Она взяла себя в руки и, снова глядя в воду, попыталась увидеть там лицо своего мужа. Но разглядела лишь золотистую рыбку, тихо скользящую над песчаным дном, с чешуей, напоминающей зубья напильника. Руфь бросила в воду камешек – рыбка метнулась в сторону и исчезла.
Саул. Смешной маленький Саул со своей обезьяньей физиономией, который умел заставить ее смеяться так, как смеется мать, глядя на своего ребенка. «Я люблю его», – подумала она. И это правда, она любила его. Но у любви много обличий и форм, и некоторые из них похожи на горы, высокие и массивные, с зазубренными скалами и выступами. А другие как облака, бесформенные, без острых углов. Облака наплывают на горы, меняют форму и плывут себе дальше… А горы остаются на месте, все такие же незыблемые. Горы стоят вечно.
– Моя гора, – пробормотала она и снова живо представила себе Шона: вот он высится над ней, когда кругом бушует буря. – Буря, шторм, Сторма, – прошептала Руфь.
Она ощутила внутри тепло, оно исходило из живота – из самого чрева ее поднимался жар, превращаясь в горячее безумие, с которым она уже не могла совладать. Руфь вскочила и побежала обратно к лошади; развевающиеся юбки хлестали ее по ногам, и руки дрожали, когда она подтягивала подпругу.
– Еще только раз, – пообещала она самой себе. – Еще раз – и все.
Она в отчаянии вцепилась пальцами в седло.
– Только один раз, я клянусь! – снова проговорила она. И судорожно добавила: – Не могу ничего с собой поделать… Я пыталась – о боже, как я пыталась!
Вышагивая по госпитальной веранде, Руфь слышала за спиной одобрительный шепот и приглушенные комментарии в свой адрес. Одной рукой она грациозно придерживала юбки, не менее изящно стучали ее каблучки о цементный пол, в такт шагам колыхались бедра. В глазах сверкало необузданное стремление, под курточкой цвета красного вина решительно выступала вперед грудь. От бешеной скачки у нее раскраснелись щеки, блестящие черные волосы растрепались и теперь развевались, ниспадая на плечи и лоб.
Измученные одиночеством и болезнями, люди смотрели на нее как на спустившуюся с неба богиню; потрясенные ее красотой, восхищенно и вместе с тем печально они смотрели на нее, понимая всю ее недоступность для них. А она будто совсем их не замечала, не чувствовала на себе взглядов их изголодавшихся глаз, не слышала их страстного шепота… она видела только одного Шона.
Опираясь на палку и неловко волоча больную ногу, Шон медленно пересек лужайку и подошел к веранде. Опустив глаза под нахмуренными бровями, он о чем-то думал. Когда она увидела, как он исхудал, у нее перехватило дыхание. Руфь уже успела забыть, какой он высокий, как широки его жилистые плечи. Она никогда прежде не видела его широко выступающих скул, гладкой и бледной кожи лица со слегка синеватым отливом от недавно сбритой бороды. Но вот глаза она помнила, эти глаза под густыми черными бровями, и его крючковатый нос над широким чувственным ртом.
Пройдя до конца лужайки, он остановился, для устойчивости широко расставив ноги, в землю между ними воткнул трость, обеими руками уперся в набалдашник и, подняв голову, посмотрел на нее.
Тянулись долгие секунды, а они все стояли не двигаясь. Шон не сводил с нее глаз, ссутулившись и продолжая опираться на трость. Она же оставалась в тени веранды, одной рукой придерживая юбки, а другой обхватив горло, словно пыталась сдержать трепещущее чувство.
Но вот Шон расправил плечи, выпрямившись во весь рост. Отбросил в сторону трость и протянул к ней руки.
Руфь вдруг сорвалась с места и бросилась к нему. Она упала в его объятия, и Шон крепко прижал ее дрожащее тело к себе.
Обеими руками обвив его талию и прижав лицо к его груди, она вдыхала запах мужчины, его запах, чувствовала твердые мышцы его рук, и ей казалось, что теперь ей ничего не угрожает. В таком положении никто не посмеет тронуть ее.
24
На склоне нависшей над Питермарицбургом горы с плоской, как крышка стола, вершиной, среди деревьев акации есть одна поляна. В этом потаенном местечке даже пугливые антилопы нильгау не боятся свободно пастись в свете дня. В тихие дни можно услышать, как внизу, на дороге, щелкает хлыст возницы какого-нибудь фургона, а еще дальше раздается свисток паровоза. Но больше ничто не беспокоит это дикое место.
Через поляну, беспорядочно кувыркаясь в воздухе, пролетел мотылек. Он выскочил из солнечного света в движущиеся пятна тени и сел на Руфь.
– Добрый знак, – лениво пробормотал Шон.
Руфь подняла голову от клетчатого пледа, на котором они лежали. Мотылек медленно двигал крылышками, словно опахалами, и радужные зеленые и желтые пятнышки вспыхивали, будто крохотные прожектора, в лучах солнца, пробившегося сквозь кроны деревьев над их головами.
– Щекотно, – сказала она.
Насекомое, как живой драгоценный камень, двигалось по гладкому белому полю ее живота. Мотылек добрался до пупка и остановился. Потом развернул крохотный хоботок и окунул его в яркую капельку жидкости, которую любовь оставила на ее коже.
