяли семя, которое в чреве Анны, жены твоего брата, превратилось в ребенка мужского пола?»

– Это все было давно, нкози, – сказал Мбежане, прекрасно видевший по лицу Шона, что за борьба происходит в его душе, когда он смотрит в сторону Теунис-Крааля и вспоминает о том, что лучше было бы забыть и не вспоминать никогда.

– Да, – отозвался Шон, встряхнулся и выпрямился в седле. – Длинная дорога и много лет. Но теперь мы снова дома.

Он оглянулся на городок, пытаясь взглядом отыскать за главной улицей и гостиницей крышу небольшого одноэтажного домика на Проти-стрит. Поиск увенчался успехом – крыша выглядывала из-за высоких эвкалиптов с пышными кронами, и его настроение сразу поднялось, а сердце забилось чаще. Живет ли она еще там? Постарела небось. И наверно, уже поседела. Как сказались на ней ее пятьдесят лет, насколько глубокие следы оставили на ней годы? Или пощадили ее, как она щадила всех тех, с кем сводила ее судьба? Простила ли она его за то, что он уехал не попрощавшись? Простила ли долгие годы молчания? Поняла ли причины, почему он ни разу не написал – ни словечка, ни короткий записки, кроме анонимного подарка в виде десяти тысяч фунтов стерлингов, которые он перевел на ее банковский счет? Жалкие десять тысяч фунтов – капля в море всех тех миллионов, в которых он купался, выигрывал и терял в те далекие дни, когда являлся одним из властителей золотых приисков Витватерсранда.

И снова его охватило чувство вины. Он ведь нисколько не сомневался в том, что она все поняла и все простила. Ведь это Ада, женщина, которая стала его мачехой; любовь, которую он к ней испытывал, едва ли не больше естественной любви, которую питает человек к собственной, кровной матери.

– Ну поехали, – сказал Шон и пустил лошадь легким галопом.

– Это наш дом, папа? – догнав его, прокричал Дирк.

– Да, сынок. Это наш дом.

– И бабушка будет здесь?

– Надеюсь, – ответил Шон, потом тихо добавил: – Больше всего на свете я надеюсь, что так оно и будет.

Шон с Дирком, а затем и Мбежане с вьючным мулом, тянувшиеся далеко позади, пересекли мост над Бабуиновым ручьем, миновали загоны для скота вдоль линии железной дороги и проехали мимо старых зданий станции из дерева и железа. На станции виднелась вывеска, на которой красовалась надпись, выполненная когда-то черными, но выцветшими до серого цвета буквами на белом фоне: «Ледибург, высота 2256 футов над уровнем моря». Свернув налево, путники выехали на пыльную главную улицу – такую широкую, что на ней можно было развернуть целую упряжку волов, – и направились по Проти-стрит.

На углу Шон перевел лошадь на шаг, растягивая последние несколько минут в предвкушении встречи. Наконец они остановились у калитки белого забора, окружающего домик. За калиткой раскинулся аккуратный зеленый садик, изобилующий клумбами, где цвели герберы и синие рододендроны. Домик немного расширился, сбоку виднелась пристройка; свежевыбеленная, она выглядела совсем новой. На калитке висела табличка, золотые буквы шли по зеленому фону:

АДА МЭЙСОН
КОСТЮМЕР ВЫСОКОГО КЛАССА

– Старушка знает, что там носят во Франции, ей-богу, – усмехнулся Шон. – Оставайся здесь, – приказал он Дирку.

Спрыгнув с лошади, он отдал Дирку поводья и прошел в калитку. У двери смущенно остановился, поправив шейный платок, оглядел свой строгий черный костюм тонкого сукна и новые сапоги, купленные в Питермарицбурге, и отряхнул от пыли штаны. Пригладил недавно подстриженную бороду, подкрутил усы и постучал в дверь.

Дверь открыли не сразу. Его встретила молодая дама. Шон ее не узнал. Девушка, увидев его, отреагировала мгновенно: слегка покраснев, она попыталась как можно незаметнее поправить прическу, чтобы не очень привлекать внимание к растрепанным волосам. Весь ее облик и движения выдавали смущение, характерное для всякой незамужней особы, которая неожиданно для себя оказывается в присутствии приятного, прилично одетого и весьма привлекательного мужчины. Шон же ощутил приступ жалости, увидев ее красное, обезображенное прыщами лицо.

Шон приподнял шляпу.

– Миссис Кортни дома? – спросил он.

– Она у себя в мастерской, сэр. Как прикажете доложить?

– Не говорите ничего, это сюрприз, – улыбнулся Шон, и она стыдливо подняла руки, стараясь незаметно прикрыть испорченное лицо.

– Входите, пожалуйста, сэр, – пригласила девушка и застенчиво отвернулась, чтобы спрятать шрамы.

– Кто там, Мэри? – донесся женский голос из глубины дома.

Услышав его, Шон вздрогнул: голос нисколько не изменился, минувшие годы не сказались на нем.

– Какой-то джентльмен, тетя Ада. Он хочет вас видеть.

– Сейчас иду. Предложи ему стул и принеси нам, пожалуйста, кофе, Мэри.

Мэри наконец-то с облегчением ускользнула, оставив Шона одного в маленькой гостиной. Он стоял и, вертя в больших загорелых руках шляпу, разглядывал на каминной полке старый дагеротип с Уайтом Кортни. Лицо отца на фотографии, хотя Шон этого и не осознавал, являлось вылитой копией его самого: те же глаза под густыми черными бровями, та же надменная линия рта, та же упрямо выдающаяся вперед челюсть под густой лопатообразной бородой – дополнял картину крючковатый нос Кортни.

Дверь, ведущая в мастерскую, открылась, и Шон быстро повернулся навстречу. Вошла улыбающаяся Ада Кортни, но, едва увидев его, остановилась, улыбка на губах пропала, лицо побледнело. Она неуверенно подняла руку к шее и судорожно вздохнула.

– Господи боже, – прошептала Ада.

– Мама, – проговорил Шон, неловко переступая с ноги на ногу. – Здравствуй, мама. Я так рад тебя видеть!..

– Шон, – тихо произнесла она, и кровь бросилась ей в лицо. – А я было подумала… Боже, как ты вырос, такой же большой, как отец. О Шон!