– Он прилетел благословить нашего ребенка.
Мотылек обошел кругом глубокую, изящно выточенную впадину и двинулся дальше вниз.
– Вот нахал, куда это он шагает… уж не собирается ли благословить и это? – спросила Руфь.
– Похоже, знает, куда идет, – нерешительно согласился Шон.
Тут мотылек обнаружил, что дорога на юг перекрыта темными и густыми курчавыми зарослями; он аккуратно развернулся и направился обратно на север. Еще раз обошел вокруг пупка, а потом уверенно пополз к ложбинке между ее грудями.
– Давай-давай, не сворачивай, друг, – подбодрил Шон, но мотылек неожиданно свернул и стал карабкаться по крутому склону, пока наконец с торжествующим видом не остановился на самой вершине.
Глядя, как трепещут крылышки на ее соске, сияя восточной пышностью наряда, Шон снова почувствовал возбуждение.
– Руфь… – проговорил он внезапно охрипшим голосом.
Она повернула голову и заглянула ему в глаза.
– Улетай, лети, мотылек, – сказала она и смахнула красавца с груди.
Уже потом, когда они успели немного подремать, Руфь открыла глаза первая и разбудила Шона; они уселись на коврике лицом к лицу, поставив между собой открытую сумку.
Пока Шон откупоривал вино, она с сосредоточенностью жрицы, готовящейся принести жертву, рылась в сумке. Он наблюдал, как она резала булочки, намазывала их желтым соленым маслом, отворачивала крышки банок с бобами в соусе, маринованным луком и свеклой. Упруго скрипела сердцевина молодого латука – она порезала его листья в деревянной тарелке и полила приправой.
Коса ее расплелась, волосы черной волной легли на мраморные плечи и теперь трепетали и шевелились от малейшего движения ее тела. Тыльной стороной ладони Руфь отбрасывала их со лба и, улыбаясь, смотрела на Шона.
– Куда это ты уставился? – говорила она. – Не смотри, веди себя прилично.
Взяв у него протянутый бокал, она отхлебнула прохладного вина лимонного цвета, затем отставила бокал в сторону и продолжила разделывать жирную курицу. Делая вид, что не замечает, как он пожирает глазами ее обнаженное тело, Руфь стала тихонько напевать любовную песенку, которую пела в ту ночь, когда случилась буря; сквозь черную пелену волос на него застенчиво поглядывали кончики ее грудей.
Руфь тщательно вытерла пальцы о полотняную салфетку, подняла бокал, и, упершись локтями в колени, слегка наклонилась вперед, и таким же откровенным, внимательным, испытующим взглядом осмотрела его.
– Ешь, – сказала она.
– А ты?
– Чуть позже. Хочу полюбоваться тобой.
И только тут он понял, насколько проголодался.
– Ты ешь точно так же, как занимаешься любовью, словно завтра умрешь.
– А вдруг так и будет, зачем испытывать судьбу?
– И весь покрыт шрамами, как старый кот, который постоянно с кем-то дерется.
Она наклонилась и пальчиком тронула его грудь:
– Этот у тебя откуда?
– Леопард оставил.
– А здесь? – Она тронула руку.
– Это ножом.
– А здесь? – Она прикоснулась к запястью.
– Дробовик взорвался в руках.
Руфь протянула руку и погладила свежий багровый рубец, обвивающий его ногу, словно ползучее растение.
– А это я знаю, откуда у тебя, – прошептала она, печально глядя на шрам.
– А теперь моя очередь задавать вопросы, – быстро сказал он, желая сменить ее настроение.
Он потянулся к ней и положил руку на ее тепленький животик, где уже намечалась едва заметная припухлость.
– Ну-ка признавайся, это у тебя что? – потребовал он ответа.
Она хихикнула.
– Что, дробовик взорвался или, может, из пушки попало?
Она уложила остатки еды в сумку и встала рядом с ним на колени. Он лежал на спине, изо рта у него торчала длинная черная сигара.
– Ну как, тебе уже достаточно? – спросила она.
– О господи, ну конечно, – с совершенно счастливым лицом сказал Шон и вздохнул.
– А мне – нет.
Она прильнула к его груди, вынула у него изо рта сигару и кинула в заросли ежевики.
С первым едва заметным приближением вечера от горы повеял легкий ветерок, листья наверху зашелестели. Тонкие волоски у нее на руке встали дыбом от прохлады, каждый волосок торчал из пупырышка гусиной кожи, соски потемнели и стали тверже.
– Опаздывать в госпиталь нельзя, тем более что тебя отпустили в первый раз. – Она откатилась от него и протянула руку к одежде. – Старшая сестра велит меня повесить, утопить и четвертовать.
Шон не стал спорить. Они быстренько оделись, и теперь ему казалось, что она как-то отдалилась от него. В голосе больше не слышался смех, лицо выглядело холодным и бесстрастным.
Шон встал у нее за спиной, чтобы зашнуровать ей корсет из китового уса. О, как не хотелось ему запирать в корсет это красивое тело! Он хотел уже сказать ей об этом, но не успел.
– Завтра приезжает Саул, – сказала она. – У него месячный отпуск.
Голос ее звучал холодно и резко. Руки его замерли; оба стояли не шевелясь. В первый раз они заговорили о Сауле с того самого утра, когда она месяц назад пришла к нему в госпиталь.